Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

zatesi

страница №44


химия. К ней тропы зверьки проложили, вокруг валяются тлелые шкурки зайцев, лис,
горою вспученные туши лосей.
И кружится, торжествует, орет воронье...
В облезлом мехе пены текут отравленные речки и реки. Такой вот порядок: сельским
хозяйством заправляли одни дяди, химией заведовали другие, урожаи и убытки от них
подсчитывали третьи, хлеб из-за океана плавили четвертые, всеми вместе руководила и
направляла народ на верный путь самая мудрая партия всех времен и народов.
Говорят, чт о и вся прибыль в урожае от химизации полей достигнута была в пределах
двух - четырех центнеров с гектара, но и то огромная победа при урожае по стране в
целом десять - пятнадцать центнеров.
Умели, умели в ту пору работать разорительно, погибельно, не считая убытков, не щадя
ни народ, ни страну свою замороченную, ни природу. И вот умолкли российские поля,
отцвело небо над Россией, никто этого вроде бы и не заметил, никто не загоревал, никто
не схватился за голову, не взревел: "Люди! Русские люди! Братья и сестры! Да что же мы
делаем-то?!"
Ничего, привыкли, лишь старики и старухи в кулаки сморкаются, головами трясут: "Ни в
поле, ни в лесочке ни единого голосочку. Погибель, однако, приходит, остатные пташки о
конце света нам извещают".
Но и остатных пташек почти не слыхать, редки красногрудые снегири, овсянки, жмется к
жилью синица и вырождается от нетрудов ого корма; щегол, чечетка, трясогузка еще
водятся кой-где, но их кладки и самочек выедает воронье.
Случалось, зимней порой ездил я на машине в город Енисейск и на дорогах, в
особенности близ села Казачинского, у конских шевяков, среди банды ворон и двух-трех
увертливых сорок непременно видел красавицу сойку. Самая это цветастая, самая
изукрашенная из наших оседлых птиц - куда иному заморскому попугаю до нее! В одном
крыле до семи цветов - тут и белый, и сизый, и коричневый, и ярко-голубой, и с
прочернью, и с серебром, башка с крепким, каменным клювом, грудь птицы почти
огненная, спина и брюхо в нежно-пепельном пуху, вокруг глаз и на щеках радуги.
А характер! Он и у всех диких птиц, во зле человека обретающихся, непрост и боевит, но
сойка все же мало на глазах живет, ее зимняя бескормица подтягивает к жнивью, сгоняет
на дороги и в деревенские дворы, на зерновые тока, к заброшенным суслонам, к
соломенным скирдам, а вообще-то она в ближнем подтаежье обретается.
Есть в глухой дремучей тайге ее почти родная сестра, кукшей зовется. Эта проныра
меньше размером, не столь цветаста, как сойка, но ее круглая, довольно крупная башка и
фигура до пупа словно свежей ржавчиной покрыта. Птица зоркая, шустрая, пронырливая,
вечно голодная, она проклята всеми российскими охотниками. Кукша находит в глуши
тайги ловушку, чаще всего капкан, съедает наживку - кусочек мяса, рыбы, птичьей
требухи. При этом, как ни увертлива, ни ловка, нет-нет да и угодит в капкан.
Захлопнут ее беспощадные железные зубья, сомкнут, скомкают, клюв птицы в последнем
мучительном крике раскрыт, когти, царапавшие бесчувственное железо, на лапках
сведены предсмертной судорогой.
Беспощадная жизнь повсюду, в тайге особенно, и охотники, сплошь пользующиеся
запрещен b68 ной в добрых землях ловушкой на соболя, капканом, свою долю проклятий
от зверьков и Бога тоже получили. Да разум-то и у них иной раз пробуждается - в
Европе на пушные аукционы не принимаются шкурки зверьков, добытых таким вот
варварским, капканным, способом.
Передовой заступницей за беззащитных зверьков, диких и домашних, выступила Брижит
Бардо - да, та самая смазливая, вертлявая, знаменитая на всю планету французская
киноактриса, которая славно в свое время потешала зрителей, красочно изображая всяких
потаскушек. Особое место в раю рядом с Богом будет определено ей в другом, более
милосердном мире все зрящим, все знающим, всем по законам воздающим.
Жил я в шестидесятых годах в отрезанной от мира по причине разлившегося Камского
водохранилища деревушке. Был здесь когда-то совхоз, поля и прочие угодья, но остался
лишь табунок телят, люто пьющий бригадир и не менее люто матерящийся пастух. Леса
вокруг деревушки сплошь выпластаны, восстают вновь, поля и сенокосы заброшены.
В этой глуши и благодати развелось видимо-невидимо всякой птицы, малой и большой. А
в позабытой, лесосплавом губленной, но недогубленной речке водился хариус.
Иду я однажды, тихо крадусь вдоль речки с удочкой и слышу впереди содом, кряк,
стучание клюва, хлопанье крыл. Выскакиваю на полянку, а там огромный ястреб схватил
сойку, пытается унести ее в удобное место, добить и склевать. Да не тут-то было, сойка в
его лапах, похожая на вспыхнувший спичечный коробок, орет, трещит, крякает и унести
себя в кусты не дает. Да кабы она только орала, что деревенская девка под натиском
парня, завлекающего ее в овин, она еще и сопротивляется, норовит глаз разбойнику
выклевать.
- Что ты делаешь, мошенник! - заорал я на хищника и удилищем махать начал.
Натиск хищника, видать, ослабел, сойка вырвалась из его кривых железных когтей и ко
мне прыгает, кособоко прыгает, вроде как на одной ноге, крыло поврежденное волочит.
Ястреб вихрем промчался надо мной, лапы когтистые растопырены, когти выпущены, в
них перышки трепещутся. Сел он над речкой на черемуху, клювом щелкает, глазьми
сверкает, на меня ругается. Я его дальше погнал, сойка же прыг-скок от меня, на нижние
ветки вербы взнялась, давай себя в порядок приводить. Я то на удочку поглядываю, то на
птицу, она все возится в кустах, все перья на себе укладывает. Вниз слетела, воды из речки
клювом побросала в себя и на себя, вроде бы и порхнула возле берега на мелководье,
потом долго любовалась отражением своим в той водице: снова она в порядке, нарядна,
пригожа, снова первая красавица в здешнем лесу. Прыг-скок на ольху, с ольхи на
черемуху, пот ом с громким, содомным криком полетела в березовый колок, где у нее
гнездо было, может, и кавалер такой же нарядный, боевой и горластый.

Потом те благодатные места и заброшенную деревушку обсыпали дустом. С клещом
боролись. Клеща не побороли, этой твари еще больше стало в русских лесах, но птицу
отравили. Сплошь. Всюду. Не знаю, как там в уральской деревушке жизнь нынче идет,
ожили ль птицы, восстановились ли леса. И жива ли сойка, отбитая мной у ястреба.
Здесь, в далекой Сибири, проехал я до Енисейска, до Канска, до Ачинска, Балахты, аж до
Каратуза за пятьсот верст ездил - нет нарядной птицы на дорогах, исчезло диво
природы, наш российский попугай.
Люди! Россияне! Исчезла птица сойка! Еще одной жизни не стало возле нас! Люди! Что
же вы не кричите? Что же вы в набат не бьете? Дети, почему вы не плачете по птичке,
дивной, сказочной? Многие из вас не слышали живого жаворонка, не кричит вам с
полей перепелка: спать пора! Вечерами с деревенского всполья от озера и реки не
извещает коростель о начале лета, на ближнем вспаханном поле не спрашивает чибис, чьи
вы.
А уже ничьи вы...
Сироты вы, растущие в сиротских селах и городах, возле страшенных, дымом и
химической заразой исходящих заводов, среди сиротских полей, лугов и сенокосов. И
сиротами вас сделали родители ваши.
Диво дивное
Дивен Енисей, верхний и средний в особенности, ни одна верста не повторяется,
величествен, раздумчив и раздолен он в низовье, где берег с берегом не сходится, в
бестуманную погоду отворены здесь речные врата в какую-то одновременно пугающую и
манящую даль.
Но дивней и прекрасней Енисея притоки его, прежде всего малые. На многих речках и
речушках, что рвутся изо всех сил к родителю своему, довелось мне побывать, и всюду
немел я от восторга, хватал спутников за рукава, просил смотреть, восхищаться.
С детства наслышан я был о речке Сисим, название это занесла в наш дом бабушка Мария
Егоровна, которая была родом из деревни Сисим.
Совсем недавно по велению ее молчаливому побывал я на ее родине, на Сисиме, и понял,
отчего бабушка всю жизнь тосковала по нему. По красоте с Сисимом может сравниться
разве что его соседка, с детства любимая и родная река Мана.
Плывем по среднему Сисиму, журчащему перекатами меж камней, с захлебным хохотом
бьющемуся под скалами, то хлестко налетающему на голые осередыши, забредшие по
пояс в воду, то усмиренному неторопливым кротким плесом. В заброд с пологого бережка
спускаются луга, дымятся зеленью острова, мреющие на выносах песчаными, плос ко
оголившимися косами и заостровками.
Все, все в летней благостной поре, все в цветении. Приречные луга, отделенные от воды
крупной строчкой каменистого булыжника, кипят пеною цветущего дудочника, белыми
волнами накатывающегося к оподолью гор и на всплеске замирающего у плотной стены
хвойного леса.
Луга давно не кошены, вот и царствует здесь, кипит неуемно морковник, лазурник, тмин,
и куколь листья в ладонь расправил, володушка желтится цветом, крученым семенем,
густо засеянным в цветок, похваляется, вях ядовитый комками выпирает, тырник, нищий
по стеблю, котовник и змееголовник мягки цветом, что кошачьи хвосты, окопник,
похожий на медуницу, но листом и цветом жестче и беднее, как и положено окопному
существу, само собой, много дикой мальвы и зверобоя, который себя задавить дудочнику
не дает, вероника, льнянка, паслен, поэтичный шалфей лепят на себя семя, прячутся под
аэропланными размашистыми листьями борщовников, которые, отцветая, так сорят
жестким семенем, так стреляют, что кажется, дробь по луговому приволью хлещет.
Пестрядь неуемная, дикая, сама себе радуясь, с ног валит запахами, - луговая пестрядь,
по которой яркозево ползет горя не знающий вьюнок, и уж у самой воды, в россыпи
дресвы и питательного наноса, скромной церковной свечкой теплится недотрога, а в
камнях и на мелководье сам себе радуется, течением с исподу белесо заголяется
бесстрашный речной копытник.
На приречные откосы, на склоны и опушки заглядишься, рот открыв, весло уронишь или
сам за борт вывалишься.
Боже, Боже, как любовно, как щедро наделил ты эту землю лесами, долами и малыми
спутниками, их украшающими, тут кружевом цветет калина, рябина, боярка и бузина,
тихой нежностью исходит белый и розовый таволожник, жимолость татарская золотится,
жимолость каменная застенчиво розовеет, трескун с темным листом и рясным цветом
к тальнику тянется, дикая сирень, строгий тис в толпу кустарников ломятся,
краснолистый дерен белыми брызгами ягод дразнится, бедный ягодами и листом
бересклет, пышно качается лисохвост и конечно же розовыми, телесно-девчоночьими,
лупоглазыми цветами отовсюду пялится шиповник, а далее смородина, малина, костяника
по голым склонам - вся Божья благодать человеку дадена, исцеляйся ею, питайся,
красуйся средь этакой благодати.
Да куда там, топчут, жгут иль бросают благодатное добро, и дохнут в городах твари
господние без призору, догляду, природу предавшие.
Мелкая строчка кустов тальника по берегам и густо растущие вербы, черемухи и
ольховник пышно кучерявы, словно в европейском саду подстрижены. Острова похожи на
чопорные аристократические парки, густая зелень заливных трав прида ет этим
нечаянным паркам особенную красоту и какую-то пленительную упорядоченность.
Плывем по Сисиму, молчим, дивуемся, как копытник из воды показывается, как ухожены,
ровны, словно бы рукотворны дикие, безоглядные берега и без того красивой реки.
Спутники разрешают мое недоумение. Прошлая зима была неожиданно снежной.
Прибрежные заросли завалило сугробами до вершин. В лесу, в тайге из-за гибельных
убродов зверью, прежде всего козам, маралам и кабарге, кормиться сделалось
невозможно. Звери табунами выходили к реке и объедали прибрежные заросли снизу, от
камней и по мере зимнего прибоя утаптывали снег, добираясь до вершин. Оттого-то все
вершины верб, талин, ольхи, черемух как бы пострижены, ветви будто подсечены
садовыми секаторами.

Полыхая свежим, сочно сверкающим листом, искрясь плоскими, под бокс
подстриженными вершинами, кокетничает и, сама собой любуясь, в воду глядится
торжествующая обновленная приречная растительность в связке, в мудром союзе меж
собой живущая, сама себя творящая и воскрешающая.
Где-то в уреме, в глушине тайги семьями сторожко пасутся после сокрушительной зимы
не все, но хоть частично спасенные приречным кормом маралы, где-то в горах, по
вершинным каменьям иль по неукосным густым лугам бродят козы, к ним крадется из
хвойного заглушья, мокрым нюхливым носом водит ненасытный медведь.
А по безлюдному простору в дивном наряде, среди половодьем обихоженных берегов,
будто в праздничной горнице, устеленной цветными половиками, бежит, шумит,
царствует диво-дивная горная река, имя которой, точно капля меда, прилипает к языку,
на всю жизнь оставляя в душе чистую сладость и яркую, детскую радость воспоминаний о
зеленом чуде.
Ночное пространство

Тих и скоротечен зимний вечер в лесу. Лишь по мерцанию снега и по отчетливо
проступившим теням дерев угадывается приближение вечера.
Нигде никогда не ощущается вечность так, как вечером и ночью, опустившимися в лес.
Нет-нет, даже не опустившимися, просто здесь давно-давно пребывающими. И нет, и не
было нигде другого мира, другой поры.
Беззвучное мерцание звезд, которое в народе зовут точнее - игрою, отчетливых,
лучистых, праздничных, густо усеявших небо, есть и было здесь вечно. И ночной костерок,
усмирело горящий в вытаине, щелканье его, напоминающее выстрел мелкокалиберки, да и
далеко где-то раздающиеся хлопки дерев, на которых кожа лопается от мороза, и еще
какие-то чудящиеся звуки и голоса, движение, мнящееся в глуби немой тайги, - все это
звуки посторонние, лишние, нарушающие покой зимнего мира, который даже не
раздражается о т присутствия здесь огня и шевелящегося возле него человека.
Все, все это лишнее, постороннее, досадное.
Величие тайги, величие зимнего мира были и пребудут здесь всегда. Зима, погрузившаяся
в снега, небо над нею, острыми ресницами звезд проколотое, знают и не знают времени.
Они, чтобы человек ни вытворял с собой и кормилицей землей, были и будут всегда, и он,
прикорнувший, спящий возле костерка, временного грева, был и остается послушным
рабом природы; лишь дерзкие мечты тяжелят его голову - подчинить себе неведомые
пространства и миры, светящиеся выше самого неба.
И собака его, прикрывшая себя пушистым хвостом до глаз, это самое в природе
предательское существо, оттого так чутко спит, ловит воздух мокрыми ноздрями, что
боится окружающего ее мира, но как всегда лживо и лицемерно считают и она, и хозяин
ее, что они любят и сторожат друг друга.
Любящие существа не лижут руку, корм дающую, любящие всегда независимы, всегда
вольны распоряжаться собою.
Собаке и человеку этого не дано. Вот волкам, что среди ночи подают голос, вознося его
до ледяным серебром светящейся луны, соболю-разбойнику, рыскающему по ночному
лесу, даже малой птахе, поползню, спрятавшемуся в теплых жилищах сопревшего дерева,
красивой рыжей белке, уютно свернувшейся в хвойном гойне, и неутомимому работнику
дятлу, до темноты долбившему короедами порченный кедр, - всем, всем малым и
большим обитателям этого дома-урема, бодрствующим и спящим в норах и берлогах до
весны, в полусне оцепеневшим, дана воля, дана свобода жить и умирать, как велит
природа.
Оттого и тихо здесь, темно и тихо в уреме-то, и чем дальше вглубь, тем темнее и тише.
Этой тишины боится человек, боится собака. Тишина им кажется зловещей, оттого-то и
чудятся им голоса ночные, движение в глуби тайги, сияние луны и звезд кажутся
недобрыми, стужу вещающими.
А наутро и будет студено. Оцепенело, недвижимо и студено.
С пыхтением сползет с отяжеленных ветвей сыпучая кухта, лапа ели, освободившись от
тяжести, долго будет вздрагивать обмерзшими ресницами - все-все здесь к месту, все
едино. Изморенные полусном в долгой ночи, подавленные неохватностью пространства,
тишиной, соединившиеся с земным, заснеженным пространством, мерцающим на
серебристом покрове переменчивыми искрами, люди ощущают себя лишними здесь,
ненужными, вот и отгоняют гнетущий неуют в душе огнем, кашлем, стуком топора,
движениями своими, всегда производящими шум.
Собака, к утру звучно и смело зевающая, человек, начинающий суетиться, греть чай,
рубить валежину, проверять патроны и спуски ружья - не остыло ли в них масло. Робко,
мучительно одиноко было в ночном лесу, вот и бодрятся человек с другом своим,
предательским и хитрым.
Перемогли! Ночь перевалили, а она что год зимою в лесу.
Нигде и никогда не ощущает себя человек одиноким гостем на земле, как среди зимней
морозной ночи, грузно навалившейся на него, сомкнувшейся над ним, и ему,
всевластному, зло и шум на земле творящему, хочется ужаться в себе, затихнуть и творить
про себя молитву не о вечности, нет, - молитву прощения за себя и за всех нас.
Святость зимней ночи, величие сотворяющегося в тайге таинства подавляют силу и
уверенность в себе, кажется человеку, что он искра, выстреленная из костра, дугою
прочертившая ближний полусвет и неизвестно куда девшаяся.
И верит человек: искра была не случайная, никуда она не делась, не погасла, она
вознеслась ввысь и прилепилась к полотну неба.
Еще одной звездой в мироздании сделалось больше.

Ах, если б каждому землянину хоть раз довелось покоротать ночь у костра среди стылого
зимнего пространства, не осталось бы в нем самомнения, утихла б его мятущаяся,
тревожная душа.
Начало
Подтаежная деревушка с покосившейся дырявой силосной башней на всполье, с
обсыпавшейся поскотиной, с косо торчащими кольями огородов, на которых и в безветрие
шевелится лохматая талая перевязь. К осевшим в сугробы, подслеповатым избенкам ведет
задремавшая под белым снегом дорога, столбы возле нее пошатнулись, где и вовсе упали,
оставив подпоры в виде виселиц. Обломками черных головешек обвисли и дремлют на
ветках школьных тополей вороны, белым сном окутан заснеженный еловый лес за
деревней, помеченный ночной заячьей топаниной по опушке, даже синие дымы над
избами дремлют, да и сам белый свет здесь отчего-то сер и дремотен.
Вдруг эту со нную тишину на куски разрывает резкий, яростный трезвон. Вороны
срываются и молча летят со школьного двора, помеченного собачьими и птичьими
следами.
Долго, дико и устрашающе, будто сигналя о наступлении кары небесной, звонит
школьный электрозвонок, который остался включенным и на который никто, кроме
ворон, не реагирует.
Эту школу никто не закрывал. Она сама собой опустела - не стало в деревушке детей,
разъехались учителя, остыли и потрескались печи; кто-то с улицы разбил стекла в окнах,
со двора они целы и серы от пыли. Двери в школе распахнуты, некоторые сорваны с
петель, по снегу шуршат разлетевшиеся тетрадные листы с красными отметками. Над
воротами, дугой выгнутыми по козырьку, треплет ветром изорванный праздничный
плакат, лоскутки от портрета вождя мирового пролетариата, размытого дождем, бумажно
шебаршат.
А парты в классах все стоят рядами, учеников дожидаются, и классные доски на
стенах, слегка потускневшие, наизготове, на одной написано: "Колька - дурак", на
другой: "Светка - дура". По коньку крыши, кое-где уже сронившей тес, на фанере, бурым
суриком крашенной, написано: "Миру - мир". Плакат на крепко прибитых укосинах
долго будет стоять, и слова на нем долго будут живы.
Через каждые сорок пять минут трезвонит по едва живому селу, по опустелой округе
школьный звонок, как бы извещая население о начале апокалипсиса, проще говоря, о
конце света. Но скоро электричество от деревушки отцепят, и звонок умолкнет.
Наваждение
"Самая прекрасная и глупая эмоция, какую мы можем испытывать, - ощущение тайны. В
ней источник всякого знания. Кому эта эмоция чужда, кто утратил способность
удивляться и замирать в священном трепете, того можно считать мертвецом..."
Прочитал я эти слова великого ученого и подумал: вот живу, читаю о всякой чертовщине
- о летающих тарелках и даже тазах, и неживых телах и существах, невидимо и
безболезненно проникающих в нас, о царствах подземных, глубинно-морских и прочем, и
прочем, что прежде называлось просто и ясно - чертовщина.
Выросши в суеверном таежном селе, побывавши на войне, пробродивши, наконец, всю
почти сознательную жизнь по уральским, сибирским лесам и по вологодским болотам,
где, казалось бы, только всякой нечисти и водиться, я ничего, никакой нечистой силы не
видел и не слышал, сродственников с других планет и даже снежного человека нигде не
встречал.
А вот ощущать - чего-то ощущал. Явственно это было два раза за жизнь. Один раз на
войне.
У реки Вислы есть приток Вислока с нашу речку Базаиху, может, где и с Ману величиной.
В верхах это й горной речки немцы, заняв Польшу, устроили укрепбастион. Выселили
из целой округи жителей и вперемежку с деревянными постройками под старыми
крышами, в старых деревянных оградах понастроили дотов разной величины и крепости.
Здесь с 1939 года испытывали новое оружие - танки, пушки, снаряды.
К нашему сюда приходу в одна тысяча сорок четвертом году все в укрепрайоне обросло
бурьяном, одичали сады и развелось неимоверное количество кроликов да одичавших
кошек, которые охотились в зарослях, дрались и ночами жутко орали, сверкая лешачьими
глазами по заброшенным дворам и чердакам.
Конечно же немцы укрепрайон так просто не сдали, конечно же подуперлись, втянув в
затяжные бои южное крыло Первого Украинского фронта. Здесь я впервые видел работу
наших самых мощных 203-миллиметровых гаубиц. Они и 152-миллиметровые пушкигаубицы
с прямой наводки били по дотам, норовя поп асть в широкие, вглубь

сужающиеся, амбразуры. При попадании в уязвимое место железобетонный дот
раскалывался, людей, что оборонялись в доте, контузило так, что из ушей и носа у них
текла кровь.
Где тут усидишь, хотя и загородка надежная?
И однажды ночью гитлеровские войска укрепбастион очистили, наши части бодро, где и с
песнями, вошли и въехали в него.
И сразу началась бешеная, азартная охота на кролей, малоповоротливых, отяжелевших от
долгой безмятежной жизни. Кроли нарыли повсюду ходов сообщений, пообъели кусты,
прибрежные заросли и садовые деревья, доступные их зубу. Они и не подозревали, какое
ненасытное, отважное и находчивое войско навалилось на них.
По густой дурнине, треща сохлыми зарослями, носились в неистовом порыве советские
бойцы, из автоматов, из винтовок лупцевали по разбегающимся зверям, порой так вх
одя в раж, что уж и крики раздавались отовсюду: "Асмодеи, куда палите?! Побьете своих,
гадство!" Потом уж и привычные земляные работы начались. Раскопав надежно
спрятавшегося в своем окопе кроля, зашибив его лопаткой, охотник еще и назидание
выдавал: "От советского бойца нигде не укроешься, особливо когда мясом или бабой
пахнет".

Помню, как в солдатскую баню, упрятанную среди заросших построек, хлестануло
очередью по окну, и друзья-артиллеристы, терзавшие тела друг другу намыленными
волосяными и крапивными вехотками, дружно повалились на склизкий пол.
Командир отделения связи, весь в наколках, в волосе на груди и по ложбине пуза, схватив
лопату, погнался за охотниками, но только выскочил на свет, как раздались испуганные и
одновременно восторженные визги и вопли: к этой поре уже начали возвращаться в село
пане с паненками, да и в военных частях женский персона л водился - наш
отделенный, произведя ошеломляющее впечатление на публику своими наглядными
достоинствами, сконфуженно возвратился в баню.
Вот из этого наполовину уже размаскированного, оголившегося польского селения,
утопающего во вкусных запахах всюду варившейся убоины, даром войску доставшейся,
где-то под вечер отправился я с донесением в штаб бригады.
Один. Это уже стало законом и привычкой на наших фронтах сделалось: на связь, с
донесением, за харчем, на пост - всюду боец-одиночка. Сдали в плен миллионы,
положили в украинско-белорусских и русских полях многие армии наши доблестные
полководцы, и вот теперь уже другим полководцам приходилось выкручиваться,
экономить на всем, в том числе и на людях. На передовой солдаты вынуждены были
работать один за пятерых, где и за десятерых. Изнурение, постоянная, до безразличия к
смерт и, усталость...
Редко выпадал нечаянный отдых. Вроде этого вот в укрепрайоне, в кроличьем царстве
светлой осенью.
На этот раз я шел не с привычным карабином, а с недавно полученным автоматом через
плечо, шел хорошо выспавшийся, легкий после бани, в выжаренном, постиранном, пусть и
заношенном обмундировании.
Сентябрьское солнце к вечеру ласково грело, где-то на его закате отдаленно и привычно
ухала война, крестики самолетов кружились и реяли над землей, словно неугомонные
стрижи в предвечерье играли над рекой Вислокой. Походило на птичью игру, если бы не
клубки зенитных разрывов, не белые строчки пулеметных очередей, полосующих голубой
полог неба.
Но здесь, в заросшем и одичавшем селении, мир и покой, в глуби садов, перепутанных
сохлыми ветвями и ломким бурьяном, виделись то яблоня, то груша, то слива. Еще
способные рожать деревца бережно и застенчиво хранили редкие плоды на ветвях.
Особенно заманчиво густились садовые кущи возле полувысохшего ручья, из которых при
моем приближении с треском и шумом вылетела большая стая голубей и россыпью
побежали во все стороны ожиревшие куропатки. Я хотел войти в кущи, нарвать яблок или
кругло налитых, белых, переспелых слив, как вдруг почувствовал, что там, в глушине сада
или по-за ним, в сумерках, успевших когда-то наступить, что-то или кто-то есть.
Нет-нет, не немцы, не военные, не лазутчики иль дезертиры, не паны, вернувшиеся
домой, не наши солдаты, шакалящие по пустым избам и садам. Там есть тот или то, чего я
боялся еще маленьким, страшась ввечеру идти один в баню или избу, пока в ней не
засветят лампу. Оно, тот или то, водилось только по темным углам, в подполье, в подвале,
в старых стенах кладовок, амбаров или на чердаках.
И вот b68 оно объявилось в темнеющих зарослях заброшенного польского селения. Там в
сгустившемся мороке чудится завалившаяся набок избушка, чья-то притаившаяся тень или
старые кресты.
Смех сказать, боец, уже дважды раненный, черт-те чего навидавшийся и натерпевшийся
на фронте, с полным, свежезаряженным диском в автомате, прирос к месту и не может
сделать шагу. Всю спину скороб

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.