Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

odingod

страница №21

им? И никакой он не изобретатель и не испытатель, взорвался в руках
у пьяного примус - всего и делов. Эту нехитрую мысль он высказал вслух.
- В общем, почти что примус! - неожиданно кротко согласился тот.
В обед Агамирзяну принесли массу дорогих цветов в корзинах и горшках, и
кровать его сразу стала похожа на гроб. "Нет, такие цветы по случаю примуса
не посылают, - сердито рассудил Жмакин, - такие цветы на многие сотни тянут,
это от завкома или что повыше".
- Самоубийца, цветочка хочешь? - спросил из своего гроба Агамирзян.
Няни и сестры по настойчивому его требованию унесли все корзины, горшки
и букеты, и Жмакин вновь увидел тонкий горбатый нос, сердитые брови и белые
губы.
- Дураки! - ворчал Агамирзян. - Чуткость мне показывают. Главный
конструктор пишет, что вина целиком его. Я-то знаю, кто опережение ставил,
он и я. Слушай, самоубийца, я сейчас немножко стонать буду, не зови сестру,
а? Мне от уколов не легче, мне, когда зубами скрипишь, легче...
И все-таки Жмакин позвал сестру. Почему-то не мог он видеть, как
страдает этот маленький, черненький человечек. И не то чтобы жалел его
Алексей, а просто не мог видеть, и все тут. Сестра уколола Агамирзяна, он
еще немножко поскрипел зубами и похныкал и сразу опять разговорился:
- Самоубийца? Ха! Два раза самоубийца? Два раза, ха! Мне человек нужен,
лаборант, вообще помощник. Мужчина нужен настоящий. Иди, пожалуйста, прошу.
У нас работа не как в цирке - знаешь, да, со страховкой. У нас такое
положение, что приходится без всякой страховки, потому что неизвестно, куда
эту страховку совать. Конечно, ты можешь возразить - для самоубийства
смелость нужна. Не знаю, не философ. Но мне лично самоубийца - как дохлая
мышь, очень противно в руки взять. Конечно, это субъективно, но я и не
утверждаю, что могу быть объективным. Мне интересно жить, чтобы все время
кипеть. А смерть - это совершеннейший покой. Наверное, придется, но
неинтересно. У меня дед был - хороший человек, конечно, немного разбойник,
завещал отцу: "Умру, похорони в степи, не на кладбище, не хочу с покойниками
лежать, скучно, могилу потом заровняй, один раз на коне проскачи через
могилу - и забудь. Орел увидит - никому не скажет..."
- Так и сделали? - спросил Жмакин.
- Абсолютно!
- Это как - абсолютно?
- Ну - точно.
- А какой он разбойник был?
- Зачем про мертвого болтать, - вздохнул Агамирзян. - Все мы в душе
немножко разбойники. Есть сильнее, есть меньше. Вот ты - человека убил.
Жмакин вдруг испугался:
- Я?
- Конечно. Два раза сам себя убивал. Один раз резал. Если в газету
написать - зверское убийство: ножом, бритвой долго себя берет и режет,
пилит! А себя - это тоже не курица.
- Иди ты! - зевнул Жмакин.
В сумерки к нему пришел квартальный или еще какой-то чин из милиции ему
было скучно понимать, - здоровый, с обветренным лицом, хорошо пахнущий
земляничным мылом, табаком и морозом. Поверх формы, ремней и нагана на нем
был больничный халат, который его, вероятно, стеснял, потому что милиционер
держался неестественно, подбирал под себя ноги в сапожищах, говорил сипатым
шепотом, всячески подчеркивая, что он здесь небольшой человек и охотно
подчиняется всем особым больничным правилам.
- Как будет фамилия? - спросил он, присев на край табуретки и деловито
приготовившись записывать.
- Бесфамильный, - сказал опять Алексей.
Квартальный быстро и укоризненно взглянул на Жмакина, как бы призывая
его относиться с уважением к обстановке, в которой они находятся, но,
встретив насмешливый и недобрый взгляд, вдруг сам густо покраснел.
- Фамилия моя будет Бесфамильный, - повторил Жмакин.
- Отказываетесь дать показания?
- Вот уж и отказываюсь, - сказал Алексей. - Никак я не отказываюсь.
- Имя, отчество.
Жмакин сказал.
- Адрес?
- Не имеется...
Квартальный покашлял в сторону.
- Бросьте, товарищ начальник! - сказал со своей койки Агамирзян. Разве
не видите, он над вами смеется. Это ж самоубийца!
- Заткнитесь, гражданин учитель! - крикнул Алексей. - Я с вами вообще
не разговариваю, это вы ко мне все время лезете с вашим героическим прошлым.
"Абсолютно!" - вдруг вспомнил он. - "Абсолютно!"
Помолчал и произнес:
- Ни с кем не желаю беседовать, кроме вашего большого начальника товарища
Лапшина Ивана Михайловича. Ясно?
Ему казалось, что при одном имени Лапшина милиционер вскочит,
откозыряет и попросит разрешения быть свободным, но ничего такого не
произошло. Квартальный строго подвигал скулами и осведомился:
- А он кто - этот самый товарищ Лапшин? Родственник вам?

- Кузен! - со смешком сказал Агамирзян.
Милиционер поднялся.
- Ладно, разберемся, - пообещал он. Обдернул халат, как гимнастерку, и
вежливо попрощался. - Желаю выздоравливать.
А когда он ушел, Жмакин нажал кнопку звонка и не отпускал ее до тех
пор, пока не прибежала нянечка.
- Дадут здесь когда-нибудь ужинать? - срывающимся от бешенства голосом
спросил Жмакин. - Или больные подыхать должны?
- Кого-нибудь из нас двоих надо перевести из этой палаты, - сказал
Агамирзян. - Или его, или меня. Если он меня не укусит, то я его непременно.
Ха?
Нянечка примиряюще замурлыкала. Агамирзян сразу после ужина уснул,
оглушенный морфием. Жмакин повздыхал и тоже задремал. Но, вдруг открыв
глаза, испугался, что сошел с ума. Над ним стоял Лапшин в халате и спокойно
всматривался в его лицо. "Сейчас убьет! - подумал Жмакин. - Кончит со мной.
Убьет за мое хамство, и за письмо, и за то, что я его к себе потребовал".
Но Лапшин, по всей вероятности, и не думал убивать. Грузно опустившись
на табуретку, он вздохнул и спросил:
- Это ты - Жмакин?
- Точно! - слипшимся спросонья голосом и все еще с испугом ответил
Жмакин. - Это я.
Лапшин помолчал, вглядываясь и укоризненно качая головой.
- Чего вы, гражданин начальник?
- Здорово подтянуло тебя.
- Это на почве потери крови.
- Научно выражаешься.
Опять помолчали. Алексей соображал, как это так быстро квартальный
нашел Лапшина и как это Лапшин мгновенно сюда приехал. "Испугался моего
самоубийства, - злорадно подумал он. - Конечно, кому понятно - затравили
человека".
- Быстро это вы...
- Что быстро?
- Да ко мне приехали. Часа, может, полтора назад я квартальному фамилию
вашу назвал...
Иван Михайлович откинул полу халата, вытащил пачку папирос, хотел было
закурить, но, вспомнив, что здесь больница, положил папиросы на тумбочку.
Лицо его выражало недоумение.
- Не знаю, - произнес он, - я никакого квартального не видел. Оказался
в этом здании случайно, доктор тут у меня знакомый, вспомнил про твое
письмо, кстати довольно дурацкое, и поинтересовался - не доставляла ли к ним
скорая субчика твоей наружности. В моргах-то тебя не нашли...
Жмакин слушал, моргая, больше всего он боялся, что проснется Агамирзян
и услышит что-нибудь уничтожающее жмакинское достоинство. Но Агармизян спал
крепко, хотя и стонал порою и даже всхлипывал во сне.
- Кто такой? - спросил про него Лапшин.
- Замечательный человек, - с гордостью ответил Жмакин: ему вдруг
показалось, что здешнее больничное соседство с Агамирзяном хоть немножко
повысит Жмакина в глазах Лапшина. - Поискать, гражданин начальник, таких
ребят. Я толком не знаю, но он испытатель какой-то, обжегся сильно, ногу ему
будут резать. Верно говорят - кому какая судьба на роду написана. Вот герой
человек. А я?
- Что ты?
- А я, гражданин начальник, конченый человек.
- Дурак ты - это верно, - спокойно согласился Лапшин, - но почему
конченый человек? Вот, например, как ты волка порезал в тайге или в
тундре...
- Вы ж откуда знаете? - приподнимаясь на локте, спросил Жмакин. - Вы
ж...
- Девушка одна сказала, - не торопясь, своим низким голосом ответил
Лапшин. - Приходила она ко мне, думала, что ты действительно покончил с
собой, плакала очень...
Жмакин сжался, засопел.
- Я не нарочно, - сказал он быстро, - я пугать никого не собирался, я
верно думал эту лавочку кончать, да сорвалось дело.
- "Дело"! - передразнил Лапшин.
Он потрогал папиросы на тумбочке, ему, наверное, очень захотелось
курить.
- Вы в рукав, - посоветовал Жмакин, - аккуратненько. Да и чего вам
бояться, никто не зайдет теперь.
- Думаешь?
Вдвоем они жадно покурили. Лапшин думал какую-то свою невеселую думу, а
Жмакину хотелось спросить про Клавдию, но он не смел. Было что-то в молчании
Лапшина такое, что нарушать не следовало. Но все-таки Алексей решился и
спросил:
- Кто-либо из родственников здесь у вас лежит?

- Нет. Лежит Толя Грибков.
- Сотрудник ваш?
На мгновение лицо Лапшина странно скривилось, он отвернулся, помолчал и
глухо ответил:
- Быть бы Толе Грибкову золотым работником, да вот сволочь из вашей
братии убила его. Сколько промучается - неизвестно, а помрет непременно. Вот
над тобою и лежит, этажом выше.
- Кто же его? - шепотом спросил Жмакин.
- Корнюха, - тяжело, словно выругался, назвал Лапшин и сжал на колене
кулак. - Корнюха.
- И не взяли его? Ушел?
- А тебе-то что? - с горечью спросил Лапшин. - Тебе-то больше всех
болит. Какое тебе, Жмакин, дело до всех наших ребят? Чужой ты нам и всей
нашей жизни чужой, паразит ты, Жмакин, посторонний человек. Понял?
Нечаянно сорвалось у него это грибковское слово - "посторонний", и
вдруг перед глазами его опять предстало лицо Толи, такое, каким видел он его
совсем недавно, серое, не мальчишеское, лицо человека, которого нельзя
никакими силами вытащить оттуда, куда он уже двинулся. И страшная, лютая
тоска опять, как давеча, стиснула сердце Лапшина, он даже не кивнул Жмакину,
поднялся и пошел к двери.
"Посторонний! - с внезапным ужасом, не замечая ухода Лапшина, думал
Алексей. - Посторонний. Я им всем - посторонний! И тому летчику, у которого
взял чемодан в вагоне, и Хмелянскому, которого ударил, и этому Агамирзяну.
Посторонний - и ничего больше..."

Парнишка ты не молодой!

Едва Иван Михайлович зашел к себе в кабинет, чтобы на вечернем досуге
ознакомиться с новостями прошедшего дня, как зазвонил телефон, и в трубке
Лапшин, робея, узнал голос Балашовой. Несвязно и беспокойно она спрашивала,
куда делся Ханин, что у него случилось и почему он так "неряшливо" с ней
разговаривал. Не понимая, о чем, собственно, идет речь, Лапшин ответил, что
лично у Ханина ничего особенного не случилось, что он в больнице у одного их
общего знакомого и что будет там, наверное, еще долго.
- А кто этот... знакомый? - тревожно спросила Балашова.
- Анатолий Грибков.
- Может быть, я могу чем-либо помочь?
- Вряд ли.
Они помолчали. Потом Балашова неожиданно предложила:
- Приезжайте ко мне, Иван Михайлович, чай пить.
И он поехал. Поехал, боясь того, что едет, поехал, стесняясь сам себя и
ругая себя на чем свет стоит, поехал, по дороге выдумывая тему разговора и
сердясь на того "гармонического", все умеющего человека, о котором недавно
читал в каком-то полутолстом журнале. "Гармонический" и работал посвистывая,
и отдыхал раздумывая, все давалось ему с легкостью, хотя и не без
преодоления трудностей, и спортсменом он был недурным, и в музыке
разбирался, и на диспуте о литературе говорил так, что все присяжные
литераторы только ахали и переглядывались.
"А я - однобокий", - словно курсивом из той же статьи подумал Лапшин и
засвистал тихонько:

Ты красив собой,
Карие очи,
Я не сплю уж двенадцать ночей...

Поднимаясь по лестнице, он никак не мог решить - сказать Балашовой, что
видел ее в роли Марии Стюарт, или лучше ничего не говорить. На площадке
третьего этажа, перед большим лопнувшим зеркалом он даже остановился, но,
так ничего и не придумав с Марией Стюарт, зашагал дальше - на пятый.
Комната у Катерины Васильевны была узкая, длинная, вся какая-то
неудобная для жилья, с диванчиком - тоже узким, и столом, мало того что
узким, но и неустойчивым - на какой-то странной кривой ноге в виде копыта.
Были еще и кресла, о которых Балашова предупреждала, что они ненадежные, и
по стенам висело много разных фотографий: пожилые и помоложе мужчины в гриме
с наклейками и ненатуральными улыбками делали рожи, изображая перед
объективом разные сложные чувства, как-то: ужас, радость, любовный восторг,
иронию, суровый гнев. На фотографиях были надписи на птичьем языке, например
Лапшин не без удивления прочитал такую: "Нашей колибри от вечного ее старого
индюка". И подпись с росчерком. Тут же висел портрет военного человека.
- Это отец мой, я вам про него говорила, он пограничник, - пояснила
Балашова.
Были портреты и самой Катерины Васильевны - один в чепчике, а другой в
платочке, - тут Балашова была изображена ударницей на стройке. Портрета в
роли Стюарт Лапшин не заметил и сказал Катерине Васильевне об этом.
- А вы видели спектакль? - быстро спросила она.

- Видел, - негромко ответил он.
- Когда? Раньше или недавно?
- Недавно, - открывая коробку папирос, сказал он. - Вот в пятницу...
- Просто купили билет и пришли?
- А как же, - удивился Лапшин. - Купил и пришел.
- И так не понравилось, что вы даже ко мне не заглянули?
В ее голосе, наверное, почудилась Лапшину настоящая заинтересованность,
и он поспешно ответил, что, наоборот, очень понравилось, до чрезвычайности,
а насчет "заглянуть" - он не знал, что это "разрешается".
Балашова глядела на него с усмешкой.
- А вы, однако, человек робкий! - заметила она.
- Бывает - робею! - спокойно согласился он, все еще оглядывая комнату.
Лампа слабо горела, прикрытая шелковой пестрой материей, на подоконнике
свистел паром электрический чайник, чашки были щербатые, и Иван Михайлович
подумал, что у Балашовой какое-то сиротское житье, "вроде как у меня",
мысленно сравнил он. "Выкинуть бы всю эту рухлядь отсюда, - рассуждал Иван
Михайлович, щуря уставшие за день глаза, - поставить коечку нормальную с
сеткой, стол о четырех ногах. Табуретки покрепче! И рыла, конечно, убрать со
стен, индюка этого в первую очередь, смотрит больно нахально!"
Чай они пили жидкий, и от Лапшина требовалось, чтобы он рассказывал о
Ханине подробно. Вслух копаться в душе Давида Львовича Лапшину было неловко,
о ханинской попытке застрелиться он, естественно, не сказал ничего и, по
смутному чувству целомудрия, свойственному людям, видевшим не раз смерть в
глаза, не рассказал и о том, как Толя Грибков заслонил собой Ханина в
перестрелке и как Ханин теперь, задним числом, понял то, чего не мог ему
Лапшин доказать и объяснить словами. По всем этим причинам рассказ у Ивана
Михайловича получился куцый, невнятный и маловразумительный.
- Что-то я почти ничего не поняла, - сказала Катерина Васильевна и
задумалась. Погодя сказала: - Давид - человек добрый, одаренный, но, знаете,
Иван Михайлович, вялый... Ох, какая это беда в людях - вялость. Я бы за эту
черту человеческой натуры карала. Как за уголовное преступление...
Лапшин усмехнулся:
- Ого!
- Не сильно, только обязательно карала бы. Я бы еще одну статью ввела в
ваш кодекс - карала бы за назначение дураков на ответственную работу, но не
самих дураков, а тех, кто их назначает. И за вялость!
Румянец заиграл на высоких скулах Балашовой, круглые коричневые глаза
весело заблестели, смешно и точно, как тогда про провинившуюся курицу, она
рассказала про недавно назначенного к ним директора театра, который на
просьбу Захарова дать возможность ему поставить "Федора Иоанновича" Алексея
Толстого деловито ответил:
- Федора Ивановича? Это про чего же?
- Он - дурак, понимаете? - держа чашку возле рта, говорила Балашова. Советская
власть не первый год, кричать о том, что "мы в гимназиях не
обучены", больше никто, из нашего, по крайней мере, поколения, не имеет
права, есть у нас и Дома культуры, и великолепные, причем совершенно
бесплатные библиотеки, и все возможности заниматься самообразованием. Только
тупая и самодовольная глупость может позволить себе не знать азы, находясь
на руководящей идеологической работе. Ему тридцать два года, директору, а он
только и умеет, что кичиться своим рабочим происхождением. Недавно, между
прочим, у нас была зрительская конференция в театре, вот наш директор и стал
сражаться с одним зрителем, совершенно, кстати, профессорской внешности.
Внушал этому самому зрителю, что в нем мертвый тянет живого, как во всей
интеллигенции. Тот вдруг и огрызнулся - показал зубки: токарь он какого-то
наивысшего разряда. Абсолютно образованный, истинно интеллигентный человек,
с широким кругозором, с великолепным юмором. Под овацию буквально говорил.
"Мы, говорит, класс, а не люмпены, и если моему поколению в гимназиях
действительно, по ряду объективных причин, как-то: бои за революцию и все
такое прочее, обучиться не удалось, то с вас мы сурово спросим, потому что
вот этими руками, товарищ директор театра, мы вам все возможности завоевали
для нормальной учебы и для того, чтобы вы были не всезнайками, а знающими
товарищами..."
- И чем же кончилось? - спросил Лапшин.
- А ничем! - сердито ответила Балашова. - Лихорадит театр, тянется
глупая и утомительная склока, к директору можно войти, только доложившись
через секретаршу, уныло все до слез...
- Так почему же вам вашего директора не снять? - удивленно осведомился
Лапшин. - У нас же советская власть. Соберитесь, попросите, чтобы вас
кто-либо принял из секретарей городского комитета, вас примут, не могут не
принять, вас же очень - артистов - уважают, я все по правде расскажите.
Дескать, малый он не плохой, но только дурак! Вот как вы мне говорили, так и
там расскажите. Все, можно выразиться, единым фронтом...
- Нет у нас единого фронта, - грустно перебила Катерина Васильевна.
- Это как же так?
- А так, что некоторые с ним в хороших отношениях я не рискнут...

- Ну, тогда я не знаю, - сказал Лапшин. - Тогда...
- Вот то-то и оно-то!
И, раздражаясь все больше и больше на свой театр и на своих товарищей
по работе, Балашова стала быстро и неловко объяснять всю "сложность"
театрального быта, маленькие тамошние страстишки, борьбу интересов, а Лапшин
строго смотрел на Катерину Васильевну и думал о том, что эту совершенно
неизвестную ему женщину с тревожным, неспокойным взглядом коричневых глаз он
бы сейчас, сию минуту мог увести к себе, напоить не теплыми помоями из
полупростывшего чайника, а горячим, золотистым, душистым чаем, уложить в
постель, укрыть и сказать слова, которые никогда еще в жизни не говорил
никому: "Спи, жена! Успокойся! Перестань дрожать, и ладошки стискивать, и
волноваться. Отоспись! Утром изжарю я тебе яишню с салом, еще поспишь, я
уйду на работу и буду помнить, что в глупой комнате моей ждет меня жена. Я
тебе звонить буду раз или два в день, как делают это мои товарищи, и
говорить буду служебным, сухим, деловым голосом, как все они говорят: "Это
я. Как там? У меня нормально. Нет, задерживаюсь. А это поставь в духовку,
сам отыщу. С пламенным!"
Сердце его билось, лицо горело. И на рожу "старого индюка" он больше не
поглядывал, мало ли что у кого было. "Спи, жена!" - вот что казалось ему
главным в эти мгновения слабости и одиночества, ужасающего одиночества
вдвоем с женщиной, которая не любят и никогда не полюбит его. "Да разве я ее
люблю?" - пугаясь того, что творилось с ним, спрашивал он себя и вспоминал,
что, никогда не думая о Балашовой словами или фразами, он все-таки все это
время как бы не расставался с ней, не отпускал ее от себя, не позволял ей
бросить его навсегда, хотя, разумеется, ей и в голову никогда не могло
прийти, что он ей нужен и что то особое состояние энергичной напряженности,
духовной бодрости и свежести связано с тем, что он ее полюбил, не понимая
сам того, что с ним случилось.
Какой-то большой кусок из того, что она говорила, проскользнул мимо
него, потому что он в своем особом состоянии не мог сосредоточиться на
смысле ее рассуждений о театре и о людях в театре, а мог только слушать ее
голос и смотреть, как она все перебирает пальцами и поправляет цветастую
тряпочку, которой была полуприкрыта лампа. Голос у нее был глубокий, чуть с
сипотцой, люди, наделенные таким голосом, хорошо поют дома, вернее напевают,
и еще раз Лапшину представился его дом, чтобы она там напевала - спокойная и
незамученная, не такая, как теперь в этих стенах, среди развешанных
нечеловеческих рож.
- Наш постановщик, - совсем о другом рассказывала Катерина
Васильевна, - вы знаете, Иван Михайлович, он просто из ума выжил. Вчера на
мою просьбу объяснить мне подтекст сцены на плотине вдруг заявляет:
"Советский человек говорит без подтекста, у него что на уме, то и на языке,
он рубит в лоб, а вы играете именно советского человека, а не распадающегося
инвалида..."
Лапшин не понял и кивнул головой.
- Вы с ним согласны? - смешно показав на Лапшина пальцем, спросила
Балашова. - Вы?
- А бог его знает! - улыбнулся Иван Михайлович. - Я и слово такое
"подтекст" никогда не слыхивал...
Она молча поглядела на него и спросила, о чем он все время думает. Иван
Михайлович немножко смутился и, не ответив на вопрос, опять вспомнил "Марию
Стюарт" и сказал, что замечательно в этой трагедии играл тот самый артист,
который обозвал его чиновником и фаготом.
- Удивительный талант! - оживилась и обрадовалась Балашова. - Мы все на
него любуемся. Это такое счастье - любоваться! - воскликнула она. - Я всегда
это действие на репетициях в зале сижу, меня же на сцене нет... Помните?
Поставив чашку на стол, вовсе не изображая лицом Роберта Дидли, графа
Лейстера, она только чуть-чуть прищурилась и притушила блеск своих глаз. И
голос не изменила, но Лапшин мгновенно увидел того самого Лейстера, которого
помнил в спектакле, и даже про себя удивленно ахнул, услышав в голосе
Балашовой ту холодную медоточивость и гордую силу, которая заставляла
предполагать, что именно в данный момент Лейстер искренен.
Балашова же между тем спрашивала:

А кто мне, сэр, поручится за вас?
Не обижайтесь на мои сомненья.
Судите сами: в двух вас вижу лицах
Здесь, при дворе. Одно из них, конечно,
Личина. Так которая из двух?

Помолчала и осведомилась:
- Грандиозно, а?
- Здорово! - согласился Лапшин.
- А у меня средне! - просто сказала она. - Никогда мне не сыграть это
по-настоящему. Отчего, Иван Михайлович? Только не говорите мне, что все
хорошо! Я отлично знаю, уж это-то я знаю - что хорошо, а что плохо, а что
средне. У меня - средне!

Глаза ее лукаво блеснули, и она добавила:
- Средне-то средне, но из наших лучше никому не сыграть. А вообще,
среднее тоже имеет право на существование, верно, Иван Михайлович? Ведь
нужно же, чтобы были средние артисты тоже? Что вы молчите? Ведь бывают же
средние геологи, врачи, инженеры, летчики, агрономы...
- Сыщики! - подсказал он, улыбаясь.
- Сыщики! - повторила Катерина Васильевна. И удивилась: - Куда вы?
Он поднялся.
- Для первого раза вполне достаточно, - сказал Иван Михайлович. - А
насчет среднего - не согласен с вами. Очень вы хорошо играете, замечательно.
Это я по совести, поверьте...
Она глядела на него снизу вверх, пристально и серьезно.
- Может быть, потом лучше пойдет, - произнесла Катерина Васильевна. Кто-то
из умных написал, что сначала нужно самому поверить в себя, тогда и
другие поверят. Мне бы в себя поверить!
И протянула ему руку, ту руку, которую он столько раз рассматривал, с
короткими ногтями, широконькую, некрепкую. Он пожал и спустился по лестнице
на мороз. Все в нем ломило и болело от усталости, и не от дня, а только от
этих последних двух часов. И еще оттого, что больше он не в силах был
сопротивляться тому чувству, которое так тщательно прятал сам от себя.
Теперь он не может больше не видеть ее, и начнется такая ерунда, что хоть
караул кричи.
Домой он не пошел, а поехал в больницу к Толе Грибкову. Ханин с
каким-то тощим, в больничном застиранном халате, парнем сидели вдвоем на
подоконнике, курили в приоткрытую форточку. В парне Лапшин неожиданно для
себя узнал Жмакина, удивился и рассердился.
- Ты здесь зачем? - спросил он густым шепотом.
- А что? И это мне не разрешается? - с ударением на "это" осведомился
Жмакин.
Лапшин немного смутился.
- Тебе лежать надо!
- Вам обо мне больно много беспокойства! - опять огрызнулся Жмакин.
- С тобою у меня действительно хлопот достаточно! - ответил Лапшин и
заглянул в палату.
Там, в кресле, возле сына дремала Толина мама. Грибков смотрел на
Лапшина молча, широко распахнутыми, но мутными глазами, видимо не узнавая.
Было совсем тихо, и Лапшин вдруг понял, что это за "отдельная" палата. Она
была последней в коридоре - самой последней, возле двери на черную лестницу.
Не первый раз в своей жизни Лапшину доводилось бывать в таких "отдельных"
палатах...
- Антропов здесь? - спросил он у Ханина.
- В ординаторской, - безразлично ответил Ханин и отвернулся к темному,
холодному окну.
Жмакин тоже смотрел в темные стекла, точно видел там что-то.
- Ну? - спросил Лапшин, боком протискивая свое грузное тело в узкую
дверь ординаторской Антропова. - Не получше ему, как считаешь, Александр
Петрович?
- Нет!
Широкое, скуластое лицо Антропова было измучено, глаза смотрели сурово,
свою докторскую белую шапочку он мял большими руками.
Помолчали.
- Ты что эдакий пришибленный? - спросил наконец Лапшин. - Устал
здорово?
- Ничего я не устал, - высоким, не своим голосом ответил Антропов. - А
впр

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.