Жанр: Любовные романы
Клодина в Париже
...скакать, как коза. Вот здорово! Просили моей руки! Моей руки! Меня, несмотря
на эти короткие волосы, сочли достаточно красивой, чтобы на мне жениться, и
притом человек вполне рассудительный, положительный, а не какой-нибудь
ненормальный. Значит, и другие... Хватит танцевать, мне нужно хорошенько всё
обдумать.
Было бы пустым ребячеством отрицать, что моё существование осложняется.
Потолок вот-вот обрушится. Он упадёт на мою пылающую голову, ужасная она или
очаровательная, но потолок упадёт на неё. Я не нуждаюсь в том, чтобы кому бы
то ни было на свете поверять свои мысли и чувства. Я не стану писать Клер,
этой счастливице Клер:
О дорогая подружка детских лет, приближается роковая
минута, я предвижу, что моё сердце и моя жизнь расцветут в одно и то же
время...
Нет, я ничего не стану ей писать. Не стану я спрашивать и у папы:
О отец мой, что же это такое, что так гнетёт и в то же время приводит меня
в восторг? Просвети моё юное неведение...
Ну и видик был бы у моего бедного
папочки! Он начал бы накручивать на пальцы свою трёхцветную бороду и
бормотал бы озадаченно:
Я никогда не изучал такого сорта вещи
.
Шуткуй, шуткуй, Клодина...
Нечем тебе особенно гордиться. Ты бродишь по
просторной квартире, забрасываешь книги милого старины Бальзака,
останавливаешься перед зеркалом в своей комнате и смотришь рассеянным,
блуждающим взглядом на отражающуюся в нём длинную тоненькую девочку, которая
стоит, заложив скрещённые руки за спину, в блузе в складочку из красного
шёлка и в тёмно-синей саржевой юбке. У неё короткие в крупных завитках
волосы, узкое лицо с матовыми щеками и удлинённые глаза. Ты находишь, что
она хорошенькая, эта девочка, хоть и делаешь вид, что тебе на это наплевать.
Конечно, это не та красота, что привлекает толпы поклонников, но... я
угадываю свои мысли: те, кто её не замечает, — или глупцы, или
близорукие люди.
Хоть бы завтра я выглядела стройной и пригожей! Синяя костюмная юбка,
пожалуй, подойдёт, и большая чёрная шляпа, и блузочка из тёмно-синего шёлка
— мне больше идут тёмные тона, — и две чайные розы по углам квадратного
выреза, потому что вечером у них тот же оттенок, что и у моей кожи.
А может, рассказать Мели, что просили моей руки? Нет. Не стоит. Она ответит
мне:
Моя козочка, надо поступать, как у нас. Проверь, что тебе предлагают,
испытай их сначала; и тогда сделка будет честной и никто не будет обманут
.
Ведь для неё девственность не имеет никакой цены! Мне знакомы все её теории:
Враньё, бедняжка моя, всё враньё! Всё это врачи напридумывали, одна
болтовня. Какая разница, до или после, ты что думаешь, вкус-то от этого один
и тот же! Что в лоб, что по лбу, вот так
. Неплохую я прошла школу! Но над
порядочными девушками словно тяготеет какой-то рок: они остаются
порядочными, и никакие Мели тут ничего не могут поделать!
Этой душной ночью я засыпаю очень поздно, мой сон тревожен и полон
воспоминаний о Монтиньи, мечтаний о шелестящей листве, свежести на рассвете
и взмывающих в небо жаворонках с их заливистыми трелями, которым мы
подражаем в Школе, сжимая в ладонях стеклянные шарики. Завтра, завтра...
покажусь ли я красивой? Тихо мурлычет Фаншетта, обхватив лапами своего
полосатого малыша. Сколько раз это равномерное мурлыканье моей дорогой
красавицы успокаивало и усыпляло меня...
Я видела сон этой ночью. И дебелая Мели, которая входит в восемь утра в
комнату, чтобы открыть ставни, застаёт меня сидящей на постели, свернувшись
калачиком и обхватив колени руками; волосы свисают мне на лицо, я молчу,
погружённая в свои мысли.
— Доброе утро, обожаемая моя Франция.
— Доброе...
— Никак ты заболела?
— Нет.
— Ты кручинишься, горюешь?
— Нет. Мне приснился сон.
— О, тогда дело серьёзное. Но если сон был не о сыночке и не о
королевской дочке (sic), всё обойдётся. Людское дерьмо всегда найдётся!
Все эти присказки, которые она с серьёзным видом повторяет мне с тех самых
пор, как я смогла её понимать, уже не вызывают у меня смеха. О том, что мне
приснилось, я не скажу никому, и даже этому дневнику. Мне было бы неловко
видеть это написанным на бумаге...
Я попросила, чтобы мы сели обедать в шесть часов, господин Мариа ушёл часом
раньше — какой-то поникший, пришибленный, весь заросший волосами. Я вовсе не
стараюсь его избегать после того события; он меня ничуть не стесняет. Я даже
стала к нему более предупредительной, обмениваюсь с ним фразами, всякими
банальностями.
— Не правда ли, прекрасная погода, господин Мариа!
— Вы находите, мадемуазель? Что-то нагнетается в воздухе, на западе
небо совсем почернело...
— О, а я и не заметила. Забавно, мне с самого утра кажется, что погода
стоит прекрасная.
За обедом, поковыряв нехотя свою порцию мяса, я медленно приступаю к суфле с
вареньем и спрашиваю папу:
— Папа, у меня есть приданое?
— С какой стати это тебя интересует?
— Ну ты просто неподражаем! Мне вчера сделали предложение, это может
повториться и завтра. Ведь важно, что был сделан первый шаг. Знаешь, это
вроде истории про муравьёв и горшочек с вареньем: стоит появиться одному, и
вот, глядишь, их уже три тысячи.
— Три тысячи, чёрт побери! К счастью, круг наших знакомых не так уж
велик. Конечно, дорогой мой горшочек с вареньем, у вас есть приданое! Когда
ты пошла к первому причастию, я передал Мёнье, нотариусу Монтиньи, сто
пятьдесят тысяч франков, которые тебе оставила твоя мать, женщина весьма
неприятная. У него они в большей сохранности, чем здесь, сама понимаешь, со
мной ведь никогда не знаешь, что может приключиться...
После столь трогательных слов можно было только поцеловать его; и я его
целую. После чего снова возвращаюсь в свою комнату, уже начиная нервничать,
потому что время бежит, и напряжённо, с замирающим сердцем прислушиваюсь, не
прозвенит ли звонок.
Полвосьмого. Он и правда не торопится! Так мы пропустим первое действие. А
что, если он не придёт! Без четверти восемь. Это возмутительно! Мог бы хоть
прислать мне письмо по пневматичке или даже Марселя, этот непостоянный
дядюшка...
Но вот властное
дзинь
заставляет меня вскочить, и я вижу в зеркале какое-
то странное белое лицо: оно до того смущает меня, что я отворачиваюсь. Вот
уже некоторое время в моих глазах можно прочесть что-то такое, чего я сама
не понимаю.
Голос, который доносится из передней, вызывает на моих губах нервную улыбку;
я слышу один только голос, голос моего кузена Дядюшки — моего кузена Рено, я
хочу сказать. Мели без стука вводит его в комнату. Она провожает его
ласковым взглядом покорной собаки. Он тоже бледен и явно взволнован, глаза у
него блестят. При свете лампы его серебристые усы кажутся совсем
белокурыми... прекрасные подкрученные усы... если бы у меня хватило
смелости, я бы пощупала, насколько они мягкие...
— Вы одна, милая моя Клодина? Почему вы ничего не отвечаете? А? Что,
мадемуазель нет дома?
Мадемуазель думает, что он, верно, пришёл от одной из
своих
женщин, и
невесело улыбается.
— Нет. Мадемуазель только собирается выйти из дома; надеюсь, с вами
вместе. Идёмте попрощаемся с папой.
Папа так мил с моим кузеном, который нравится не одним только женщинам.
— Позаботьтесь о моей девочке, она такая впечатлительная. У вас есть
ключ?
— Да, у меня есть ключ от собственной квартиры.
— Попросите у Мели ключ от нашей квартиры. Я потерял уже четыре ключа и
отказываюсь их брать. А где мальчуган?
— Марсель? Он не... он придёт прямо в театр, я полагаю.
Мы молча спускаемся вниз; я радуюсь как ребёнок, обнаружив внизу фиакр на
дутиках
. В больший восторг меня не привёл бы двухместный биндеровский
экипаж, запряжённый великолепными лошадьми.
— Вам удобно? Хотите, я подниму стекло с одной стороны, чтобы не было
сквозняка? Нет, пожалуй, только до половины, а то здесь так жарко.
Не знаю, жарко ли здесь, но, Боже мой, почему так свело мой желудок? От
нервной дрожи у меня стучат зубы; с трудом я наконец выговариваю:
— Значит, Марсель ждёт нас там?
Никакого ответа. Рено — как красиво это звучит, просто Рено — смотрит прямо
перед собой, насупив брови. Внезапно он оборачивается ко мне и берёт меня за
запястья; у этого седеющего мужчины совсем юношеские порывы!
— Послушайте, я только что солгал, это не очень-то честно: Марсель не
придёт. А вашему отцу я сказал совсем другое, и это не даёт мне покоя.
— Как? Он не придёт? Но почему?
— Вас это огорчает, не правда ли? Это моя вина.
Но и его тоже. Не знаю, как вам объяснить... Вам это покажется таким
незначительным. Он зашёл за мной на улицу Бассано, ко мне домой, совершенно
очаровательный, и лицо у него было не такое замкнутое, не такое напряжённое,
как всегда. Но его галстук! Из крепдешина, обёрнутый вокруг шеи,
драпирующийся, как верх блузки, и всюду наколоты жемчужные булавки, ну
просто... невозможный. Я говорю ему:
Мальчик мой, ты... ты сделал бы мне
большое одолжение, если бы переменил галстук, я дам тебе один из моих
. Он
начинает артачиться, становится резким, держится вызывающе, мы... наконец мы
обмениваемся репликами, которые вам будет несколько сложно понять, Клодина:
он заявляет:
Или я пойду в этом галстуке, или не пойду совсем
. Я выставил
его за дверь, и вот такие дела. Вы очень на меня сердитесь?
— Но, — говорю я, не отвечая на его вопрос, — ведь вы уже
видели этот галстук; он был на нём в тот день, когда мы встретили вас с Можи
на бульваре, около театра
Водевиль
.
Он с удивлённым видом вздёргивает брови.
— Да? Вы уверены?
— Абсолютно уверена; разве можно забыть такой галстук? Как же вы его
тогда не заметили?
Откинувшись на спинку сиденья, он качает головой и говорит не слишком
громко:
— Не знаю. Я увидел только синяки у вас под глазами, свирепый вид
оскорблённой козочки, синюю блузку, лёгкий локон, выбившийся на лоб и
щекотавший правую бровь...
Я ничего не отвечаю. У меня слегка перехватывает дыхание. Он обрывает фразу,
надвигает на глаза шляпу жестом человека, только что сморозившего глупость,
но слишком поздно заметившего это.
— Конечно, не так уж весело видеть меня одного. Я ещё могу отвезти вас
назад, если хотите, мой дружок.
Против кого направлен этот агрессивный тон? Я только тихонечко смеюсь, кладу
обтянутую перчаткой руку на его локоть и не убираю её.
— Нет, не надо отвозить меня обратно. Я очень рада. Вы вместе как-то не
сочетаетесь, вы и Марсель, я предпочитаю видеть вас каждого по отдельности,
а не вместе. Но почему вы не сказали этого папе? Он взял мою руку и просунул
под свою.
— Всё проще простого. Я был огорчён, я был в отчаянии, я боялся, что
ваш отец лишит меня вашего общества, бесценная вы моя награда... Возможно, я
этого и не заслуживал, но мне здорово повезло.
— Нечего было бояться. Папа позволил бы мне поехать с вами, он делает
всё, что я пожелаю...
— О, я прекрасно знаю, — несколько раздражённо говорит он,
пощипывая свои серебристые усы с облетевшей позолотой. — Обещайте мне,
по крайней мере, что будете желать только достаточно разумное.
— Не знаю, не знаю! Вот чего бы я пожелала... послушайте, согласитесь
исполнить мою просьбу.
— Какое банановое дерево надо обобрать? Какое донышко артишока должен
буду я — о, горе мне — очистить? Одно только слово, мановение руки... и
шоколад пралине затопит вас... Эти жалкие двухместные кареты на
дутиках
ограничивают благородство моих жестов, Клодина, но что касается моих чувств,
то тут не может быть никаких сомнений!
Все эти литераторы говорят шутливым тоном, как бы в одной и той же манере,
но насколько шикарнее это получается у него, чем у Можи, к тому же нет этого
чудовищного выговора парижских предместий...
— От шоколада никто ещё никогда не отказывался. Но... вот что, я не
желаю больше называть вас
Дядюшка
.
Он с притворным смирением склоняет голову, на миг осветившуюся огнями
пролетевшего магазина.
— Так и есть. Она собирается называть меня
Дедушка
. Минута, которой я
так страшился, наступила...
— Нет же, не смейтесь. Я подумала, что вы мой кузен и что, если вы
согласны, я могла бы называть вас... Рено. Мне кажется, в этом нет ничего
такого ужасного.
Мы едем по плохо освещённому проспекту; он наклоняется ко мне, вглядываясь в
моё лицо; я изо всех сил по-честному стараюсь не моргнуть; наконец он
отвечает:
— Это всё? Так начинайте поскорее, прошу вас. Вы сделаете меня моложе —
правда, не настолько, насколько мне хотелось бы, но уж хотя бы лет на пять.
Взгляните на мои виски, не стали ли они вдруг менее седыми?
Я нагибаюсь, чтобы убедиться в этом, но почти тут же отодвигаюсь. Оттого что
я вижу его так близко, живот у меня ещё сильнее сводит судорога...
Больше мы не разговариваем. Время от времени в беглом свете огней я тайком
таращусь
на его профиль с коротким носом, внимательные, широко распахнутые
глаза.
— Где вы живёте... Рено?
— Я уже говорил вам, на улице Бассано.
— У вас в квартире красиво?
— Для меня... красиво.
— А я могла бы взглянуть?
— Господи, нет, конечно!
— Почему?
— Ну потому что... для вас это чересчур... в духе гравюр восемнадцатого
века.
— Подумаешь, что тут такого?
— Позвольте уж мне думать, что тут всё-таки есть кое-что
такое
... Мы
приехали, Клодина.
Очень жаль!
Прежде чем дали
Бланшетту
, я добросовестно наслаждаюсь
Рыжиком
.
Мальчишеская грация, сдержанные жесты Сюзанны Депре очаровывают меня: у неё
зелёные, как у Люс, глаза, короткий рыжий парик. Меня восхищает беспощадная
точность Жюля Ренара.
Неподвижно застыв в своём кресле, выставив вперёд подбородок, я вслушиваюсь
в слова пьесы, но внезапно чувствую, что Рено смотрит на меня... Я поспешно
оборачиваюсь: глаза его устремлены на сцену, вид совершенно невозмутимый.
Это ничего не доказывает.
Во время антракта, прогуливаясь со мной, Рено спрашивает:
— Теперь вы немножко успокоились, чересчур нервное дитя?
— Я вовсе не нервничала, — ощетиниваюсь я.
— А эти тонкие напряжённые пальчики, холод которых я ощущал в экипаже
на своём локте? Не нервничала? Да нет, это, верно, я сам нервничал!
— И вы... тоже.
Я произнесла это совсем тихо, но по тому, как дрогнула его рука, я
убеждаюсь, что он прекрасно расслышал мои слова.
Пока играют
Бланшетту
, я думаю о жалобах — теперь уже далёких —
мадемуазелевой милочки Эме. В то время, когда мы начинали любить друг друга,
она поверяла мне — с гораздо большей откровенностью, чем эта самая
Бланшетта, — какой ужас и отвращение вызывали у неё, маленькой
учительки, уже привыкшей к относительному комфорту Школы, родительское
жилище и все домочадцы, бедные, крикливые, плохо одетые. Она не уставала
рассказывать мне о том страхе, который эта зябкая кошечка испытывала, стоя
на сквозняке на пороге зловонного класса, когда за нашей спиной проходила
ревнивая и безмолвная мадемуазель Сержан...
Сосед мой, читавший, казалось, мои мысли, тихо спрашивает:
— Вот так же и в Монтиньи?
— Так же, и ещё гораздо хуже!
Он больше не задаёт мне никаких вопросов. Мы сидим с ним бок о бок и молчим;
постепенно, ощущая рядом его доброе, надёжное плечо, я расслабляюсь. С
минуту, когда я поднимаю к нему голову, он смотрит своими проницательными
глазами в мои глаза, и я улыбаюсь ему от всего сердца. Я видела этого
человека всего пять раз, но мне кажется, что я знаю его всю жизнь...
Во время последнего действия я первая облокачиваюсь на бархатную ручку
кресла, оставляя рядышком немного свободного места. Его локоть всё хорошо
понимает и спешит присоединиться к моему. И мой живот перестаёт сводить
судорога.
Мы выходим из театра без четверти двенадцать. Небо совсем чёрное, ветер
свежеет.
— Пожалуйста, Рено, мне не хотелось бы сразу же садиться в экипаж, я
предпочла бы немного прогуляться по бульварам, у вас есть время?
— Вся жизнь, если угодно, — улыбаясь отвечает он.
Он берёт меня под руку, держит крепко, и мы шагаем согласно, потому что ноги
у меня длинные. При свете электрических фонарей я вижу, как мы идём: Клодина
с задранной к звёздам необычайно восторженной мордашкой и потемневшими,
почти чёрными глазами и Рено с развевающимися на ветру длинными усами.
— Расскажите мне о Монтиньи, Клодина, и о вас самой.
Но я отрицательно качаю головой. Нам так хорошо сейчас. Зачем нужны слова?
Мы шагаем быстро: в этот вечер я словно ступаю на лапах Фаншетты, земля
пружинит под моими шагами.
Огни, яркие огни, красочные витрины, на террасе за столиками сидят и что-то
пьют люди...
— Что это?
— Кафе
Логр
.
— О, я так хочу пить!
— Сделайте одолжение. Но только не в этом кафе.
— Нет, здесь! Здесь всё так сверкает, такой
кавардак
, это так
забавно.
— Но его посещают писаки, кокотки, горлопаны...
— Тем лучше! Я хочу зайти сюда.
Он дёргает себя за ус, потом, махнув рукой:
Почему бы и нет, в конце
концов?
, ведёт меня в большую залу. Не так уж много народу, как он думал;
несмотря на жару на улице, здесь легко дышится.
Зелёные фаянсовые колонны наводят на мысль о ванне и кувшинах с прохладной
водой.
— Пить! Пить!
— Та-та-та, прекрасно, вам дадут пить! Что за невыносимое дитя! Этак вы
и мужа скоро потребуете, и попробуй только вам откажи...
— Думаю, что так, — говорю я без улыбки.
Мы сидим за маленьким столиком у колонны. Справа от меня, под небрежно
размалёванным панно с голыми вакханками, — большое зеркало, убеждающее
меня, что щека моя не испачкана чернилами, что шляпка на голове не сбилась
набок и что глаза мои мерцают, а под ними ярко пламенеет изнывающий от
жажды, а может быть, от лихорадки рот. Рено сидит напротив меня, руки его
беспокойно двигаются, виски взмокли.
При запахе, который тянется от проносимого мимо блюда с раками, у меня
вырывается стон вожделения.
— Как, и раков тоже? Ну-ну! Сколько?
— Сколько? Никогда не задумывалась, сколько раков я могу съесть. Дюжину
для начала, а там видно будет.
— А что будете пить? Пиво?
Я надуваю губы.
— Вино? Нет. Шампанское? Асти, шипучее вино?
От предвкушения такой вкусноты я даже розовею.
— О! Да!
Я нетерпеливо жду, наблюдая, как входит в зал множество прекрасных дам в
лёгких вечерних манто, усыпанных блёстками. Это очень красиво: какие-то
немыслимые шляпки, чересчур золотистые волосы, унизанные кольцами пальцы...
Мой старший друг, которому я показываю каждую вновь прибывшую, проявляет
шокирующее меня равнодушие. Может,
его
дамы более красивы? Я внезапно
мрачнею, становлюсь резкой. Он удивлён и цитирует классиков.
— Что? Ветер вдруг переменился?
Чем рождена твоя печаль, о Хильда?
Но я ничего не отвечаю.
Приносят асти. Чтобы отогнать грустные думы и утолить жажду, я выпиваю
залпом большой бокал. Женолюб, сидящий напротив меня, извиняется, что просто
умирает от голода и поэтому с такой жадностью уничтожает кровавый ростбиф.
Предательский мускатный жар вина асти разливается во мне тёплой радостной
волной, до самых кончиков ушей, вызывая новый прилив жажды. Я беру свой
бокал и пью теперь уже медленнее, прикрыв глаза от наслаждения. Мой друг
смеётся.
— Вы пьёте, словно сосёте грудь. Сколько в вас звериной грации,
Клодина.
— Знаете, у Фаншетты есть сынок.
— Нет, не знаю. Надо было мне его показать! Готов поспорить, что он
прекрасен, как звёздочка.
— И даже ещё красивее... О! Какие раки! Если бы вы знали, Рено (каждый
раз, как я его называю Рено, он поднимает на меня глаза), там, в Монтиньи,
они совсем маленькие, я ловила их в Ге-Рикаре прямо руками, стоя босиком по
колено в воде. А эти вот такие чудовищно перченые.
— Вы и правда от этого не заболеете, клянётесь мне?
— Вот ещё! Я сейчас вам скажу ещё кое-что, кое-что очень важное. Вы не
находите во мне сегодня ничего необычного?
Лицо моё, порозовевшее от асти, тянется ему навстречу, он тоже наклоняется
ко мне, смотрит на меня, он совсем близко, так что я различаю лёгкие
морщинки на его коричневатых веках, потом он отворачивается и говорит:
— Нет. В этот вечер вы такая же, как и во все другие дни.
— Вы просто недотёпа! Друг мой, позавчера, ровно в одиннадцать часов
утра, мне сделали предложение.
— Ч-чёрт... кто этот идиот?..
Восхищённая произведённым эффектом, я смеюсь всё громче, но внезапно
замолкаю, поскольку ужинавшие за соседними столиками, услышав мой смех,
повернули к нам головы. Рено от этого не в восторге.
— Хитро же вы меня разыграли!.. Но знаете, я на самом деле не поверил
ни одному вашему слову.
— Я не могу сейчас три раза плюнуть и растереть, но, честное слово, мне
сделали предложение!
— Кто?
До чего же недоброжелательно звучит это
кто
.
— Очень приличный молодой человек, господин Мариа, папин секретарь.
— Вы ему отказали... конечно?
— Я ему отказала... конечно.
Он разом выпивает бокал асти, которое совсем не любит, и проводит рукой по
волосам. Ну а я, ведь дома я не пью никогда ничего, кроме воды, вдруг
замечаю, что происходят совершенно невероятные вещи: какая-то лёгкая
туманная паутина поднимается от стола вверх, словно нимбом окружает люстры,
то отдаляет, то приближает предметы... В то время как я, по моему разумению,
изучаю своё состояние, чей-то знакомый голос вдруг кричит с порога залы:
— Кельнер! Да приблизится к нам вашими стараниями свинина с картошкой и
кислой капустой, матерь изжоги, и эта пресная лакричная настойка, сдобренная
салициловой кислотой, которую ваше бесстыдство называет здесь мюнхенским
пивом. Струящийся бархат, водопад благоуханных волос Дочерей Рейна, прости
им, ибо не ведают, что пьют!
Ваейа, вага, вага, вейа...
Это Можи, настроенный лирически, обливающийся потом, вагнеризирующий, с
расстёгнутым жилетом, в цилиндре с плоскими полями, откинутом на затылок. Он
тащит за собой троих друзей. Рено не может сдержать жеста крайней досады, он
пощипывает усы и что-то ворчит себе под нос.
Оказавшись рядом с нами, Можи внезапно перестаёт наслаждаться
Золотом
Рейна
, округляет свои выпуклые глаза, с минуту колеблется, поднимает вверх
руку и проходит мимо не здороваясь.
— Вот так! — яростно шепчет Рено.
— Что такое?
— В этом ваша вина, милочка, но больше всего — моя. Вам не место здесь,
наедине со мной. Этот болван Можи... да каждый на его месте так поступил бы.
Вы полагаете, что это пойдёт вам на пользу — дать повод плохо думать о вас и
обо мне?
Его недовольные, озабоченные глаза несколько остужают мой пыл, но я быстро
приободряюсь.
— И всё из-за этого, да? Нет, вы из-за этого подняли такой
тарарам
,
устроили это представление с нахмуренными бровями и нравоучениями? Я
спрашиваю вас, мне-то какое до всего этого дело? Дайте мне выпить, пжалуста.
— Вы что, не понимаете? Не в моих привычках водить в кабаки порядочных
девиц. Что люди подумают, глядя на такую красивую девушку, как вы, сидящую
здесь вдвоём со мной?
— Ну и что такого?
Моя пьяная улыбка, мои блуждающие глаза внезапно открывают ему истину.
— Клодина! Вы, верно, немножко... навеселе? Вы много пьёте
неразбавленного вина нынче вечером. Разве у вас дома...
— Дома я пью минеральную воду, — отвечаю я любезно, ободряющим
тоном.
— Ай-яй-яй! Ну и дела! Что я скажу вашему отцу?
— Он спит сладким сном.
— Не пейте больше, Клодина, сейчас же дайте мне этот полный бокал!
— Я дам вам тумака!
Отстраняясь от его благоразумных рук, я выпиваю свой бокал и прислушиваюсь к
переполняющему меня счастью. Конечно, кое-что смущает меня. Люстры всё
больше и больше окружает сияние, как луну, когда пойдёт дождь.
Луна
напивается
, — говорят там, у нас. Может быть, это признак дождя в
Париже, когда люстры напиваются... Это ты, Клодина, напилась. Три больших
бокала асти, дурёха! Как это приятно!.. В ушах у меня шумит... Вон те два
толстых господина, что-то жующие через два столика от нас, существуют они на
самом деле или нет? Они приближаются к нам, хотя и не двигаются с места:
готова поспорить, стоит мне протянуть руку, и я дотронусь до них... Нет, они
опять очень далеко. Впрочем, нет промежутков между пред
...Закладка в соц.сетях