Жанр: Электронное издание
saltyk08
...торое лишило их своего угла и возможности
распоряжаться в том крохотном собственном хозяйстве, которым они пользовались
при прежних порядках.
XVIII. АННУШКА.
Собственно говоря, Аннушка была не наша, а принадлежала одной из тетенексестриц.
Но так как последние большую часть года жили в Малиновце и она всегда
их сопровождала, то в нашей семье все смотрели на нее как на "свою".
Это было простодушнейшее существо, с виду несколько строптивое, но внутренно
преисполненное доброты и жаления. Качества эти были настолько преобладающими в
ней, что из всей детской обстановки ни один образ не уцелел в моей памяти так
полно и живо, как ее. Малорослая, приземистая, с лицом цвета сильно обожженного
кирпича, формою своей напоминавшим гусиное яйцо и усеянным крупными бородавками,
она не казалась, однако, безобразною, благодаря тому выражению убежденности,
которое было разлито во всем ее существе. Глаза ее, покрытые старческою влагой,
едва выглядывали из-под толстых, как бы опухших век (один глаз даже почти совсем
закрылся, так что на его месте видно было только мигающее веко); большой нос,
точно цитадель, господствовал над мясистыми щеками, которых не пробороздила еще
ни одна морщина; подбородок был украшен приличествующим зобом. Походка у нее
была тяжелая, медленная, голос густой и грубый. Летами ее никто не
интересовался, так как она, по-видимому, уже смолоду смотрела старухой; известно
было, однако ж, что она была ровесницей тетеньке Марье Порфирьевне и вместе с
нею росла в Малиновце. Вообще наружностью своей она напоминала почерневшие
портреты старых бабушек, которые долгое время украшали стены нашей залы, пока
наконец не были вынесены, по приказанию матушки, на чердак.
Подобно отцу, тетеньки-сестрицы не особенно налегали на труд и личность своих
крепостных, хотя последние терпели немало от их чудачеств и безалаберности.
Поэтому на всех уголковских крестьянах (имение тетенек называлось "Уголком")
лежал особый отпечаток, они хотя и чувствовали на себе иго рабства, но несли его
без ропота и были, так сказать, рабами по убеждению. Аннушка принадлежала к
числу таких убежденных; у нее даже сложился свой рабский кодекс, которого она не
скрывала. Кодекс этот был немногосложен и имел в основании своем афоризм, что
рабство есть временное испытание, предоставленное лишь избранникам, которых за
это ждет вечное блаженство в будущем.
- Христос-то для черняди с небеси сходил, - говорила Аннушка, - чтобы черный
народ спасти, и для того благословил его рабством. Сказал: рабы, господам
повинуйтеся, и за это сподобитесь венцов небесных.
Но о том, каких венцов сподобятся в будущей жизни господа, - она, конечно,
умалчивала.
Доктрина эта в то время была довольно распространенною в крепостной среде и, повидимому,
даже подтверждала крепостное право. Но помещики чутьем угадывали в ней
нечто злокачественное (в понятиях пуристов-крепостников самое "рассуждение" о
послушании уже представлялось крамольным) и потому если не прямо преследовали
адептов ее, то всячески к ним придирались.
Да и в самом деле, разве не обидно было, например, Флору Терентьичу Балаболкину
слышать, что он, "столбовой дворянин", на вечные времена осужден в аду
раскаленную сковороду лизать, тогда как Мишка-чумичка или Ванька-подлец будут по
райским садам гулять, золотые яблоки рвать и вместе с ангелами славословить?!
- И добро бы они "настоящий" рай понимали! - негодуя, прибавляла сестрица Флора
Терентьича, Ненила Терентьевна, - а то какой у них рай! им бы только жрать, да
сложа ручки сидеть, да песни орать! вот, по-ихнему, рай!
Этому толкованию все смеялись, но в то же время наматывали на ус, что даже и
такой грубый рай все-таки предпочтительнее, нежели обязательное лизание
раскаленной сковороды.
- И как ведь, канальи, притворяются, - все больше и больше распалялся господин
Балаболкин, - "баринушко!" да "кормилец!" да "вы наши отцы, мы - ваши дети" -
только и слов! На конюшню бы вас, мерзавцев, да драть, покуда небо с овчинку не
покажется! Да еще что! давеча иду я мимо лакейской, слышу Паладкин голос и
остановился. И что ж, вы думаете, он проповедует? "Христос-то батюшка, -
говорит, - что сказал? ежели тебя в ланиту ударят, - подставь другую!" Не
вытерпел я, вошел да как гаркну: вот я тебя разом, шельмец, по обеим ланитам
вздую, чтоб ты уже и не подставлял!.. Так ведь вот какой закоренелый, даже и тут
не очнулся. "Извольте, сударь! мы из вашей воли не выходим".
Такова была несложная теоретическая сущность Аннушкиной доктрины. Но жизнь
делала свое дело и не позволяла оставаться исключительно на высотах
теоретических воззрений, а требовала применений и к суровой действительности.
Возникала целая серия практических ограничений, которые, на помещичьем языке,
уже прямо назывались бунтовскими. Хоть и следовало беспрекословно приникать всё
и от всякого господина, но сквозь общую ноту послушания все-так" просачивалась
мысль, что и господа имеют известные обязанности относительно рабов и что те,
которые эти обязанности выполняют, и в будущей жизни облегченье получат. Само
собой разумеется, что подобное критическое отношение выражалось более нежели
робко, но и его было достаточно, чтобы внушить господам, что мозги хамов всетаки
не вполне забиты и что в них происходит какая-то работа. И работа тем более
неприятная, что она, стесняя в распоряжениях вообще, в особенности обуздывающим
образом действовала на ручную расправу.
- Беда, как этот дух в дворне заведется, - говаривала матушка, - ходят, тихони,
на цыпочках, ровно святые! Ни ты ему слово не скажи, ни пальцем его не тронь!
"Слушаюсь, вся ваша воля" - только и слов... И ни усмешечки в лице, ни в голосе
повышения... привязаться не к чему! А посмотри на него, - всякая жилка у него
говорит: "Что же, мол, ты не бьешь, - бей! зато в будущем веке отольются кошке
мышкины слезки!" Ну, посмотришь-посмотришь, увидишь, что дело идет своим
чередом, - поневоле и остережешься! Потому что расправься-ка с ним, так он
расправу-то за награду себе почтет!
- И я, признаться, этих тихонь недолюбливаю, - обыкновенно отзывался на эти
сетования отец, - тихи-тихи, а что у них на уме - не угадаешь. Строже с них
спрашивать надо!
- Как же ты спросишь, коли у него в порядке все, привязаться не к чему!
- Ну, ты найдешь. Была бы спина, а то будет вина! что говорить об этом!
Аннушка была насквозь пропитана указаниями выработанного ею кодекса и не только
не скрывала этого от своих "барышень", но даже и от матушки.
Она родилась в Малиновце и страстно любила не только место своей родины, но и
все относившееся к нему, не исключая и господ. К отцу она относилась как к
патриарху, "барышням" была бесконечно предана. Вместе с ними она была осуждена
на безвыходное заключение, в продолжение целой зимы, наверху в боковушке и, как
они же, сходила вниз исключительно в часы еды, да в праздник, чтобы идти в
церковь. Только к матушке она, кажется, питала не совсем приязненные чувства,
хотя и тут, я уверен, всячески старалась подавлять свою нелюбовь.
В свою очередь, и отец и тетеньки очень дорожили Аннушкой, что не мешало им,
впрочем, звать ее то Анюткой, то Анкой-каракатицей. Нередко отец после утреннего
чая заходил к сестрицам, усаживался на одном из сундуков и предавался
воспоминаниям о прошлом. Аннушка всегда принимала участие в этих интимных
беседах, "точно ровня", хотя, яко раба, присутствовала при них стоя. Перед
собеседниками воочию восстановлялся прежний, тихий Малиновец, где всем было
хорошо, всего довольно и все были связаны общим желанием мира и любви.
Вспоминались покойный дедушка Порфирий Васильич, покойная бабушка Надежда
Осиповна, их наставления, поговорки, привычки и даже любимые кушанья. Не
забывались и старые слуги, усердные, верные, преданные, и все мастера своего
дела. И принять, и подать, и приготовить - на все у них золотые руки были. И не
из-под плетки работали, а любя... Весело в ту пору жилось, гульливо, привольно!
Сговорятся, бывало, соседи и съедутся в Малиновец запросто. Мужчины, постарше, с
борзыми на охоту едут, барыни постарше соберут сенных девушек и заставят песни
петь; молодежь в пляс пустится, пыль столбом поднимет.
- Наливки какие были! водки! квасы! - восторгалась тетенька Ольга Порфирьевна,
которая в качестве Христовой невесты смолоду около хозяйства ходила.
- Да, и я прежде квас пивал, а нынче не пью, - откликался отец.
- Какой нынче квас! Или опять соленья, варенья, - нынче и секрет-то этот
потерян.
- Нынче и овоща такого нет. Помните, братец, какие бывали яблоки?
- Да, помню, как однажды при мне покойник батюшка из сада принес яблоко - вот!
Отец складывал вместе оба кулака, чтоб дать понятие о величине яблока.
- И куда все девалось! - грустно произносил он.
- А помните, как батюшка приятно на гуслях играл! - начинала новую серию
воспоминаний тетенька Марья Порфирьевна, - "Звук, унылый фортепьяна", или: "Се
ты, души моей присуха"... до слез, бывало, проймет! Ведь и вы, братец, прежде
игрывали?
- Да, играл.
- И куда ваши гусельки девались - словно я их давно не вижу?
- На чердак, должно быть, снесли.
- Не иначе, как на чердак... А кому они мешали! Ах, да что про старое вспоминать!
Нынче взойдешь в девичью-то - словно в гробу девки сидят. Не токма-что песню
спеть, и слово молвить промежду себя боятся. А при покойнице матушке...
- Да, хорошо тогда было! всем было хорошо! а нынче - всем худо стало!
- Забылись - оттого и худо стало, - кратко и круто решала Аннушка.
Решение это всегда сердило отца. Он понимал, что Аннушка не один Малиновец
разумеет, а вообще "господ", и считал ее слово кровною обидой.
- Забылись! кто забылся? говори, долгоязычная, коли знаешь! - накидывался он на
строптивую рабу.
- Известно, не рабы, а господа забылись, - отвечала она, нимало не смущаясь.
- Ах, ты, долгоязычная язва! Только у тебя и слов на языке, что про господ
судачить! Просто выскочила из-под земли ведьма (матушке, вероятно, икалось в эту
минуту) и повернула по-своему. А она: "господа забылись"!
- Тьфу, тьфу, тьфу! сгинь-пропади! - отплевывались при слове "ведьма" тетеньки,
набожно крестясь.
Отец задумывался. "Словно вихрем все унесло! - мелькало у него в голове. - Спят
дорогие покойники на погосте под сению храма, ими воздвигнутого, даже памятников
настоящих над могилами их не поставлено. Пройдет еще годков десять - и те
крохотненькие пирамидки из кирпича, которые с самого начала были наскоро
сложены, разрушатся сами собой. Только Спас Милостивый и будет охранять
обнаженные могильные насыпи".
- Пожалуй, и березку-то самосадочную, которая на батюшкиной могилке выросла, - и
ту на дрова изведут.
- Ах, братец! да вы бы...
- Что ж я... стар я, умирать пора!
Просидевши с сестрами час или полтора, отец спускался вниз и затворялся в своем
кабинете, а тетеньки, оставшись одни, принимались за работы из фольги [Note43 -
Фольгой называлась жесть самой тонкой прокатки, окрашиваемая в разные цвета. Из
нее делали преимущественно украшения для местных церковных свечей, венчики для
образов, а иногда и целые оклады! (Прим. М. Е. Салтьтыкова-Щедрина.)], в которых
они слыли большими мастерицами. Аннушка, в свою очередь, скрывалась за печку,
где ей было отведено крохотное пространство, буквально столько, чтобы постелить
войлок, на котором она спала. Там царствовали вечные сумерки и ползало и прыгало
такое множество насекомых, что даже это вполне обтерпевшееся существо страдало
от них. Сидя на обрубке дерева, Аннушка с утра до вечера машинально надвязывала
пятки к продырявившимся тетенькиным чулкам и, покачиваясь, дремала. Говорила ли
она себе, что жить уж довольно, или, напротив, просила у бога еще хоть крошечку
пожить - неизвестно. Вероятнее всего, она и то и другое желание считала грехом -
и вследствие этого просто жила.
И не одна она так жила; тетеньки и почище ее, а не лучше жили. Стало быть, ей,
рабе, и подавно претендовать на другую жизнь нечего. Христос Спас Милостивый
благословил ее рабством - вот это она помнит твердо, и, уж, конечно, никому не
удастся подорвать ее убеждение, что в будущем веке она будет сторицею
вознаграждена за свои временные страдания. Сильная этим убеждением, она бодро
пойдет навстречу безболезненной и мирной кончине, а до тех пор будет сидеть за
печкой и "жить". Да и тетеньки, покуда она там покряхтывает и почесывается,
будут с уверенностью утверждать, что ежели Аннушка почесывается, то, значит, она
"живет".
Во всяком случае, в боковушке все жили в полном согласии. Госпожи "за любовь"
приказывали, Аннушка - "за любовь" повиновалась. И если по временам барышни
называли свою рабу строптивою, то это относилось не столько к внутренней
сущности речей и поступков последней, сколько к их своеобразной форме.
Только один раз согласие было нарушено, и Аннушка вполне сознательно позволила
себе быть строптивою. И именно вот по какому случаю. В припадке проказливости,
тетеньке Марье Порфирьевне вдруг вздумалось выдать Анку-каракатицу (в то время
обе, и барышня и раба, были еще молоды) замуж. Серьезно ли в ней гнездилось это
намерение, или она только шутки шутила, во всяком случае, Аннушка испугалась. Да
и было от чего: в женихи ей выбрали самого рослого детину из всей уголковской
вотчины. Аннушка бросилась к тетеньке Ольге Порфирьевне, но последней сестрицына
мысль показалась настолько забавною, что она и сама не отказалась принять
участие в затеянном сватовстве. Недели две-три сряду томили веселые сестрицы
несчастную каракатицу и наконец объявили, что через день быть девичнику. И вот,
в виду неминучей беды, Аннушка решилась ослушаться. Украдучись, ушла она ночью
из Уголка, почти без отдыха отмахала сорок верст и на другой день к обеду была
уж в Малиновце. Разумеется, отец (он был еще холостой) принял ее под свое
покровительство, написал тетенькам грозное письмо, и затея не состоялась. Но
невольно спрашиваешь себя: что сталось бы, если бы и на отца нашел такой же
смешливый час, как и на тетеньку Ольгу Порфирьевну?
Но возвращаюсь к миросозерцанию Аннушки. Я не назову ее сознательной
пропагандисткой, но поучать она любила. Во время всякой еды в девичьей немолчно
гудел ее голос, как будто она вознаграждала себя за то мертвое молчание, на
которое была осуждена в боковушке. У матушки всегда раскипалось сердце, когда до
слуха ее долетало это гудение, так что, даже не различая явственно Аннушкиных
речей, она уж угадывала их смысл.
Речи эти были в высшей степени однообразны и по существу и по форме. Преследуя
исключительно одну и ту же мысль, они давным-давно исчерпали все ее содержание,
но имели за собой то преимущество, что обращались к такой среде, которая никогда
не могла достаточно насытиться ими. "Повинуйтесь! повинуйтесь! повинуйтесь!
причастницами света небесного будете!" - твердила она беспрестанно и приводила
примеры из Евангелия и житий святых (как на грех, она церковные книги читать
могла). А так как и без того в основе установившихся порядков лежало безусловное
повиновение, во имя которого только и разрешалось дышать, то всем становилось
как будто легче при напоминании, что удручающие вериги рабства не были действием
фаталистического озорства, но представляли собой временное испытание, в конце
которого обещалось воссияние в присносущем небесном свете.
Возражательниц не случалось; только Акулина-ключница не упускала случая, чтобы
не прикрикнуть на нее:
- Закаркала, ворона, слушать тошно! Повинуйтесь да повинуйтесь! и без тебя
знают!
Да еще матушка, подслушавши разговор, откликалась из коридора:
- Ты что, бунтовщица, мутишь! доедай свое, да и отправляйся в боковушку!
- Я не мучу, а добру учу, - возражала Аннушка, - я говорю: ежели господин слово
бранное скажет - не ропщи; ежели рану причинит - прими с благодарностью!
- Так по-твоему, значит, господа только и делают, что ругаются да причиняют раны
рабам?
- Я не говорю: только и делают, я говорю: если господин раны причинит...
- Ну хорошо: пусть будет по-твоему: если причинит... а дальше что?
- А потом, сударыня, бог рассудит.
- То-то "бог рассудит"! Велю я тебя отодрать на конюшне и увижу, как ты
благодарить меня будешь!
- И буду благодарить. В ножки, сударыня, поклонюсь.
Дальнейших последствий стычки эти не имели. Во-первых, не за что было
ухватиться, а во-вторых, Аннушку ограждала общая любовь дворовых. Нельзя же было
вести ее на конюшню за то, что она учила рабов с благодарностью принимать от
господ раны! Если бы в самом-то деле по ее сталось, тогда бы и разговор совсем
другой был. Но то-то вот и есть: на словах: "повинуйтесь! да благодарите!" - а
на деле... Держи карман! могут они что-нибудь чувствовать... хамы! Легонько его
поучишь, а он уже зубы на тебя точит!
- Ешь-ка, ешь! лучше не слушать тебя, срамницу! - заключала матушка, удаляясь
восвояси.
Однажды, однако, матушка едва не приняла серьезного решения относительно
Аннушки. Был какой-то большой праздник, но так как услуга по дому и в праздник
нужна, да, сверх того, матушка в этот день чем-то особенно встревожена была, то,
натурально, сенные девушки не гуляли. По обыкновению, Аннушка произнесла за
обедом приличное случаю слово, но, как я уже заметил, вступивши однажды на
практическую почву, она уже не могла удержаться на высоте теоретических
воззрений и незаметно впала в противоречие сама с собою.
- Бог-то как сделал? - учила она, - шесть дней творил, а на седьмой - опочил.
Так и все должны. Не только люди, а и звери. И волк, сказывают, в воскресенье
скотины не режет, а лежит в болоте и отдыхает. Стало быть, ежели кто господней
заповеди не исполняет...
Но ключница даже кончить ей не дала. Под ее надзором состояла вся девичья, и она
отвечала перед барыней за порядок и тишину среди "беспорточной команды". Не
мудрено поэтому, что она подозрительно отнеслась к Аннушкиной проповеди.
- Ты что ж это! взаправду бунтовать вздумала! - крикнула она на нее, - потвоему,
стало быть, ежели теперича праздник, так и барыниных приказаний
исполнять не следует! Сидите, мол, склавши ручки, сам бог так велел! Вот я тебя...
погоди!
С этими словами она выбежала из девичьей и нажаловалась матушке. Произошел целый
погром. Матушка требовала, чтоб Аннушку немедленно услали в Уголок, и даже
грозилась отправить туда же самих тетенек-сестриц. Но благодаря вмешательству
отца дело кончилось криком и угрозами. Он тоже не похвалил Аннушку, но
ограничился тем, что поставил ее в столовой во время обеда на колени. Сверх
того, целый месяц ее "за наказание" не пускали в девичью и носили пищу наверх.
Вообще много горя приняла Аннушка от ключницы, хотя нельзя сказать, чтоб
последняя была зла по природе или питала предвзятую вражду к долгоязычной
каракатице. Едва ли они даже не сходились во взглядах на условия, при которых
возможно совместное существование господ и рабов (обе одинаково признавали
слепое повиновение главным фактором этих условий), но первая была идеалистка и
смягчала свои взгляды на рабство утешениями "от Писания", а вторая, как истая
саддукеянка, смотрела на рабство как на фаталистическое ярмо, которое при самом
рождении придавило шею, да так и приросло к ней. Поэтому ничего нет мудреного,
что Аннушкины проповеди представлялись Акулине праздною болтовней, которая могла
только бесполезно раздражать.
Сверх того, положение Акулины в господской усадьбе сложилось несколько иначе,
нежели для прочей прислуги. Она была привезёнка и не имела никакой кровной связи
с Малиновцем и его аборигенами. Матушка высмотрела ее в Заболотье, где она, в
качестве бобылки, жила на краю села, существуя ничтожной торговлишкой на площади
в базарные дни. Убедившись из расспросов, что это женщина расторопная, что она
может понимать с первого слова, да и сама за словом в карман не полезет, матушка
без дальних рассуждений взяла ее в Малиновец, где и поставили смотреть за
женской прислугой и стеречь господское добро. Эту роль она и исполняла настолько
буквально, что и сама себя называла не иначе, как цепною собакой. Ни вражды, ни
ненависти ни к кому у нее не было, а был только тот самодовлеющий начальственный
лай, от которого вчуже становилось жутко.
- Посадили меня на цепь - я и лаю! - объявляла она, - вы думаете, что мне
барского добра жалко, так по мне оно хоть пропадом пропади! А приставлена я его
стеречи, и буду скакать на цепи да лаять, пока не издохну!
Одним словом, это был лай, который до такой степени исчерпывал содержание ярма,
придавившего шею Акулины, что ни для какого иного душевного движения и места в
ней не осталось. Матушка знала это и хвалилась, что нашла для себя в Акулине
клад:
Нечто подобное сейчас рассказанному случаю, впрочем, задолго до него, произошло
с Аннушкой и в другой раз, а именно, когда вышел первый ограничительный, для
помещичьей власти, указ, воспрещавший продавать крепостных людей иначе, как в
составе целых семейств. Весть об этом быстро распространилась по селам и
деревням, а в конце концов достигла и до малиновецкой девичьей. Впечатление,
произведенное ею, было несомненно, хотя выразилось исключительно в шушуканье и
потупленных взорах, значение которых было доступно лишь тонкому чутью помещиков
("ишь, шельмецы! и глаза потупили, выдать себя не хотят!"). Матушка, натурально,
зорко следила за всем происходившим и в особенности внимательно прислушивалась,
что будет Анютка брехать. И точно: Аннушка не заставила себя ждать и уже совсем
было собралась сказать приличное случаю слово, но едва вымолвила: "Милостив
батюшка-царь! и об нас, многострадальных рабах, вспомнил..." - как матушка уже
налетела на нее.
- Цыц, язва дологоязычная! - крикнула она. - Смотрите, какая многострадальная
выискалась! Да не ты ли, подлая, завсегда проповедуешь: от господ, мол, всякую
рану следует с благодарностью принять! - а тут, на-тко, обрадовалась! За что же
ты венцы-то небесные будешь получать, ежели господин не смеет, как ему надобно,
тебя повернуть? задаром? Вот возьму выдам тебя замуж за Ваську-дурака, да и
продам с акциона! получай венцы небесные!
В этот раз Аннушкина выходка не сошла с рук так благополучно. И отец не
вступился за нее, ибо хоть он и признавал теорию благодарного повиновения рабов,
но никаких практических осложнений в ней не допускал. Аннушку постегали...
Не знаю, понимала ли Аннушка, что в ее речах существовало двоегласие, но думаю,
что если б матушке могло прийти на мысль затеять когда-нибудь с нею серьезный
диспут, то победительницею вышла бы не раба, а госпожа. Повторяю: Аннушка уже по
тому одному не могла не впадать в противоречия с своим кодексом, что на эти
противоречия наталкивала ее сама жизнь. Положим, что принять от господина раны
следует с благодарностью, но вот беда: вчера выпороли "занапрасно" Аришку, а она
девушка хорошая, жаль ее. Или опять: Мирону Степанычу намеднись без зачета лоб
забрили - за что про что? Как, ввиду таких фактов, удержаться на высоте теории,
как не высказаться? А выскажешься - опять беда! Мотай себе господин на ус, что
он, собственно говоря, не выпорол Аришку, а способствовал ей получить небесный
венец... "Вот ведь как они, тихони-то эти, благодарность понимают!"
Как бы то ни было, но Аннушка чувствовала себя вполне свободною только в
отсутствии матушки. С тех пор, как последнею овладел дух благоприобретения,
случаи подобных отсутствий повторялись довольно часто. Она уезжала то в Москву,
то в новокупленные имения, и поездки ее бывали иногда довольно долгие. С
отъездом матушки обыкновенно оживлялся весь дом. Отец не сидел безвыходно в
кабинете, но бродил по дому, толковал со старостой, с ключницей, с поваром,
словом сказать, распоряжался; тетеньки-сестрицы сходили к вечернему чаю вниз и
часов до десяти беседовали с отцом; дети резвились и бегали по зале; в девичьей
затевались песни, сначала робко, потом громче и громче; даже у ключницы Акулины
лай стихал в груди. Вслед за тетеньками сходила вниз, по вечерам, и Аннушка.
В девичьей ей отводили место в уголку у стола, на котором горел сальный огарок.
Девушки пряли, Аннушка надвязывала чулок и рассказывала. Темою для этих
рассказов преимущественно служило подвижничество мучеников первых времен
христианства (любимыми ее героинями были великомученицы Варвара и Екатерина).
Говорила она плавно и вразумительно, так что даже мы, барчуки, нередко забегали
в девичью и с удовольствием ее слушали. Выходила яркая картина, в которой, с
одной стороны, фигурировали немилостивые цари: Нерон, Диоклетиан, Домициан и
проч., в каком-то нелепо-кровожадном забытьи твердившие одни и те же слова:
"Пожри идолам! пожри идолам!" - с другой, кроткие жертвы их зверских инстинктов,
с радостью всходившие на костры и отдававшие себя на растерзание зверям.
Впечатление было бы полное, если б Аннушка ограничилась простым изложением
фактов, но она не воздерживалась и выводила из них поучения.
- Вот как святые-то приказания царские исполняли! - говорила она, - на костры
шли, супротивного слова не молвили, только имя господне славили! А мы что?
Легонько нашу сестру господин пошпыняет, а мы уж кричим: немилостивый у нас
господин, кровь рабскую пьет!
Разумеется, Акулина подмечала противоречие между фактом и выводом и не оставляла
его без критики.
- Дура ты, дура! - возражала она, - ведь ежели бы по-твоему, как ты завсегда
говоришь, повиноваться, так святой-то человек должен бы был без разговоров
чурбану поклониться - только и всего. А он, вишь ты, что! лучше, говорит, на
куски меня изрежь, а я твоему богу не слуга!
Но Аннушка не смущалась этим возражением и, в свою очередь, не лезла за словом в
карман.
- Так и следует, - отвечала она, - над телом рабским и царь и господин властны,
и всякое телесное истязание раб должен принять от них с благодарностью; а над
душою властен только бог.
- Стало быть, и ты будешь права? Тебе госпожа скажет: не болтай лишнего,
долгоязычная! а ты ей в ответ: что хотите, сударыня, делайте, хоть шкуру с меня
спустите, я всё с благодарностью приму, а молчать не буду!
- Ну, что уж меня к святым приравнивать!
- Нет, ты не увертывайся
...Закладка в соц.сетях