Купить
 
 
Жанр: Любовные романы

Соль на нашей коже

страница №9

тонских и даже до
зеленых мавританских. Они играют в двух курортников, случайно
познакомившихся в самолете.
— Вы любите море?
— Да чего там... как-то никогда не задумывался. Выбора-то нет, знаете
ли: я моряк!
Как же должен быть красив попутчик, изъясняющийся таким языком, чтобы Жорж
захотелось уложить его в свою постель! Но он и в самом деле красив — это
красота любовника, красота, какой не встретишь в университетах; он красив,
как труженик моря Виктора Гюго.
— А что вы собираетесь делать на Ямайке, если не секрет?
— Вот уж чего не знаю! Я, понимаете, только прилетел.
— И ни с кем здесь не знакомы? Как обидно, такой интересный мужчина! Я
могла бы познакомить вас с подругой...
Гавейн просто теряет дар речи. Он вообще не умеет играть, говорит всегда
всерьез, и от комплиментов ему всегда неловко, если они сказаны не в
постели.
Оркестр очень вовремя приходит им на помощь, и они в числе других парочек
направляются к танцевальному кругу. Музыканты играют местные мелодии,
приправляя их американским соусом, чтобы не отпугнуть клиентуру: музыка в
наши дни приобрела политическое звучание. На Жорж открытая черная блузка,
глубокий вырез отделан кружевом. Она никогда не носила ни черного, ни кружев
— но разве она когда-нибудь ужинала на Ямайке с бретонским моряком? Кружева
отдают площадью Пигаль, но на сегодняшний вечер это то, что нужно. Они так
давно не бывали наедине, что забыли, на каком языке разговаривать. Это глупо
и в то же время возбуждает.
Потом они медленно идут вдоль моря к своей башне. Магазины закрыты,
витрины супермаркетов погашены, а море мерцает слабым светом — просто так,
для удовольствия. Они постепенно привыкают друг к другу.
— Я живу здесь, на семнадцатом этаже, — говорит Жорж. —
Зайдете что-нибудь выпить?
Оба смотрят на гигантский улей: в каждой ячейке по парочке, все, разумеется,
законные — здесь американский анклав... На каждой террасе можно расслышать
позвякиванье льдинок в бокалах с ромовым пуншем — в нем черпают стареющие
самцы пыл и вдохновение, которых ждут от них их безукоризненные самки,
свежезавитые и благоухающие дезодорантом.
В лифте Гавейн становится наконец грубым. С бесстрастным, ничего не
выражающим лицом он прижимается к бедру Жорж твердым бугорком, вздувшимся
под брюками. Жорж опускает руку, и та как бы невзначай натыкается на
выпуклость. Привет, — говорит восставшая плоть. Рада снова
встретиться с вами
, — отвечает рука. Их тела всегда находили общий
язык. Почему они не начали с этого? Две другие парочки в лифте ничего не
заметили. Под назойливую музыку все расходятся по своим ячейкам, спешат к
восторгам, которые обиняками обещают развешанные в кабине лифта афиши:
Отдыхайте, наслаждаясь пьянящими ароматами тропического острова... Вольная
жизнь дикарей со всеми современными удобствами
.
Они стоят вдвоем, облокотясь на перила террасы, и вдыхают пьянящие ароматы,
глядя, как и полторы тысячи пар других глаз, на опустевший наконец пляж, где
несколько негров в оранжевых форменных куртках собирают пластиковые пакеты,
бутылки из-под пива и тюбики из-под крема для загара. Каждый отведывает свой
кусочек дикарского счастья.
Жорж предвкушает совсем новое, даже извращенное удовольствие от этих
поставленных на коммерческую ногу каникул, каких у нее никогда не было. Она
заранее смакует их грубоватую прелесть, вспоминая для контраста экскурсии,
которые устраивала для Сиднея, — в не слишком комфортабельных автобусах
они отправлялись в Берри в компании Друзей Жорж Санд или к Сокровищнице
Брюгге
под предводительством м-ль Паннесон, экскурсовода из Лувра:
отправление от площади Согласия каждое воскресенье в 6 часов утра. Ничто не
омрачит безоблачного счастья, которое нарастает в ней, потому что все здесь
просто до смешного ему благоприятствует. А в настоящей жизни все всегда так
нескладно.
Не успев войти, Гавейн впивается губами в ее декольте. Наверно, черные
кружева оказали свое действие. Его палец ныряет под бретельку бюстгальтера,
спускается к груди — маневр коварный, он-то знает ее слабое место, но она
сдерживает себя. Раздеться сразу — это против правил игры. У них впереди
десять дней, чтобы вести себя по-скотски, и, в конце концов, они ждали друг
друга всего лишь каких-то три года! Сегодня они будут Милым Другом и Лилией
Долины — так решила Жорж про себя.
— Что вам предложить? — спрашивает она.
— Вас... а-ля канапе.
— Нет, это уж слишком! — вопит дуэнья. Такая реплика не прошла бы
даже в водевиле Камолетти. — За это я его и люблю, отвечает Жорж. С
другими я не могу так играть. И вообще, оставь меня в покое, слышишь? —
А эта гостиная, ты посмотри только, не унимается дуэнья. Декорация из
Голливуда, серия Б, сцена обольщения: пастух и графиня. — Здесь могла
бы назвать его ковбоем, огрызается Жорж. — Какая разница, пожимает
плечами дуэнья. Как ни назови, но сцена уже сыграна, если зрение меня не
обманывает: у твоего пастуха встал, как у жеребца. Или здесь следовало
сказать: у негритоса? Не пройдет и пяти минут, как вам вставят, дорогая моя.

— Зачем тебе одна грудь, когда у меня есть две? — жеманничает
Жорж, глухая к ее сарказмам, в то время как Лозерек одной рукой ласкает под
тонкой тканью самое чувствительное местечко, а другой торопливо расстегивает
ее бюстгальтер.
— На кой ты это носишь, у тебя же такая грудь?
— Чтобы ты раздевал меня подольше, — выдыхает она.
Она уже погасила красный фонарик над террасой и расстегнула джинсы своего
случайного знакомого по самолету. Его бедра так хороши, что даже со
спущенными штанами он не выглядит смешным. Он так загорел с тех пор, как
работает в Южной Атлантике... И эта нежная, как у ребенка, кожа,
просвечивающая между густыми зарослями на груди... Какая там лилия долины —
медуза, медуза колышется под волнами. Покажи мне, как ты умеешь любить,
прекрасный чужак, я совсем забыла, как это делается.
— Да, дуэнья, да, он мне ее вставит, свою бежевую штуковину, увенчанную
каской, и представь себе, в эту минуту нет для меня ничего прекраснее, чем
раскрыться навстречу этому мужчине, а когда он войдет глубоко в меня,
сомкнуться, чтобы не отпускать его. Навеки, до скончанья дней, о да, навеки,
до скончанья дней.
Они так и не поцеловались, но глаза каждого прикованы к губам другого, руки
уже не могут оторваться от тела другого, лаская с медлительностью, которая
вскоре становится невыносимой. Переплетясь телами, они добредают до спальни;
Жорж на ходу выключает урчащий кондиционер. По обеим сторонам большой
кровати висят картины — негритянки с острыми грудками, соломенные хижины и
ананасы напоминают жильцам, что они находятся в тропиках.
Гавейн опрокидывает Жорж на кровать, но у него еще хватает сил не навалиться
на нее сразу. Он садится рядом, как музыкант перед своим инструментом,
собираясь играть. Как он красив, когда вот-вот бросится на нее; его
неподвижный взгляд подергивается пеленой страдания, и это трогает ее до
глубины души. Она ждет. Уже совсем недолго осталось. Они ступили на
территорию, которая принадлежит только им двоим, всего, чем живут он и она,
каждый в своей повседневной жизни, здесь не существует. Он склоняет к ней
лицо и, не касаясь ее руками, целует в губы. Их языки любят друг друга.
Потом одна его рука скользит к ее груди, а другая проникает между ног,
осведомляясь, готова ли Жорж, — нежно и легко, и ощущение еще острее,
чем если бы он яростно ворвался в нее. Их рты перемешались, его пальцы
гладят ее кожу, там, где она складывается в губы, ее руки сжимают его член;
долго они не выдерживают. Когда оба не могут больше терпеть, он ложится на
нее, коленями раздвигает ей ноги; его форштевень уже у входа в долгожданную
гавань, и вот он проникает в нее бесконечно медленным движением. Сантиметр
в секунду
, — уточнит она в ответ на назойливые вопросы Эллен, а та
усмехнется: Меньше четверти узла в час! Для моряка, согласись...
Волны оргазма они почти не чувствуют, едва отделяя его от того, что было до
и после, настолько сильно ощущение; пик его длится долго, может быть, он
наступил дважды, кто знает? Уж конечно, не они, когда долго лежат
неподвижно, чтобы остаться на гребне наслаждения.
— Как хорошо, что я на этот раз смог подождать, — шепчет Гавейн, и
они засыпают, так и не оторвавшись друг от друга, под шум короткого ливня,
освежающего душную темноту за окном.
На другой день глаза у обоих синеют ярче, чем вчера, движения раскованнее.
Жорж хорошеет на глазах, окутанная желанием Гавейна. Как Алиса, она попала в
Страну чудес, оказалась по другую сторону жизни, где не действуют законы
верхнего мира. Гавейна, как всегда, мучит совесть: это отрицание всего, во
что ему хочется верить, но бороться с собой он не в силах. У них еще девять
дней, чтобы утолить взаимное наваждение, и они смотрят друг на друга
недоверчиво и благодарно.
Жорж в который уже раз спрашивает себя, почему они не переходят к более
утонченным радостям. Бедные мои друзья, вы застряли на букве а любовной
азбуки
, — сказала бы Эллен, если бы видела их. Наверно, это оттого,
что они так мало бывают вместе. Их любовь всякий раз начинается с нуля, а
когда, кажется, можно уже подумать об изысках — пора расставаться! С
Гавейном Жорж превращается в любовную булимичку, и ее голод утоляют самые
простые ласки. Черного деревенского хлеба ей хочется и крепкого вина.
Пряности и сладости — потом. Не это ли ее отец называл нимфоманией — слово
ей так нравилось, а он почему-то, произнося его, брезгливо морщился. Да, но
ведь и с Гавейном происходит то же самое! Наивный, он открывает прелесть
истинной близости, боясь, что учится разврату.
— Знаешь, Karedig, — нерешительно начинает он однажды
вечером, — тебе это, верно, покажется странным... но мне теперь так
нравится наш запах после любви, с тех пор как ты приучила меня не вставать
от тебя...
Жорж удерживает улыбку. Смотрит на него с нежностью наседки, которая учит
своего птенца летать: Вперед, маленький альбатрос, не бойся, вот так, вот
так, хорошо...

На второй же день они не выдерживают на пляже, где на каждом шагу торчат
продавцы кока-колы и горячих сосисок и некуда деться от музыки, с полудня
льющейся из бара. Они отправляются на поиски клочка девственной земли.

Находят его в самом конце острова, в Негрине. Песок здесь бесплатный, никто
не навязывает зонтиков и шезлонгов, а под мангровыми деревьями, защищающими
пляж от палящего солнца, в крытых листьями хижинах можно отведать
восхитительного супа из местных моллюсков — в дорогих ресторанах это блюдо
считают недостойным.
Вечером они готовят ужин у себя, потом идут куда-нибудь потанцевать под
открытым небом, и оба вспоминают тот первый танец в Тай Чаппен Гвен, где
все началось. Возвращаясь, каждый вечер решают не заниматься любовью, потому
Что уже ложились в постель в пять часов и непременно приступят к тому же
занятию среди ночи. И разумеется, их благие намерения летят к чертям. И это
прекрасно. Однообразие их реакций обоим кажется чудом.
Утром Жорж нежится в постели, пока Гавейн готовит завтрак — кукурузные
хлопья и яичницу с беконом. Они записываются на экскурсии: Тропическое
поселение
, Уайлд-ривер тур — в компании словоохотливых американцев,
которые говорят Гавейну your wife — ваша жена, имея в виду Жорж, что
приводит его в восторг, канадцев, с утра накачавшихся пивом, и немцев в
шортах, обвешанных камерами, не упускающих ни одного слова гида.
Удивительное дело: так мало они бывали вместе, а чувствуют, что близки друг
другу, как старая супружеская чета. Ни с одним мужчиной Жорж не заговаривала
о своих месячных, о том, что ей почему-то сильнее хочется накануне и даже в
первые дни. Она так воспитана, что привыкла обходить молчанием эти явления и
тщательно скрывать от партнера их следы. Но Гавейн — потому ли, что любит
Жорж без всяких оговорок, или оттого, что он ближе к природе, — не
выказывает ни малейшего отвращения к естественным женским трудностям. Он
хочет знать о ней все, и она рассказывает ему то, чего не рассказывала
никогда никому, даже не ожидала от себя такого. Можно любить многих мужчин,
но так и не приблизиться к этой тихой гавани, где только и бываешь самой
собой. Гавейну она может, даже хочет показать кровь, потому что уверена: он
любит в ней все, каждый волосок на ее теле, каждую гримаску, каждое
движение, даже каждый ее изъян. Он из тех редких мужчин, что бывают нежны и
после, как будто желание никогда не угасает в нем окончательно, и ему
хочется еще и еще ласкать ее, целовать, шептать всякие глупости. Порой это
почти невыносимо.
— Слушай, Лозерек, я все думаю: неужели только ради вот этого, —
Жорж тычет пальцем в нечто вроде свернутой сети для ловли анчоусов, что
покоится внизу живота Гавейна, — мы идем на такие ухищрения и прилагаем
столько усилий, чтобы встретиться? Значит, мы повинуемся нашим самым
низменным инстинктам, желаниям наших тел, одним словом, похоти?
— Да нет, по-моему, не только. Это что-то глубже.
— А если как раз похоть и есть самое глубокое в нас? Тело по крайней
мере точно знает, чего хочет, и оно глухо к доводам разума, оно неумолимо.
Тебе не нравится моя мысль? Ты-то, конечно, предпочитаешь душу, а?
Гавейн запускает пальцы в свою взлохмаченную шевелюру, словно пытается
расшевелить мысли в голове. Он всегда ерошит себе волосы, когда
задумывается.
— Да нет, такого я не признаю, чтобы мной правило что-то там, чего я не
понимаю.
— Ты, может, скажешь, что понимаешь Веру? Или Любовь, ту самую, что толкает тебя на безумства?
— В том-то и дело, что не понимаю. Когда я с тобой, мне хорошо, и я не
раздумываю. А вот когда один, мне это покоя не дает. Вроде как я уже не
капитан на своем судне, понятно?
— А я наоборот: мне кажется, что я постигаю что-то очень важное в
жизни. Ты и я, то, что с нами происходит, — это как таинство причастия.
Как зов природы, которому мы следуем. А ведь его редко услышишь, такой зов.
Гавейн слушает, верит ей и не верит. Опять получается, Жорж права, язык у
нее хорошо подвешен. Но что останется от ее сладких речей, когда он будет
долгими ночами ворочаться с боку на бок на своей койке, не в силах уснуть,
спрашивая себя, слабак он или негодяй — наверно, и то и другое, раз никак не
может поставить крест на этой связи. Связи, которая — скрепя сердце он
признается себе в этом — стала солью его жизни.
— Жорж, а ты напишешь когда-нибудь нашу историю? — спрашивает
Гавейн, к ее немалому удивлению, несколько дней спустя, когда они сидят у
бассейна с неестественно синей водой, под оранжево-коричневыми зонтиками с
надписью Пепси. О, надо уметь наслаждаться и таким безобразием, надо
испить до дна эту чашу! Это своего рода искусство — делать время от времени
то, чего терпеть не можешь.
Гавейн в этот вечер похож на красавчика американца в своей легкой розовой
тенниске — сам он никогда не выбрал бы для себя такой цвет — и полосатых
льняных брюках, которые она заставила его купить. Да еще этот рассеянно-
сытый вид, какой бывает только от регулярных занятий любовью, и эта его
манера произносить Жорш, чуть пришепетывая, так по-бретонски, от которой
она тает.
— Напишешь когда-нибудь, правда?
— Да что я могу написать? Он и она ложатся в постель, встают, снова
ложатся, он ее трахает, трахает и опять трахает, она от него балдеет, он
сияет, смотрит на нее глазами жареного мерлана...

— Ну ясно, рыбак же!
— Все что угодно, но глаза у тебя не рыбьи.
— А у тунцов красивые глаза, знаешь, черные с серебряной каемкой. То
есть это в воде они такие. Ты их живьем никогда не видела, откуда тебе
знать.
— Может быть, зато я знаю, что у тебя глаза жутко развратные, и не
только в воде! Во всяком случае, когда ты со мной. Меня все время так и
подмывает крикнуть тебе: Да, да!.. Когда ты хочешь, где хочешь, как
хочешь...
Боюсь, это заметно. Да что говорить, конечно, заметно.
— Ну вот, и про это тоже напиши. Я иногда в толк не возьму, как это ты
меня вот такого еще любишь. Надо объяснить, как может случиться такая вот
история. У тебя получится.
— О чем ты говоришь! Если что на свете и невозможно рассказать, так это
историю любви. И потом, я ведь не писательница.
— Ты же пишешь про историю. Сам не знаю почему, но мне так хочется
прочитать в книжке про нас с тобой, просто чтобы убедиться, что это все
вправду было, было со мной! Может, потому, что я про это никогда никому
словечка сказать не мог.
— Правда, легче, если можно кому-то рассказать. Я говорю об этом с
Фредерикой. И еще с Франсуа, помнишь его? И Сидней знает о твоем
существовании.
— Ну, если бы моя жена проведала, круто бы мне пришлось. — Гавейн
сразу мрачнеет. — Я с тобой сам не свой делаюсь. А как надену свои
сандалии, которые ты на дух не переносишь, будто домой возвращаюсь. Сказал
бы мне кто, что я смогу так жить, ни в жизнь бы не поверил. Ни за что!
— Закажем еще по стаканчику, хочешь? — Жорж не нравится
подозрительный блеск в глазах Гавейна. Только не позволить ему расплакаться,
для него это недопустимо, он так старается совладать с собой.
— Знаешь, вот сейчас я думаю, если не увижу тебя больше, так уж лучше в
петлю. А потом, когда мы не вместе, думаю: совсем я спятил... нельзя так
больше.
Пауза. Рука Жорж тихонько гладит широкие запястья Гавейна — они так умиляют
ее всегда. От прикосновения к волоскам ладонь чуть покалывает, как от
электричества, удивительно приятно.
— Я так тебя хочу, неужто это никогда не кончится? — произносит он
почти шепотом.
Некоторое время оба молчат, наслаждаясь закатным часом, свободой, подарком,
который они себе преподнесли. Слова еще не ранят: у них впереди несколько
дней и несколько ночей, океан нежности, в котором затерялось их суденышко.
— А знаешь, что нужно сделать, чтобы это кончилось? — вдруг
спрашивает Жорж.
Гавейн с наивным видом поднимает левую бровь.
— Жить вместе, все время. Очень скоро я начну раздражать тебя, ты
будешь злиться...
— Ты всегда так говоришь, — обижается Гавейн. — А я вот
наверняка знаю, что любил бы тебя всю жизнь. Иначе давно бы от тебя
отделался, — добавляет он без улыбки. — Ты же знаешь, нет мне
счастья. Нехорошо я поступаю с Мари-Жозе. Никогда не привыкну. И поделать
ничего не могу. Если б можно, я б развелся.
Жорж улыбается с нежностью: вечно он не в ладах с сослагательным
наклонением. Но сейчас не время объяснять ему, что после если нужно
употреблять можно было, хоть речь идет и не о прошедшем. Надоело без конца
его поправлять, слишком много мелочей действуют ей на нервы. Она слышать не
может его словечек танцулька, шлендрать, дыра, псина, не выносит,
когда он называет свой корабль посудиной. Но почему? — недоумевает
он. Не понимает, и все тут, почему нельзя сказать шлендрал. Вот она —
драма сословий, социальных предрассудков и культурного уровня: такое не
объяснишь.
— Да я же знаю, это тебя от меня начнет воротить, — продолжает
Гавейн мягко и спокойно. — Знаю, что я тебе не ровня, только вот чудно,
мне это без разницы. И мне нравится, когда ты меня поправляешь. Что ж тут
поделаешь, такая у тебя работа. Вот ты, к примеру, научила меня
путешествовать, видеть всякое такое, чего я раньше не замечал. Мы-то,
знаешь, не даем себе роздыху. Едва помним, что вообще живем.
— Это правда, Лозерек. Кстати, о том, что мы живем... довожу до твоего
сведения, что мы уже пять часов не занимались любовью. Ты, надеюсь, не
заболел?
Гавейн хохочет — слишком громко, как все мужчины, что живут среди мужчин.
Оба знают, что вместе им не быть, и единственное противоядие от этой мысли —
смех. И еще некоторая толика грубости. Гавейну нравится, что Жорж порой
бывает грубовата. Это делает ее более земной, более близкой. А то иногда она
такая чужая ему...
— Ну так как насчет... дать себе роздых и пожить немножко? — Он
смотрит на нее искоса, заранее уверенный в ответе.
— Ты чудовище! — стонет Жорж. — И всегда-то мене от тебя
достается, мене, мене-е...

— Ты мене за кого держишь? И как это ты говоришь: мене? Я-то думал, что
давно уж избавился от бретонского акцента.
— Да как ты от него избавишься, если сам себя не слышишь? И живешь
среди людей, которые говорят точно так же. Но я люблю твой акцент. Как
знать, может быть, он играет не последнюю роль в этом в высшей степени
постыдном влечении, которое я к тебе испытываю.
Обняв друг друга за талию, они идут к своей ячейке № 1718. Пляж
опустел, только пеликаны дерутся между собой, пронзительно пища. Ночью птицы
еще считают остров своим, забывая о Хилтоне, Холидэй-Инн и других
многоэтажных гнездах туристов. При мысли о зиме, в которую придется
вернуться через несколько дней, Жорж вдруг нестерпимо хочется еще раз
пробежаться по песку. Гавейн в таких случаях ждет ее на волнорезе. Самому
ему никогда не пришло бы в голову заниматься зарядкой, и, когда ее делают
другие, ему это кажется смешным. Она бежит по мокрому песку, разбрызгивая
ногами тихонько шелестящие волны, фестонами набегающие на пляж. Вода лижет
песок, отступает, словно море всасывает ее, снова накатывает в непостижимом
ритме волн, так похожем на ритм любви.
— Нет, решительно, ты только об этом и думаешь, ворчит дуэнья. —
Вовсе нет, тебе этого не понять, бывают такие особенные минуты, когда все
вокруг — любовь.
Так легко бежится, и Жорж растворяется в вечернем пейзаже, впитывает его
всем своим существом; движения ее свободны, глухой стук пяток по песку
отсчитывает время, и она как будто только что родилась — быть может, в ней
пробуждается потаенная, глубинная память первого существа, вышедшего из моря
и с удивлением вдохнувшего эту новую, сухую стихию, именуемую воздухом. А
желание — лишь одно из слагаемых ее счастья.
Ей хочется запастись этим чувством на потом. Но любовь, как и солнце, впрок
не хранят. Каждый миг неповторим и уйдет, как волна, что возвращается в лоно
океана.
Гавейн сидит, свесив ноги, на краю мола. Смотреть на море без кораблей
скучно. Отдыхать скучно. Жорж — его единственное занятие, и только ради нее
он здесь.
— Мокрая, как сирена, — говорит он, подхватывая ее на руки. —
Дай я отряхну тебе ноги, у меня есть полотенце.
— Ни в коем случае, я так люблю, когда на мне песок. Понимаешь, для
меня это значит, что я точно не в Париже...
Ох, и выдумают же эти парижанки! Гавейн обнимает ее крепче. Только в любви
он до конца ощущает ее своей.
Они обожают этот час перед сном. Гавейн ложится первым, а Жорж еще
расхаживает по комнате, готовится, смазывает бальзамом солнечные ожоги,
проверяет, не осталось ли песка в потайных складочках.
— Да скоро ты кончишь маячить? — не выдерживает он.
Она бросается на него — и как будто повернули выключатель. Ток пошел по
проводам, все вспыхивает, трещит, искрится. О чем-то подобном она читала в
романах, но не слишком верила в правдивость авторов. Теперь факты говорят за
себя: она делает передышку, только чтобы не доконать Гавейна — и чтобы
пощадить свои слизистые оболочки.
Ее не перестает удивлять, что Гавейна все так же волнует ее тело, все так же
влечет этот розовый ломоть арбуза, который он знает, как свои пять пальцев,
что он едва не лишается чувств, дотрагиваясь до ее лобка и губ, млеет,
добравшись до заветной ложбинки. Как может этот человек приходить в экстаз
от ее влагалища и не интересоваться Пикассо? Пролететь пять тысяч
километров, чтобы лечь с ней в постель, и ни разу не удосужиться в Париже
зайти в Нотр-Дам?
— Да просто моя вагина нравится ему больше, дразнит она дуэнью. Ах!
Быть любимой до таких глубин! Дуэнья плюется.
— Лозерек, милый, скажи мне, что ты в ней находишь? Скажи, какие они у
других и чем моя отличается?
И он говорит ей

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.