Жанр: Электронное издание
zatesi
...мент
мне невольно подумалось: на родине погибших, там, в далекой Германии,
никогда не узнают, где встретили свой последний, смертный час солдаты
вермахта — отцы и сыновья, семьи которых будут долго и безутешно плакать и
ждать. Плакать и ждать погибших не за правое дело в лесных русских дебрях...
Мне запомнился один из убитых — атлетически сложенный, светловолосый
солдат средних лет с породистыми чертами красивого, крупного мужского лица.
Его широкая грудь, прикрытая внакидку серо-зеленым мундиром с оторванными
погонами и черно-красной муаровой лентой на борту куртки, знаком "За зимовку
в России" — существовала такая награда в гитлеровской армии — была
перевязана крест накрест серо-грязными бинтами, которые спереди потемнели от
запекшейся крови.
Мертвец лежал на боку, и алюминиевый жетон на тонком шнурке свешивался
с шеи великана. Я долго смотрел в открытые голубые глаза убитого войной
немца, которые были устремлены в высокое голубое небо, и, тихо сказав, более
себе, чем стоявшим рядом товарищам: "Судите меня, люди, суди меня, Бог", --
вынул из ножен черный армейский нож-финку и... одним движением срезал шнурок
с жетоном. — "Потомкам на память", — сказал я своим попутчикам.
Так оказался смертный жетон безвестного солдата в 1944 году накрепко
вшитым в мой фронтовой дневник, который я, вопреки известному
запретительному приказу Генштаба, вел всю войну шифром, известным лишь мне
одному.
"Конструкция" этого жетона весьма продумана и представляет собой
следующее: внизу и вверху пластинки выбиты клеймами по-немецки сокращенное
наименование воинской части, в которой служил солдат вермахта и его личный
номер. В середине жетона расположены три узких продолговатых щели для того,
чтобы при необходимости можно было его быстро, без особых усилий разломить
на две равные половинки. Кроме того, на обеих частях жетона были пробиты
отверстия небольшого диаметра — для хранения в военном архиве.
Бирка строжайше носилась на шее каждого немецкого солдата и была
своеобразным солдатским "орденом", который германский вермахт вручал каждому
военнослужащему, отправляемому в действующую армию. В случае гибели товарищи
погибшего тут же, на поле боя, обламывали одну половинку жетона и
предъявляли ее в воинскую часть, как свидетельство смерти солдата "За
фатерлянд"...
Вторую половинку смертного жетона могла снять с покойного только
похоронная команда. Таким образом в гитлеровской армии, кроме обычного
списочного учета в подразделениях, убитые еще дважды учитывались овальными
бирками.
И здесь, с железной обязательностью, неумолимо действовала известная
немецкая пунктуальность: "ordnung ist ordnung" — "Порядок есть порядок".
Сей немецкий орден я отослал в музей войны, как напоминание о безумии
человеческом, в которое оно впадает не по разу в каждое столетие земного
существования".
КОММЕНТАРИЙ
Я никогда не вел дневников, и оттого у меня не появилось постоянной
усидчивости. По этой же причине небрежно и нерегулярно работаю с записной
книжкой. С одной стороны, это хорошо — тренируется и постоянно работает
память, к сожалению, с возрастом никакие, даже самые привычные
"сверхтренировки" не помогают, память начинает уставать и делаться
непослушной.
Однако в любом возрасте у человека, тем более у творческого, есть
желание запомнить и рассказать доверительно, в узком кругу, увиденное,
поразившее воображение, интересные факты из жизни, истории или явлений
природы, дорожные впечатления, мимолетные разговоры, просто поделиться
интересной мыслью, мелькнувшей или застрявшей в голове, быть может, и
интересной-то лишь одному автору, надеясь при этом, что если тебя не поймут,
то хотя бы внимательно выслушают.
Впрочем, собеседник нужен всякому здравомыслящему человеку, иначе его
задавит одиночество, и если его нет, собеседника, тогда человек склоняется к
беседе с самим собой, доходит до бездонных глубин бытия, до отгадывания
непостижимых вещей, необъяснимого, как мироздание, бренного и простого с
виду человеческого существования, короче говоря, его одолевает вечная дума о
смысле жизни. Эта сложнейшая работа человеческой души и разума и есть
самопознание, но в силу дремучего непонимания чужой беды, боли, да и сути
жизни, вечной неудовлетворенностью ею и самим собою доверительные раздумья,
интимные откровения человека встречаются в наше время с недоверием, а то и с
высокомерной насмешкой, презрением к "малохольненькому и блаженному".
Особенно преуспела в этом наша провинциальная — не по географическому
принципу, — сама себя заморочившая и оскопившая критика, смело, но
безответственно называя сии раздумья "самокопанием". И надобно глядеть на
"самокопателя" как на явление антиобщественное, чуждое героической и бурной
действительности. При этом забывается, что настоящая поэзия вообще, а
могучая, трагическая мировая поэзия была бы немыслима, невозможна без
"самокопания", как, вероятно, немыслимо понимание и самой жизненной сути,
ибо каждый человек есть отдельный мир, плохой ли, хороший ли, преступный,
больной ли, но мир, и процесс самопознания есть процесс постижения смысла
жизни "через себя". При этом процесс понимания мира титаном мысли,
разрываемым внутренними противоречиями, скажем, Львом Толстым, постижение им
архисложных философских глубин, и духовное напряжение неграмотного
крестьянина, задающего себе вопрос: "Что есть я и земля?" — не менее сложен
и не менее мучителен.
Жизнь, лишенная мысли, стремления "мыслить и страдать" и, страдая,
открывать, пусть в зрелом возрасте, вроде бы рядом лежащие, будничные, но
наполненные высочайшим смыслом Истины: "ВсЕ и все, кого любим мы, есть наша
мука"... — жизнь пустая, жвачная.
В литературе, в искусстве, в музыке, в живописи, особенно в кино, у нас
понимают все и всЕ, толкуют обо всем с таким напором и самоуверенностью, что
порой уж начинаешь думать, что не дорос, не улавливаешь "нового", отстал, не
постиг "вершин", но появляется режиссер и ставит картины и спектакли на
уровне нэпмановских "шедевров", выбрасывается на экран восточная,
засахаренная до приторности мелодрама, вывешиваются "полотна" живописи,
варьирующие все ту же тему "утра", в рамку которого вставляется та или иная
"великая" личность, врывается в жизнь лохматая бесовщина, когда не отличаешь
ни по голосу, ни по виду, кто баба, кто мужик, издают все, по
совместительству вольному сами себя определившие в композиторы, песенники и
поэты какой-то таежный ор заблудившегося в непроходимых дебрях человека, а
им притопывает, прихлопывает, визжит, топчет друг дружку дикое стадо. И
валом валящая, читающая, смотрящая, слушающая толпа обнажает уровень
восприятия искусства, "накопления" по линии культуры.
Однако человек во все времена остается человеком, и потребность его в
задушевной беседе никогда и никуда не исчезала и, надеюсь, не исчезнет. И
пусть писатель — сам себе "поп и прихожанин", но жажда исповеди, в
особенности у пожилых писателей, острее чувствующих одиночество, в наш
суетный век томит их, заставляет искать новые пуги к собеседнику, и не
случайно в последнее время очень разные писатели начали общаться с читателем
посредством коротких записей-миниатюр — таким образом можно скорее
"настичь" бегущего, занятого работой, затурканного бытом современного
читателя.
Меня часто спрашивают на встречах и в письмах: что такое затеси? Откуда
такое название? Чтобы избежать объяснений, первому изданию "Затесей"
("Советский писатель", 1972 г.) я дал подзаголовок "Короткие рассказы". Но
это неточно. Рассказов, как таковых, в той книге было мало, остальные
миниатюры не "тянули" на рассказ, они были вне жанра, не скованные
устоявшимися формами литературы.
"Затеси" — писались и пишутся всю жизнь, печатались в разных изданиях,
в местных и центральных газетах, чаще всего в тонких журналах: "Смена",
"Огонек", "Сельская молодежь", "Студенческий меридиан" и других. Появлялись
и в "толстых" — в "Нашем современнике", "Новом мире", "Знамени", "Молодой
гвардии", "Урале".
Первое издание книги было сделано в Москве в "Советском писателе" в
1972 году благодаря стараниям и мужеству редактора В. П. Солнцевой, которая
где хитростью и опытом, где и мощной грудью защищала и отстаивала эти далеко
не мятежного характера малютки-произведения, но и ей, человеку недюжинного
характера, не удалось полностью отстоять книгу и обойтись без кастраций и
подчистки текстов.
Когда работает и царит здоровая общественная жизнь и мораль, нет места
индивидуальности, тужащейся что-то измыслить и сказать свое, да еще и
сокровенное.
Второй раз книга вышла в более полном составе, с новыми "затесями", уже
разделенными на шесть тематически объединенных тетрадей, в 1982 году на моей
родине — в Красноярске. И опять потребовалось мужество и стойкость
издателей, гибкость и сноровка местной цензуры. Книга вышла с неощутимыми
потерями и совсем почти "невинными" по тому времени подчистками и
поправками. Тем не менее главный редактор издательства потерял из-за нее
место работы, цензору же в партийной конторе долго и популярно объясняли,
что он просмотрел и подписал в печать.
И, тем не менее, все же популярно объясняющие смысл литературы и жизни
партийные товарищи большую часть стотысячного тиража спрятали в им лишь
известные укромные места, и книги выдавали лишь почетным гостям в качестве
сувенира, приобретая, разумеется, книги для себя и для библиотек своих детей
и родичей.
Мне бы гордиться этим, ликовать, да что-то не хотелось, все это очень
уж надоело, уж очень ото всего этого я устал.
Книга рассчитана на "разового" читателя, предназначена вроде бы для
интимного чтения и общения, но я получил сотни писем от разных людей,
воспринимающих ее как что-то "личное", к собеседованию и размышлению не
только наедине предрасположенное.
В моей библиотеке хранится экземпляр "Затесей", посланных по просьбе
зимовщиков на Северный полюс, — книга вернулась ко мне сплошь в благодарных
подписях, в изречениях, как выписанных из книг, так и собственного сочинения
пилотов, зимовщиков, их спутников и друзей.
Так вот книга, писанная вроде бы "для себя", сделалась нужной людям, и
я продолжаю писать "затеси", когда есть хоть день, хоть минута для
собеседования с собой и людьми. Ныне "затеси" охотно печатаются всеми
периодическими изданиями, местными и центральными, издаются и за рубежом, и
ничего уж такого, шибко крамольного в них никто не усматривает, потому что
это моя и "наша" жизнь, наблюдения и размышления, и если уж крамольна сама
жизнь, то к ней надо и претензии обращать, а не к автору, не к издателям.
Течет жизнь, и книга эта течет и продолжается вместе с нею. Вот "затеси"
дожили и до собрания сочинений, в 7-й том они включены наиболее полно. В
этом томе их уже около двухсот, среди них впервые печатающиеся и "по следам"
поездок за рубеж. Я и за рубежом ничего не записывал, в блокноты не заносил,
но то, что застряло в памяти, поразило воображение, просилось обозначиться,
тревожило память и предрасполагало к рассуждениям, иногда мимоходным,
написалось сразу же или спустя годы.
Но прежде всего, настойчивей всего ломится из сердца и памяти, из
нашего отечественного "леса", наш материал — вопиет он голосом одинокого,
заблудшего российского человека, которому кто только не указывал пути к
"светлому будущему", но он, российский человек, оказывался еще глубже в
тайге, ныне вот и в буреломе. Голоса его как не слышали в период более
напряженной борьбы за его же спасение, так не слышат и поныне. "Слушают", но
не слышат как левые, так и правые, но все дружно борются за русского
человека и за его спасение, как и за спасение России, не понимая и не желая
понять, что нам, утратившим веру в Бога, нам, со смещенным сознанием,
пониманием добра и зла, надо прежде всего бороться за самих себя и спасаться
трудом, и молитвой, и в этом разбежавшемся зверинце самим обресть свободу и
достойную жизнь.
Едва ли нынче возможно спасти русского человека посредством слова, но
утешить этим словом можно, поговорив с ним по душам, хотя бы на минуту
приостановившись в этом житейском бедламе, вспомнив о себе, а значит, и о
нем.
Судя по письмам и откликам на "затеси", человек русский сделался за
последние десятилетия еще более одинок и всеми покинут, и если мои "затеси",
эти мимоходные зарубки и меты на стволах "древа жизни", хоть немножко, хоть
чуть-чуть обозначат ему просвет впереди, укажут тропинку к собеседнику,
утешат его в горькой этой и все более и более духовно и материально нищающей
жизни, а кого, быть может, и образумят, заставят вспомнить о Боге и ближнем
своем, значит, не зря началась и продолжается во мне эта беседа и работа,
как выяснилось, необходимая чаще всего совсем одиноким, неутешенным, всеми
забытым, всеми покинутым людям.
Затеси
Новая тетрадь
Биение сердца
Уложили меня под прибор, новейший. Управляет им молодой доктор, водит маленькой
пластмассовой штукенцией с красным глазком в середке по пузе моей, по груди, по
бокам, переворачиваться велит.
И - о, чудо современной техники! - я услышал свое сердце, этакое сырое хлюпанье, с
пришлепываниями, хрюканьем, чмоком, каким-то поцелуйным всосом.
- Какой отвратительный звук у работающего сердца, - невольно вырвалось у меня.
- Нет, звук прекрасен! - непреклонно заявил доктор и с удовлетворением повторил: -
У работающего без перебоев сердца звук прекрасен!
Так оно и есть. Будь то плотник, столяр, молотобоец, артист, писатель - если он
профессионал, должен слышать предмет иль объект своей работы только прекрасным.
Переставши слышать свой труд, любить его "звук", мы теряем себя.
Лучшие слова
"Жизнь сладка и печальна", - когда-то я скользнул по этой строчке Сомерсета Моэма и
пропустил ее мимо памяти.
Но вот она вернулась ко мне и звучит, звучит грустной музыкой в усталой, стареющей
душе.
Если писательство есть умение расставлять лучшие слова в лучшем порядке, английский
классик владел этим умением в совершенстве. Да вот понимание сие приходит не вдруг,
на закате дней приходит, когда всякое слово, всякая музыка звучат в одном только
настрое, в значении особом, в смысле уже неоспоримом.
Худого слова и растение боится
По возвращении из краев далеких засаживал я свой огород в деревне всякой древесной
разностью, допрежь всего рябинами и калинами. Одну рябинку, на слизневском утесе
угнездившуюся, возле обочины современной бетонной дороги, на крутом заносе давило
колесами машин, царапало, мяло. Решил я ее выкопать и увезти в свой одичавший огород.
Осенью дело было. На рябине уцелело несколько пыльных листочков и две мятых розетки
ягод. Посаженная во дворе, под окном, рябинка приободрилась, летом зацвела уже
четырьмя розетками. И пошла, и пошла в рост, детишек-поконов вокруг себя
навыталкивала из земли столько, что и самой жить негде, и питаться нечем. Я обрубил,
вычистил землю вокруг дикой рябинки, и давай она расти, крепнуть одним стволом. И
каждое лето, каждую осень украшалась добавленно одной-двумя розетками и такая яркая,
такая нарядная и уверенная в себе сделалась - глаз не оторвать!
А коли осень теплая выпадает, рябинка пробует цвести по второму разу. Застенчиво,
притаенно высветит три-четыре белых розетки с сирене вым отливом.
Два года спустя привезли саженцы из городского питомника, на свободном месте я
посадил еще четыре рябинки. Эти пошли вширь и в дурь. Едва одну-две розетки ягод
вымучат, зато уж зелень пышна на них, зато уж листья роями, этакие вальяжные барышни
с городских угодий.
А дичка моя совсем взрослая и веселая сделалась. Одной осенью особенно уж ярка и
рясна на ней ягода выросла.
И вдруг стая свиристелей на нее сверху свалилась, дружно начали птицы лакомиться
ягодой. И переговариваются, переговариваются - вот какую рябину мы сыскали, экую
вкуснятину нам лето припасло. Минут за десять хохлатые нарядные работницы обчистили
деревце. Одни обклевыши на розетках остались.
Обработали деловые птахи дикую рябинку, а на те, что из питомника, даже и не присели.
Думал я, потом, когда корма меньше по лесам и садам останется, птицы непременно
прилетят. Не т, не прилетели.
В следующие осени, коли случалось свиристелям залетать в мой разросшийся по огороду
лес, они уж привычно рассаживались на рябинку-дичку и по-прежнему на те
питомниковые деревца, лениво вымучивающие по нескольку розеток, так ни разу и не
позарились.
Есть, есть душа вещей, есть, есть душа растений. Дикая рябинка со своей благодарной и
тихой душой услышала, приманила и накормила прихотливых лакомок-птичек. Да и я
однажды пощипал с розеток ярких плодов. Крепки, терпки, тайгою отдают - не забыло
деревце, где выросло, в жилах своих сок таежный сохранило. А вокруг рябины и под нею
цветы растут - медуница-веснянка. На голой еще земле, после долгой зимы радует глаз.
Первое время густо ее цвело по огороду, даже из гряд кое-где выпрастываются бархатные
листья - и сразу цвесть, стебли множить. Следом календула выходит и все-то лето
светится горячими уголь ями там и сям, овощи негде расти.
Тетка-покойница невоздержанна на слово была, взялась полоть в огороде и ну почерному
бранить медуницу с календулой. Я - доблестный хозяин - к тетке
подсоединился и раз-другой облаял свободные неприхотливые растения.
Приезжаю следующей весной - в огороде у меня пусто и голо, скорбная земля в
прошлогодней траве и плесени, ни медуницы, ни календулы нет, и другие растения как-то
испуганно растут, к забору жмутся, под строениями прячутся.
Поскучнел мой огород, впору его уж участком назвать. Лишь поздней порой где-то в
борозде, под забором увидел я униженно прячущуюся, сморщенно синеющую медуничку.
Встал я на колени, разгреб мусор и старую траву вокруг цветка, взрыхлил пальцами землю
и попросил у растения прощение за бранные слова.
Медуничка имела милостивую душу, простила хозяина-богохул ьника и растет ныне
по всему огороду, невестится каждую весну широко и привольно.
Но календулы, уголечков этих радостных, нигде нет... Пробовал садить - одно лето
поцветут, но уж не вольничают, самосевом нигде не всходят.
Вот тут и гляди вокруг, думай, прежде чем худое слово уронить на землю, прежде чем
оскорбить Богом тебе подаренное растение и благодать всякую.
Свеча над Енисеем
Напротив села, на скале, обкатанной дождями и временем, похожей на запекшийся кулич,
чуть ниже гор и отрогов скал, отдаляясь, скорее отскочив от прибрежного леса, растет
береза. Я помню ее с детства. Она уже старая, но по росту все девушка - не хватило ни
почвы, ни свету, ни размаха дереву.
Эта береза распочинает осень на левом, скалистом берегу Енисея: числа двадцатого -
двадцать пятого августа приоткрывается на ней полоска едва видной прожелтины, и
быстро-быстро, за несколько дней, от низу до верху вся береза сделается будто свечка
восковая. Последним пламенем, словно ярким вскриком в оконце лета, заявит она о себе
и сразу же отделится от мира, от леса, от реки и всего своего земного окружения.
Стоит деревце одиноко и тихо светится, молитвенно догорает. Только белый ствол, будто
кость, с каждым утренником проступает все явственней, все отчетливей от корня до
вершинки.
Но вот конец августа, завершение прошлогоднего лета. Вышел я на берег, нашел взглядом
деревце, которому так и суждено вековать в девичьем облике. Зеленая стоит березка,
разве что чуть приморилась, ужалась в себе.
Быть благодатной осени, извещает. Молчит святая душа березки, которую язык не
поворачивается назвать бобылкой. Но ласточки уже улетели, в палисаднике моем со
стороны солнца окалиной покрылись листья на черемухе.
Все равно быть осени, быть непогоде, все равно зазимиться и на сей раз за день
облететь и погаснуть, но пока стоит, молчит тихая вещунья на голой скале.
Ниже ее в камне пещера таинственно щурится, под нею ключ шевелится, еще ниже
Енисей под солнцем сиянием исходит, вроде бы и не шевелится, только дышит холодом,
навевая предчувствие неминуемой осени.
Свечечка, родная, не зажигайся подольше, не сгорай дотла, пусть дни погожие и ясные
дольше постоят, порадуют людей, их, кроме природы, уже некому и нечем радовать.
И останься за нами, красуйся, как и до нас красовалась на утесе. Гори и не гасни над
Енисеем, над миром, в храме природы, негасимым желтым огоньком свеча вечности.
Благоговение
У коми-пермяков, как и у многих давних народов, еще не забывших себя и Бога,
существуют тайные, торжественные, порой причудливые обычаи. Почти все они связ
аны с землей-кормилицей и природой, землю оберегающей, скотов и людей
производящей.
Один из них, из обычаев, заключается в том, чтобы в момент цветения ржи никакая зараза
о себе не заявляла, никакой крик, даже громкий разговор не проникали на ржаное поле,
не достигали слуха его. В период цветения ржи не только от какого-либо шума,
неблагоприятно сказывающегося на урожае, - следовало воздерживаться и от
супружеских отношений, не стирать, не полоскать белье, не белить холста.
Самое цветение ржи, по поверьям пермяков, происходит в полдень. В старину в полдень
люди прятались в избах, запирали двери, занавешивали окна, ложились в пологи и
молчали. В это время никто не должен касаться голыми руками колосьев ржи, курить
табак возле цветущего поля и производить какой-либо гам, тем более лаяться на земле.
Я почти четверть века прожил на Урале, прикипел к этой b68 усталой, присмирелой
земле, кажется, помню, понимаю, слышу и вижу, ощущаю пору цветения ржи, когда и в
самом деле сделается тихо-тихо в селении, оно вдруг отдалится от всего и жители села,
кого где застал полдень, сомлело замрут в себе. Только зарницы, томительные зарницы,
сверкают, плещутся над лесами и полями, голубым и белым пламенем озаряя покорные
колосья.
Тихое-тихое благоговение царит над Божьим миром.
В такую пору мне казалось, что природа, матерь наша, изнахраченная человеком,
проникает в него нездешним светом и прощает его за все тяжкие грехи и преступления,
сотворенные против нее и жизни.
Ну в чем, в чем виноват он, этот угрюмо и свято умолкший дедушка-Урал? В том, что со
времен петровских, очаковских и азовской осады и до наших дней люди рыли,
подкапывали его с обоих боков, добывая для военных и огненных дел руду, горюч-камень,
золото и алмазы, чтоб все это потратить на войну, на смертоубийство, сжечь себя и
надсадить эту землю немыслимо тяжкой работой.
Отечественная война прошлась и по хребту Урала, грызя и прожигая его давно
оголившийся хребет. В дыму, в копоти, в реве машин и грохоте составов, по горлу самому
перехваченный рельсами и проводами, он, этот дедушка с поредевшей бородой,
помнящий о лучших временах, кряхтя от старости, уже истощивший ниши, с пустыми
недрами, с израненным телом, еще бережет собой какие-никакие леса, еще выжимает
ключи и резвые речушки из каменного нутра своего, еще скатывает их с потных и пологих
склонов. Слившись воедино, они еще волнуют веснами любимую и непокорную дочь его
Чусовую, летом же она, многоводная когда-то, бойкущая, зацветает и совсем пропадает в
луже водохранилища, теряя не только себя, но и название свое.
Но еще буйствует зеленью веснами, еще озаряется осен ним пламенем дедушка-Урал,
еще цветут местами на нем ржаные поля, и еще не забывшие Бога и себя люди
благоговейно замирают возле хлебных полей, и древнее пламя осеняет их, не давая совсем
уж забыться и одичать.
Старая порча
Нарезал, нарвал букет цветов в огороде, уже поздних, предосенних. Астры в букете
разноцветные, пышные, но среди них наособицу смотрятся темно-вишневые, как бы
спекшиеся от сока или старой крови бегонии.
Когда-то бабушка, увидев, как я рву и тащу в дом цветы, говаривала, что на меня
напущена порча, и даже заверяла, что порча особая, особую же порчу в нижнем конце
села могла напустить только Митряшиха, этакое на жука похожее черненькое существо,
наособицу живущее, от всех отдаленное, всегда прячущее себя и взгляд свой: от сглаза, от
порчи Митряшихи не отмолиться, не откреститься - так силен ее сатанинский дух.
И вот ставлю я букет на стол и слышу бабушкин вздох над собой: "Эко, эко напустила
на человека Танечка таку страшну неотмолиму силу. Седой уж, старай, работу конторску
справляет, но от наваждения все не избавится... Ох-хо-хо, вот они, грехи-то тяжкие, до
чего доводят!"
Бабушка, бабушка! Не проходит дня, чтобы я тебя не вспомянул. Какого же свойства твоято
сила была? Спи спокойно, моя родная. Со мной все в порядке. Я еще радуюсь цветам,
всему светлому и красивому, что есть вокруг и пребудет до моей кончины.
Сойки не стало
В наши дни, в нынешнем веке, в последние десятилетия, исчезли в живых русских полях и
лесах жаворонки, коростели, перепелки, чибисы, редки сделались серые куропатки и даже
скворцы.
Исчезли птицы по вине человека. Химизация полей, протрава семян, одичание и
заброшенность деревень, где не остается хозяев-кормильцев, а брошенны е табуны
дичающих кошек и собак превращаются в беспощадных зверей, выедают всякую живность
до перышка, до косточки, случается, и друг друга пожирают.
В глуби России видывал я такие картины: деревня с умолкшими подворьями, дыры
выбитых окон или накрест и внахлест досками зашитых, пустые, на гвозде шатающиеся
или вместе с жердью набок опавшие скворечники, бурьян по огородам и дворам, кусты,
подступающие со всполья вплотную к заборам, к стенам домов иль взнявшиеся на
крышах, чащи, густящиеся на хлебных, гречишных и льняных полях.
Ни крика ребячьего, ни голоса петушиного, ни живого дымка над печными трубами, но
по-за деревней грузным чудовищем шевелится, одичало рычит и терзает бездорожную
землю трактор с тележкой.
Это он привез удобрения на тучные колхозные нивы. Пустеет, вымирает, обездушивается
русская деревня, но неустанн о работает руководящая мысль, четко действует
плановое хозяйство, идет давняя упорная борьба за урожай.
Кое-где наезжие из центральных усадеб и райцентров люди и машины продолжают даже
пахать и засевать заброшенные поля, да убирать урожай некому, и он, бесприютный,
уходит под снег. И повсеместно лежит кучами, белыми льдинами в одичалых полях
...Закладка в соц.сетях