Купить
 
 
Жанр: Любовные романы

Клодина в Париже

страница №8

...
— О, вот чего я опасалась!
— Да, папа украл у меня письмо.
— Украл — сильно сказано.
— Ну, одним словом, он говорит, что подобрал его на полу. Человек не
столь недоброжелательный, как он, возможно, догадался бы, сколько за всеми
этими нежными фразами скрывается... чистейшей литературы. Но он! Он словно
взбесился — ах, когда я вспоминаю об этом, я просто не знаю, что готов ему
сделать, — он отвесил мне пощёчину! А потом, как и обещал, поднял такой
тарарам в лицее.
— Откуда вас и... попросили уйти?
— Если бы дело этим ограничилось! Нет, выгнали как раз Шарли. Посмели
сделать это! Иначе папа, возможно, поднял бы тарарам в своих грязных
газетёнках. Он на такое вполне способен.
Я жадно слушаю и восторженно смотрю на него. На его пылающие щёки,
потемневшие синие глаза и трепещущий рот с растянутыми уголками губ, верно,
от желания заплакать — никогда мне не встретить девочку такую красивую, как
он!
— А то письмо ваш отец, конечно, сохранил? Он смеётся тонким голоском.
— Ему этого очень хотелось, но я достаточно ловок, я вернул себе
письмо, подобрав ключ к ящику его стола.
— О, покажите мне его, я умоляю!
Он инстинктивно прикасается рукой к нагрудному карману и говорит:
— При всём желании я бы не смог этого сделать, моя дорогая, письма со
мной нет.
— А вот я совершенно убеждена в обратном: оно у вас. Марсель,
миленький, хорошенький мой Марсель, вы плохо отблагодарили бы за доверие, за
чудесное доверие, оказанное вам вашим другом Клодиной!
Я тяну к нему коварные руки, придав взгляду всю возможную нежность.
— Маленькая проныра! Не собираетесь же вы забрать его у меня силой?
Хватит, оставьте, Клодина, вы мне сломаете палец. Да, оно будет вам
показано. Но вы его забудете?
— Клянусь головой Люс!
Он достает женский бумажник благородного зелёного цвета, вынимает оттуда
тонкий листок бумаги, старательно сложенный, исписанный бисерным почерком.
Что ж, насладимся литературным творчеством Шарли Гонсалеса:
Мой дорогой!
Я отыщу этот рассказ Ауэрбаха и переведу для тебя из него те
места, где описана пылкая дружба двух детей. Я знаю немецкий так оке хорошо,
как и французский, так что перевод не составит для меня никакой сложности, и
я почти что жалею об этом, ведь мне было бы приятно испытать ради тебя какие-
то трудности, мой единственный возлюбленный.

О да, единственный! Единственный возлюбленный, единственный
обожаемый мной! И подумать только, что твоя недремлющая ревность как раз
сейчас дала о себе знать! Не отрицай, я умею читать между строк, как умею
читать в глубине твоих глаз, и не могу ошибиться в смысле той короткой,
раздражённой фразы из твоего письма по поводу нового друга со слишком
чёрными кудрями, беседа с которым совершенно поглотила меня около четырёх
часов дня
.

Того предполагаемого нового друга я едва знаю; этот мальчуган со
слишком чёрными кудрями
(почему слишком?) — флорентиец Джузеппе
Боччи, родители поместили его пансионером к Б., известному проф. филос.,
чтобы уберечь от испорченной среды школьных товарищей; у его родителей и в
самом деле неплохой нюх! Этот мальчик рассказал мне о брошюре, забавном
психологическом этюде, посвящённом одним его соотечественником Arnicizie di
Collegio
, который этот трансальпийский Крафт Эбинг
определил, кажется, как мимикрию любовного инстинкта — поскольку
итальянцы, немцы или французы, все эти западные материалисты, выказывают
самую отвратительную morticolore
глупость.
Брошюра содержит весьма забавные наблюдения, Джузеппе даст мне её
почитать, я просил его об этом, для кого? Для тебя, конечно, вознаградившего
меня за это таким напрасным незаслуженным подозрением. Признаёшь ли ты
несправедливость своих упрёков? Тогда поцелуй меня. Не признаёшь? В таком
случае я сам тебя поцелую.

Сколько состряпано уже книжонок, которые более или менее неуклюже
рассматривают этот самый притягательный и самый сложный из вопросов!.. Дабы
моя вера и сексуальная религия могли обрести новые силы, я перечитал
обжигающие строки сонетов Шекспира, обращённых к графу Пемброку, а также
проникнутые не меньшим идолопоклонством сонеты Микеланджело к Кавальери; я
укрепился в своих взглядах, восстанавливая в памяти некоторые пассажи из
Монтеня, Теннисона, Вагнера, Уолта Уитмена, Карпантера...

(Забавно. Могу поклясться, что где-то мне уже встречался такой вот несколько
специфически подобранный список авторов!)
...Моё стройное дорогое дитя, моя танагрская статуэтка, гибкая и
тёплая, целую твои трепещущие глаза. Но ты знаешь, всё это нездоровое
прошлое, которое я без колебаний принёс тебе в жертву, всё это прошлое с его
унизительным любопытством, ныне ненавистным, кажется мне сейчас далёким и
мучительным кошмаром. Одна только твоя нежность пребывает со мной и
воодушевляет, воспламеняет меня...

Ох! У меня остаётся всего четверть часа чтобы проштудировать
Концептуализм Абеляра. Концепции этого увечного, его восприятия должны
были быть особого сорта.

Твой душой и телом,
Твой Шарли.
Вот и всё. Что мне сказать? Я несколько смущена этими историями мальчишек.

Меня ничуть не удивляет, что отца Марселя это тоже покоробило... О, конечно,
я знаю, очень хорошо знаю, что мой племянниклакомый кусочек и более
того. Но тот, другой? Марсель целует его, целует этого любителя красивых
слов, этого плагиатора, целует, несмотря на чёрные усики? Марселя, верно,
целовать приятно. Я искоса взглядываю на него, прежде чем вернуть ему
письмо; он и не думает обо мне, не собирается спрашивать моего мнения;
опершись подбородком на кисти рук, он о чём-то размышляет. Меня внезапно
смущает его столь очевидное в эту минуту сходство с моим кузеном Дядюшкой, я
протягиваю ему листки.
— Марсель, ваш друг пишет гораздо красивее, чем Люс в своих письмах.
— Да... Но разве не вызывает у вас негодования та глупая жестокость, с
которой изгнали этого очаровательного Шарли?
— Негодование — возможно, не совсем то слово, но я удивлена. Потому
что, хотя в этом мире может существовать только один-единственный Марсель,
однако, как я думаю, коллежи скрывают в себе и других Шарли.
— Других Шарли! Но, Клодина, не станете же вы сравнивать его с теми
грязными лицеистами, которые...
— Которые что?
— Я, пожалуй, нарисую вам всю картину, хорошо?.. Вот что, налейте-ка
мне чего-нибудь выпить и дайте штучку рахат-лукума; меня просто бросает в
жар, когда я обо всём этом думаю.
Он вытирает лицо платочком из тонкого голубого батиста. Я поспешно
протягиваю ему стакан холодного грога, он кладёт бумажник около себя на
плетёный столик и, всё ещё возбуждённый, откидывается на спинку стула и пьёт
маленькими глотками. Он сосёт розоватый лукум, грызёт солёное печенье и
погружается в воспоминания о своём Шарли. А я, сгорая от любопытства так,
что готова кричать, спрашиваю себя, какие ещё письма могут храниться в этом
бумажнике из зелёной кожи. Я порой испытываю (слава Богу, не слишком часто)
какое-то постыдное и неукротимое искушение, такое же жадное, как страстное
желание что-то украсть. Я, конечно, вполне отдаю себе отчёт в том, что
Марсель застигнет меня, когда я стану рыться в его письмах, он вправе будет
меня презирать и несомненно выскажет это презрение, но от этой мысли краска
стыда не заливает мне щёки, как полагалось бы написать в школьном сочинении.
Ничего не поделаешь! Я небрежно ставлю тарелку с печеньем на заветный
бумажник. Выйдет так выйдет.
— Клодина, — говорит Марсель, словно пробуждаясь от сна, —
бабушка считает вас дикаркой.
— Это верно. Но я не умею с ней разговаривать. Что вы хотите, ведь я её
совсем не знаю...
— Это, впрочем, неважно... Боже мой, до чего безобразной стала
Фаншетта!
— Молчите! Моя Фаншетта всегда восхитительна! Ей очень нравится ваш
отец.
— Меня это не удивляет... он такой симпатичный! Произнеся эти любезные
слова. Марсель встаёт, засовывает свой батистовый платочек в левый карман...
ой!., нет, не вспоминает об этом. Хоть бы он поскорее ушёл! На секунду я
припоминаю, как вытащила в Школе из печки полусгоревшие нежные записочки
Анаис, побуждаемая вот таким же приступом любопытства... я не чувствую
угрызений совести. Впрочем, он насмехался над своим отцом, он скверный
мальчишка!
— Вы уходите? Уже?
— Да, мне пора. И уверяю вас, я всегда испытываю сожаление. Ведь вы
наперсница, о которой только можно мечтать, и в вас так мало чисто женского!
Да уж, любезней быть нельзя! Я провожаю его до самой лестницы, чтобы
удостовериться, что дверь закрыта как следует и, если он вернётся, ему
придётся позвонить.
Скорей за бумажник! От него хорошо пахнет; полагаю, это духи Шарли.
В маленьком кармашке — портрет Шарли. Поясной портрет на фотографии-
открытке, он с голыми плечами, с повязкой на лбу на манер древних греков;
стоит дата 28 декабря. Заглядываю в календарь: 28 декабря, Невинные
Мученики
. Вот уж действительно, случайности альманаха порой бывают весьма
кстати!
Горстка писем, посланных по пневматической почте, почерк удлинённый и
претенциозный, небрежное правописание: назначаемые или отменяемые свидания.
Две записки подписаны... Жюль! Вот уж Анаис разинула бы рот от удивления.
Среди этой корреспонденции — фотография женщины! Кто это? Очень красивое
создание, восхитительно тоненькая, покатые бёдра, скромное декольте в
кружевах с блёстками; приложив пальцы к губам, она посылает воздушный
поцелуй; внизу фотографии та же подпись... Жюль! Как! Это мужчина? Ну-ка
поглядим! Я напряжённо всматриваюсь, потом бегу отыскиваю папину старинную
великолепную лупу, тщательно изучаю фотографию: запястья у этого Жюля
выглядят, пожалуй, слишком крепкими, но всё же не такими шокирующими, как у
Мари Белом, не будем называть никого другого; бёдра не похожи на мужские,
как и округлые плечи, однако мускулы на шее, под ухом, заставляют меня всё
больше колебаться. Да, шея как у эфеба, юноши; теперь мне кажется это
заметным... раз уж я знаю. Всё равно... Продолжим поиски.

На кухаркиной бумаге, в кухаркином стиле, да и правописание кухаркино, какие-
то туманные сведения:
А по мне, так не советую вам идтить на улицу Траверсьер, но вы
ничем не рискуете, коли проводите меня к Леону; это удобная зала рядом с
пивнушкой, о которой я вам говорил, и там вы увидите разных особ, с ними
стоит познакомиться, жокеи из Медрано и так далее. А что касаемо Эрнестины и
Долгоносицы, будьте осторожней! не думаю, что Викторина всё уже решила. На
улице Лафита Бабка должна вам сказать, что гостиница эта место
надёжное.

Хорошенькая публика! Вот этот-то сброд Шарли и принёс в жертву Марселю! И
он ещё осмеливается этим похваляться! Но больше всего меня поражает, что мой
племянник не испытывает отвращения, соглашаясь принимать эти объедки былых
привязанностей, где находилось место для всяких Долгоносиц, жокеев и так
далее... Зато я прекрасно понимаю, что Шарли в конце концов осточертели
слишком услужливые сутенёры Жюли — взять хоть эту невероятную
фотографию! — и ему показалось восхитительным испытать свежее ощущение
при встрече с мальчуганом, наделённым невероятной чувствительностью и
щепетильностью, победа над которой должна была доставить такое
наслаждение...
Нет, решительно этот Шарли внушает мне отвращение. Мой кузен Дядя был
совершенно прав, когда заставил вышвырнуть его из лицея Буало... У такого
смуглого черноволосого парня, должно быть, и на груди растут волосы...
— Мели! Съезди поскорее к тётушке Кёр, возьми фиакр, надо отвезти этот
пакет Марселю вместе с письмом, которое я ему напишу. Не оставляй только у
консьержа...
— Уж письмо-то, люди добрые! Само собой, я отнесу его наверх! Ты моя
раскрасавица! Будь спокойна, мой цыплёночек, все будет передано. Никто и
глазом моргнуть не успеет!
Ей я могла довериться. Её преданность подогревалась мыслью, что я могу
отважиться на... Не стоит выводить её из заблуждения. Раз это её так радует.
Однако на Фаншетту и в самом деле становится как-то смешно смотреть. На свою
парижскую корзинку она соглашается лишь при условии, что я положу туда
кусок своего старого вельветового халата. Она энергично разминает лапками
этот клочок, царапает его когтями, сбивая в комок под себя, греет своим
телом, а то и вылизывает — видимо, в мечтах о своём будущем потомстве. Соски
её набухли и стали болезненными при прикосновении; она просто одержима
мучительным желанием, чтобы её гладили, приласкали, как говорят у нас в
Монтиньи.
Сияющая Мели приносит мне записочку от Марселя с благодарностью за
возвращенный бумажник!
Спасибо, дорогая, я ничуть не был обеспокоен (да уж, чёрт
побери!), зная, что бумажник в ваших милых ручках, которые я нежно целую,
умеющая хранить тайну Клодина.

Умеющая хранить тайну Клодина. Это может быть и иронией, и просьбой
молчать.
Папа работает с господином Мариа; это означает, что он доводит до
изнеможения несчастного малого, заставляя его перетаскивать с места на место
все свои книжки. Сначала он сам, подкрепляя себя страшными ругательствами,
прибил двенадцать полок к стене библиотеки, двенадцать полок,
предназначенных для книг в восемнадцатую долю листа большого формата —
56x72. Превосходная работа! Только вот, когда тихий, преданный, по уши в
пыли господин Мариа захотел расставить эти фолианты, он обнаружил, что папа
ошибся на сантиметр, размечая расстояние между полками, и книги не могут на
них стоять прямо. Так что приходилось отрывать от стены все эти проклятые
доски, кроме одной. Нечего сказать, хорошо помогли папины Чёрт побери! и
Разрази меня гром. Меня просто сразила эта катастрофа. А господин Мариа в
своём божественном терпении только проговорил:
— О, это ничего, мы просто немного раздвинем одиннадцать полок.
Сегодня я получила огромный пакет прекрасных шоколадных конфет, само собой,
с письмом от моего кузена Дядюшки:
Мой милый прелестный дружок, ваш старый дядюшка нашёл себе сегодня
замену в виде этого пакета, и, надеюсь, вы об этом не пожалеете. Я на
недельку или дней на десять уезжаю по делам. По моему возвращению, если вам
будет угодно, мы сможем изучить множество других развлекательных и плохо
проветриваемых заведений. Проявите заботу о Марселе, он — без всяких шуток —
немало выигрывает от общения с вами. Целую с дядюшкиной нежностью ваши
ручки.

Ну так вот — без всяких шуток, — я предпочла бы Дядюшку, а не шоколад.
Или лучше — и Дядю, и шоколад. Впрочем, конфеты потрясающие. Люс продалась
бы за половину этого пакета. Постой, Фаншетта, если ты хочешь, чтобы я тебя
пристукнула, можешь продолжать в том же духе! Это маленькое чудовище очень
ловко засунуло в открытый пакет свою лапу на манер ложки; однако получит она
лишь половинки шоколадных бомбочек, да и то, когда я толстым концом нового
пера извлеку из них сливочную начинку.
Я не видела Марселя два дня. Я немного стыжусь того, что мне лень навещать
тетушку Вильгельмину, и сегодня я иду туда, не испытывая особого
воодушевления, хотя и принарядилась для этого. Я очень люблю свою облегающую
костюмную юбку и блузку из блёклого голубого зефира, благодаря которой кожа
моя кажется оранжеватой. Перед тем как отпустить меня, папа торжественно
изрёк:
— Скажи моей сестрице, что у меня работы выше головы и не остаётся ни
минуты свободного времени, чтобы ей, чего доброго, не вздумалось надоедать
мне дома! А если на улице к тебе будет проявлено недостаточное уважение,
несмотря на твой юный возраст, засади им хорошенько кулаком прямо в морду!

Снабжённая этими мудрыми советами, я засыпаю во вполне пристойном и
зловонном омнибусе Пантеон—Курсель на целых сорок минут и пробуждаюсь лишь
на конечной остановке, на площади Перейр. Чёрт побери! Не так уж часто со
мной случается подобная глупость! Мне приходится возвращаться пешком на
проспект Ваграм, где недоброжелательная горничная, осуждающе взглянув на мои
короткие волосы, сообщает, что госпожа только что вышла. Вот удача так
удача! Я, не задерживаясь, проворно скатываюсь по лестнице без помощи
лифта.
Парк Монсо со своими нежно-зелёными лужайками, окутанными туманной водяной
завесой от поливальных вертушек, притягивает меня, точно лакомый кусочек.
Здесь гораздо меньше детей, чем в Люксембургском саду. Это намного лучше. Но
зелёные лужайки подметают, будто паркет! Всё равно, меня завораживают
деревья, а нагретый влажный воздух, который я вдыхаю полной грудью, совсем
разморил меня. Всё-таки парижский климат слишком тёплый. Какая это прелесть
— задумчивый шелест листвы!
Я опускаюсь на скамейку, но старый господин, по усам и волосам которого
словно прошлась кисточка с лаком, теснит меня, упорно стараясь сесть на
подол моей юбки и тыча мне в бок локтем. Обозвав его старой перечницей, я
с достоинством удаляюсь, чтобы пересесть на другую скамью. Какой-то
телеграфистик — что это он тут делает? — попеременно прыгает то на
одной, то на другой ножке, гоня перед собой плоский камешек,
останавливается, смотрит на меня и кричит:
— У-у-у! Какая ты гадкая! Хочешь, укройся в моей постели!
Да! Тут явно не пустыня. О, почему не сижу я в тени Фредонского леса! Я
устраиваюсь на стуле и, прижавшись спиной к дереву, задрёмываю, убаюканная
поливальными вертушками, струйки которых барабанят по широким листьям
клещевины.
Жара гнетёт меня, она расслабляет, совершенно расслабляет. Эта дама,
семенящая по дорожке, довольно мила, только ноги слишком короткие; впрочем,
в Париже у трёх четвертей женщин низкий зад. До чего ж нелепо, что этот
Дядюшка взял да и уехал как раз теперь, когда я его так люблю. У моего
Дядюшки... глаза совсем молодые, несмотря на появившиеся гусиные лапки в
уголках, и такая очаровательная манера наклоняться ко мне, когда он говорит.
Усы у него того прелестного тона, какими бывают волосы у стареющих
блондинов. Он отправился в деловую поездку! В деловую или ещё какую. Мели, у
которой глаз намётанный, сказала мне, когда я поинтересовалась её
впечатлением:
— Твой дядя, моя козочка, красивый мужчина. Наверняка во всём мастак.
Этот поборник долга, должно быть, бегал по бабам. Хорошенькое дело!
На маленькой женщине, что проходит мимо... так хорошо сидит юбка. Её
походка... её походка мне знакома. И эта круглая щёчка, обрамлённая тонким
пушком, серебрящимся в солнечных лучах, тоже мне знакома... А этот мягкий
короткий носик, чуть высокие скулы... Сердце моё готово выскочить из груди.
Одним прыжком я настигаю её и кричу во весь голос: Люс!
Невероятно, но это и в самом деле она! Её малодушие сразу же убеждает меня в
том: заслышав мой крик, она храбро отпрыгивает назад и закрывает локтем
глаза. Моё волнение сменяется неудержимым нервическим смехом; я хватаю её за
руки; её личико с узкими, вытянутыми к вискам глазами, заливается краской до
самых ушей, потом она внезапно бледнеет; наконец, она вздыхает:
— Какое счастье, что это ты!
Я всё ещё держу её за руки и не перестаю удивляться. Как только мне удалось
её узнать? Эта щупленькая девчушка — которую я всегда видела в чёрном
шерстяном переднике, в остроносых сабо или в крепких башмаках со шнурками,
которая не знала иного головного убора, кроме красного капюшона, ходила с
косой по будням и закалывала её в пучок по воскресеньям, — эта Люс
одета сейчас в костюм, сшитый лучше моего, из лёгкого чёрного сукна с белой
искоркой, в блузку цвета чайной розы из мягкого шёлка, в коротенькое болеро
поверх неё и в шляпку на конском волосе, украшенную букетиком роз, которые
она, чёрт возьми, покупала не за 4 франка 80 сантимов! Есть, конечно,
фальшивые нотки, не заметные с первого взгляда: нескладный корсет, слишком
жёсткий и недостаточно изогнутый; волосы слишком прилизаны, им не хватает
воздуха, и слишком тесные перчатки. Её размер — пять с половиной, а она
наверняка натянула пятый.
Но чем объяснить всё её великолепие? Не иначе как моя милая подружка
предаётся весьма прибыльному беспутству. До чего, однако, она свежа и юна —
и без рисовой пудры, без накрашенных губ!
Невозможно стоять вот так лицом к лицу, молча глядя друг на друга. И Люс
наконец говорит:
— О, ты отрезала волосы!
— Да. Я кажусь тебе уродливой, не так ли?
— Нет, — нежно отзывается она. — Ты не можешь быть уродливой.
Ты выросла. Ты такая пригожая, стройная. Ты меня больше не любишь? Да ты
меня и прежде почти совсем не любила!
Она сохранила свой френуазский выговор, и я, как заворожённая, вслушиваюсь,
ловлю звуки её немного тягучего и нежного голоса. Я гляжу на неё и вижу, как
её зелёные глаза непрестанно меняют свой оттенок.

— Не об том сейчас речь, поганка ты этакая! Почему ты здесь и почему
такая красивая, чёрт тебя побери? Шляпка у тебя прелестная, только надвинь
её чуточку вперёд. Ты здесь не одна? Твоя сестра тоже приехала?
— Нет, её тут нет и в помине! — отвечает, лукаво улыбаясь,
Люс. — Я всё бросила. Долго рассказывать. Я хотела бы всё тебе
объяснить. Так только в романах бывает, знаешь!
В голосе её слышится непонятная мне гордость; я не выдерживаю.
— Но расскажи же мне всё, мой молочный поросёночек! Весь день в моём
распоряжении.
— Вот здорово! Может, ты зайдёшь ко мне, ну пожалуйста, Клодина!
— Но при одном условии: я там никого не встречу? — Никого. Но идём
же, идём быстрее, я живу на улице Курсель, в трёх шагах отсюда.
В мыслях моих полная путаница, я иду за Люс, искоса на неё поглядывая. Она
не умеет изящно приподнимать свою длинную юбку, шагает, чуть вытянув вперёд
голову, словно боится, что у неё вот-вот слетит шляпка. О, насколько же
более трогательной и своеобразной выглядела она в своей шерстяной юбке до
щиколоток, с полураспущенной косой, тоненькими ножками, то и дело
вылезавшими из сабо. Нет, она вовсе не подурнела! Я замечаю, что
переменчивый цвет её глаз, её свежесть производят впечатление на прохожих.
Она это знает и великодушно строит глазки всем встречным и поперечным. До
чего это забавно, Господи, до чего забавно! Я словно попала в какой-то
нереальный мир.
— Погляди-ка на мой зонтик от солнца, — обращается ко мне
Люс. — Глянь-ка, ручка из чистого хрусталя. За него пришлось отдать
пятьдесят франков, старушка моя!
— Кому?
— Погоди, я тебе всё расскажу. Станем танцевать от печки.
Я обожаю эти местные обороты. Местный выговор, так противоречащий её
шикарному костюму, звучит особенно выразительно! Я понимаю, почему моего
племянника Марселя порой внезапно одолевает смех.
Мы переступаем порог какого-то нового дома с нагромождением белых скульптур
и балконов. Нас возносит наверх просторный, весь в зеркалах, лифт, с которым
Люс управляется с боязливой почтительностью.
К кому она меня ведёт?
Она звонит в дверь квартиры на последнем этаже — значит, у неё нет
ключа? — и быстро проходит мимо чопорной горничной, одетой на
английский манер в чёрное платье со смешным передничком из белого муслина,
таким же крошечным, как костюм негра, а как вы знаете, вся его одежда
состоит из маленького квадратика плетёной из дрока материи, подвешенного на
шнурке под животом.
Люс поспешно открывает одну из дверей в передней; я следую за ней по белому
коридору с тёмно-зелёным ковром; она открывает ещё одну дверь, чуть
отступает в сторону, давая мне пройти, закрывает дверь и бросается в мои
объятия.
— Люс! Может, задать тебе хорошенькую взбучку? — говорю я,
стараясь, хоть и с большим трудом, восстановить свою прежнюю власть над ней,
потому что она крепко сжимает меня в своих объятиях, уткнув свой холодный
нос мне в шею над ухом.
Она откидывает голову и, не разнимая рук, с непередаваемым выражением
счастливой покорности, отзывается:
— О, да! Поколоти меня немножко!
Но у меня уже нет — а может, пока ещё нет — охоты поколотить её. Не станешь
же колотить кулаками по костюму в четыреста франков, да и жалко было бы
здоровой затрещиной смять прелестный букетик роз на шляпке. Расцарапать ей
ручки? Конечно, можно... но она всё ещё не сняла перчатки.
— Клодина!.. О, ты меня больше не любишь!
— Я не могу тебя любить вот так, по приказу. Я

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.