Купить
 
 
Жанр: Любовные романы

Соль на нашей коже

страница №13

этот год. Стоило увидеть темно-синюю фуражку
на голове какого-нибудь моряка в порту, услышать бретонский выговор на углу
улицы в Конкарно, навестить мамашу Лозерек, которая усыхала потихоньку на
своей заброшенной ферме — все ее дети разлетелись по свету, кто бороздил
моря, кто учительствовал, — и меня захлестывала волна нежности к тому
деревенскому мальчишке, который прокалывал шины моего велосипеда и дразнил
меня Жорж Безэс. Я походила на жену заключенного: моя жизнь остановилась,
посвященная только ожиданию.
Ночами, лежа рядом с Сиднеем, я мечтала о другом. Каких только восторгов не
вообразят наши затосковавшие половые органы... С ними не соскучишься! Но
бывает, что они находят такое и наяву.
Я уже готовилась к предстоящему путешествию. Возраст ли сказывался? Я
чувствовала, что мне необходимо лететь на Сейшелы не только для того, чтобы
увидеть Гавейна: мне хотелось, чтобы кто-то смотрел на меня влюбленными
глазами. Моя кожа сохла и покрывалась морщинами вдали от его влажного
взгляда. К тому же на моих глазах моя мать, несмотря на отчаянную борьбу с
неумолимым временем, одну за другой сдавала позиции, уже не могла жить так,
как ей нравилось, и делала вид, что потеряла интерес к тому, что прежде
любила, чтобы не признать свое поражение. Да, наступает возраст, когда
позиции, которые мы сдаем, нам уже не вернуть. Мама уже предостерегала меня
— она сумела сохранить вкус к жизни, и это меня всегда восхищало в ней.
— Подумай хорошенько, как много ты потеряешь, если расстанешься со
своим бретонским дружком, — так она из деликатности называла
его. — Страсть — ее ничем не заменишь. Интеллект — вещь хорошая, но
тело требует своего. Наша драма в том, что таким женщинам, как мы с тобой,
требуется и то, и другое, — заключала она с притворно сокрушенным
видом. Правда, надо признать, Сидней ей никогда особенно не нравился.
Я уговорила Франсуа и Люс приехать ко мне на Сейшелы через две недели, если
позволит здоровье Люс, чтобы вернуться во Францию всем вместе. Я столько
расхваливала им красоты островов, что они давно уже мечтали побывать там. Но
Люс только что перенесла операцию и проходила курс химической терапии. Она
держалась мужественно, и ее неизменный оптимизм внушал нам надежду, что она
выкарабкается.
Когда я наконец добралась до Маэ, сейшельцы тоже праздновали годовщину —
первую годовщину своей независимости, и наша радость удачно влилась в общее
ликование. Мы чувствовали себя четой с большим стажем: нам было что
вспомнить и мы вернулись в те места, где были счастливы. А помнишь, как
меня укусила сколопендра?..
А эту кошмарную семейку на Пралене с их
непристойным кокосом?
Вот эти-то а помнишь и успокаивают любовников,
когда они начинают сомневаться в себе.
Всю первую ночь мы танцевали — музыка играла прямо на улицах под пальмами и
во всех ресторанах и кабачках. Британское владычество, официально
упраздненное, оставило на сейшельцах свой отпечаток: ровно в полночь, с той
же пунктуальностью, что и в те времена, когда им надлежало исполнять Боже,
храни королеву
, музыканты встали, и грянул новоиспеченный национальный гимн
на креольском языке:
Вставай, свободный, Сейшелец гордый! За равенство и братство, Свобода
навсегда!
Разумеется, и Франция со своей революцией и триадой великих принципов
повлияла на умы сейшельцев.
А я — я пела свой гимн, пела его для Гавейна. Вставай, свободный, бретонец
гордый...
Так прозвучала в эту ночь наша гривуазная нота в патриотическом
хоре.
Наш праздник закончился на рассвете в теплых волнах океана, и на этот раз мы
не оробели, оставшись наедине. Только в двадцать лет можно позволить себе
роскошь не довести дело до конца.
Надо ли описывать наши дни, которые мы в дождливую погоду превращали в ночи?
— Ох, нет, увольте! — просит дуэнья. Ты уже однажды прожужжала нам
все уши своими Сейшелами, сколько можно? И вообще секс в небольших
количествах возбуждает, но в больших от него тошнит. Середины тут нет.
На третий день у Гавейна лопнул сосудик в левом глазу. Его это не беспокоит,
но мне, когда я смотрю на него, стыдно: это же я, ненасытная прорва, довела
своего мужчину до глазного микроинфаркта. Но остановиться я не могу. Как
будто во мне все время запущен стартер. Мотор порой захлебывается, но
никогда не глохнет. Как растения тянутся к свету, так тянется мое тело к
Гавейну, и я без конца открываю у себя новые эрогенные зоны. Есть
эпизодические, которых я потом больше не нахожу, есть мерцающие, есть и
постоянные — они размечены, как нотная бумага, и выдают всегда одну и ту же
мелодию. Но когда Гавейн спрашивает меня, я не в состоянии описать ему эти
зыбкие границы, я лежу, обессиленная, и сама не знаю, какие из моих ощущений
достойны называться оргазмом по шкале Эллен Прайс.
— Ты мне все говоришь, как тебе нравится? — настаивает
Гавейн. — Наверно, есть такие вещи, о которых ты боишься меня
попросить.
— Да нет, успокойся, почти ничего такого. И в этом почти для меня вся
прелесть. Иначе... ты был бы мной! Вот ужас!

— Но чаще всего я не знаю в точности, когда ты кончаешь. Не нравится
мне это. Я тогда спрашиваю себя...
— А ты не спрашивай себя, спроси меня. В конце концов, секс — это ведь
не только секс, хотя многие так думают. У меня ни с кем не бывает так, как с
тобой... это наслаждение, конечно, но главное — ощущение святости
наслаждения.
Я долго не решаюсь произнести эти слова. Но мы лежим в темноте, и Гавейн не
протестует. Он не боится громких фраз. А я не боюсь ничего, когда я с этим
человеком. Позволяю себе любые причуды, пою и танцую перед ним, как если бы
была одна.
Щеголяю в одеждах, которые придется спрятать подальше, когда я вернусь в
нормальную жизнь. Надеваю рубашку из тонкого атласа, вызывающую донельзя —
мне бы и в голову не пришло купить себе такую дома. Ох, эти женские уловки,
я сама не одобряю их, даже презираю! Но как же приятно к ним прибегать...
когда они так вознаграждаются!
Я даже поиграла в жену, впервые побывала с Гавейном на его судне, в его
каюте, увидела, где он спит, где хранит мои фотографии и письма. А потом я
стояла на причале в день, когда Рагнес уходил в море, и махала сначала
ладошкой, потом всей рукой, потом бежала вдоль набережной, а силуэт корабля
все уменьшался, и все свободные от вахты члены экипажа столпились на палубе
и, подобно всем морякам во всех портах мира, смотрели, как удаляется земля.
И мои глаза заволокло слезами, как у всех женщин на свете, когда они
провожают своих моряков.
На мое счастье, накануне приехали Франсуа и Люс, и последний вечер мы
провели вчетвером. Гавейн сразу освоился с ними, и я была благодарна им за
то, что они видят в нем не меньшего брата, а такого же человека, как мы,
только с иным жизненным опытом. В наших кругах с уважением внимали бы
рассказам какого-нибудь турка или эскимоса о его образе жизни, но те
немногие из моих друзей, с которыми я знакомила Лозерека, со
снисходительными гримасками вполуха слушали его, когда он рассказывал о
море. Его акцент был смешон, а Бретань — недостаточно дальний край, чтобы
возбудить любопытство парижан. Прошли времена Пьера Лоти. Брат мой Ив —
это безнадежно устарело.
А вот Франсуа, как никто, умел отвлечься от местного колорита и
сосредоточиться на личности собеседника. Мы все четверо в тот вечер
чувствовали себя старыми друзьями, и Гавейн на сей раз не был забавным
экземпляром, которого ты подцепила на ферме...
.
Мы договорились писать друг другу на адрес Конана, хотя, проводя по многу
недель в море, он нечасто имел возможность отправить мне письмо и забрать
мои. Даже эту радость отнимал у него океан, самую простую, то единственное,
чем можно утешиться в разлуке: подать друг другу весточку, услышать родной
голос по телефону, — даже этой радости, доступной всем, вплоть до
преступников в тюрьмах, он был лишен.
В первом же письме он написал о том, в чем не решился признаться на Маэ: с
ловом тунца на Сейшелах он покончил. Его знаменитый и таинственный план,
связанный с Южной Африкой, был уже близок к осуществлению. Ему оставалось
всего три-четыре года тянуть лямку — сущие пустяки!
Решительно, для людей, которые не имеют представления о сорокачасовой
рабочей неделе, о выходных и праздничных днях, время течет в другом темпе.
Тянуть лямку три года — мне это представлялось вечностью, и вся эта любовь
двух беглецов, вечно отодвигаемая на задний план то семейным, то
профессиональным долгом, которую снова убивали, не успев воскресить,
начинала казаться мне нереальной. Тем более что мои мысли тоже занимал
грандиозный план: вырисовывалась моя книга о медицине и женщинах, и Франсуа
вызвался быть моим соавтором. По профессии акушер-гинеколог, он мог оказать
мне неоценимую помощь. Моя повседневная жизнь меня вполне устраивала. Я
зарабатывала достаточно, могла тратить деньги, как мне вздумается, видеться
с друзьями, путешествовать, жить в квартире, которая мне нравилась... Я
прекрасно сознавала, какая пропасть лежит между моей жизнью и жизнью
Лозерека. Он только на старости лет сможет воспользоваться деньгами,
доставшимися ему ценой тяжкого труда, пожить в хорошем доме, где он бывал
так мало и куда вернется только тогда, когда окончательно разучится жить на
земле.
Итак, шли месяцы, и Гавейн, несмотря на нашу переписку, становился лишь
далеким парусом на горизонте. Я честно пыталась освободиться от него. Но
верно говорят, что сердцу не прикажешь... Со временем я обнаружила, что
свободна... от Сиднея! И он и его хозяйство интересовали меня теперь не
больше, чем старый хлам. Для меня стало пагубной манией сравнивать двух моих
мужчин, и я поняла, что для Сиднея мое тело никогда не было чем-то
неповторимым и он никогда не думал обо мне как о единственной и незаменимой
женщине. Разумеется, он был прав. Но мне повезло: я знала мужчину,
одержимого мной, и чем дальше, тем труднее мне было привыкнуть к чувствам
умеренной температуры.
В первые годы в Соединенных Штатах мне было лестно, что я и в области
эротики не отстаю от интеллектуального авангарда. Я была еще так наивна, что
думала, будто существует авангард в любви! С Эллен Прайс и Элом, со всеми
нашими друзьями сексологами и сексопатологами, психоаналитиками и
сексоаналитиками мы блестяще рассуждали о наслаждении и любви, что, однако,
не очень помогало нам заниматься ею на практике. Эл после книги Эллен стал
практически импотентом и мог иметь дело только с проститутками — таков был
его ответ своей женушке. У Сиднея же, наоборот, активность усилилась, но в
тональности Аппассионаты. Все это непринужденное дилетантство, которое когда-
то так манило меня, сегодня стало казаться скорее постыдным, нежели
изысканным.

Я начала понимать, насколько в совместной жизни все зависит от точки зрения:
одно и то же в мужчине может злить или умилять, смотря по тому, ищешь ли ты
повода расстаться или остаться с ним. Все в Сиднее с некоторых пор меня
раздражало.
Он-то по целому ряду причин именно теперь охотно женился бы на мне, но у
меня пропало всякое желание связывать с ним жизнь. Начать с того, что
пришлось бы сменить фамилию на американскую, и это в мои годы! И потом,
предать наступающие годы старости, продать их вкупе с фамилией — мне это
совсем не нравилось. Хотя, надо признать, Сид никогда еще не был со мной так
нежен, так предупредителен. Мужчина и женщина редко идут в ногу, даже когда
живут вместе.
Иногда достаточно мелочи, чтобы понять в один прекрасный день: все кончено.
Со мной это случилось в тот вечер, когда Сидней после любви заглянул мне в
глаза и произнес, исполненный благодарности: С какой нежностью ты смотришь
на меня!
На самом деле я все это время думала о паре туфель, которые
приметила вчера в одной витрине и очень зря не купила. Я как раз решила про
себя, что пойду за ними сразу же, как только смогу под благовидным предлогом
покинуть эту постель!
Вот так оказалось, что в течение одного года я более или менее развязалась с
обоими мужчинами моей жизни. С Сиднеем — окончательно, так как он должен был
вернуться в Америку. С Гавейном — в меньшей степени; разлука так и не взяла
над нами верх до конца. Но мне хотелось жить, не мечтая о невозможном. Очень
трудно ждать любимого одиннадцать месяцев в году, когда тебе за сорок.
Неужели я достигла того печального возраста, в котором дружба кажется
ценнее, чем любовь, и жить с нею легче?

10



Ревущие пятидесятые
Со все возрастающей скоростью приближаюсь я к пятидесятилетию, к тому этапу,
когда сюрпризы могут быть только неприятными. Лучшее, на что можно теперь
надеяться, — это сохранение статус-кво. Замеченные то здесь, то там
признаки старения поначалу незначительны, но они — первые и потому удручают
или возмущают. Эти морщинки вокруг глаз, несовершенство линий, которые еще
легко скрыть, — мы с грустью вспомним их потом, когда нагрянут худшие
перемены. Каждый год будем вздыхать, глядя на фотографии прошлого лета:
Надо же! Я еще неплохо выглядела год назад! А через два года замечаем,
что, оказывается, неплохо выглядели и в прошлом году. Вот и я вступила в тот
возраст, когда каждый прошлый год кажется достойным сожаления.
Единственный приемлемый выход отныне — постараться ценить свое настоящее в
свете еще более устрашающего будущего.
Моего альбатроса я почти не видела в эти три года и о нем тоже старалась
думать в свете будущего — нашего будущего, которого не будет. Природа — во
всяком случае, моя — милосердна: когда угасает желание, то есть когда
предмет этого желания так далеко, я просто не могу себе представить, что
стремилась к кому-то так неистово.
Я почти не виделась с Гавейном волею обстоятельств: он осуществил свой
таинственный план. К Сейшелам, чьи радующие глаз пейзажи были слишком
веселыми для сурового бретонца, он так и не привык. Теперь он обретается
восемь месяцев в году — с октября по май — на отмели в пятистах милях от
мыса Доброй Надежды. Это даже не остров — просто точка на пересечении 31° 40
южной широты и 8° 18 восточной долготы, в трех днях пути от ближайшей земли,
зато рукой подать до огромных валов ревущих сороковых. Его мир ограничен
коралловой банкой шести миль в ширину, узким вулканическим плато, внезапно
выступающим в сотне метров от поверхности воды из пятикилометровых глубин и
населенным тьмой лангустов. Чтобы я знала, где он находится, он, уезжая,
нарисовал мне на морской карте свой корабль, старый траулер под названием
Империя морей — до смешного крошечный двадцативосьмиметровый живой
островок, затерянный среди бескрайней синевы этих широт без единого клочка
твердой земли.
Его двоюродный брат Йун из Дуарнене, где лов лангустов испокон веку является
семейной традицией, открыл это золотое дно несколько лет назад и с тех пор
ловил там, а стало быть, и жил. Но, получив в результате неудачного падения
на корабле тяжелую черепную травму, он так и не оправился и был вынужден
предложить такому же бродяге пирату разрабатывать дальше эту жилу. Мало кто
согласился бы, но Лозерека всегда манило невозможное. Ему представился
случай вновь пережить сильные ощущения своей молодости и закончить карьеру
красиво. А также, может быть, воздвигнуть еще одну преграду между ним и
мной. Не в силах совладать со своим чувством, он увеличивал разделявшее нас
расстояние. У него появился новый повод наказывать себя: у его жены Мари-
Жозе обнаружили рак и она тоже перенесла операцию. Ей все вырезали, как
заявляла она не без вызова, должно быть с горечью осознавая печальную
истину, заключавшуюся в слове все: единственным ее предназначением было
производить потомство. Но то, что осталось, все еще было законной супругой
Лозерека, и его мучило растущее чувство вины.

У меня же наконец вышла книга о медицине и женщинах. Три года мы с Франсуа
писали ее, не отрываясь при этом и от нашей текущей работы; три года
напряженного труда, по завершении которого мы оба вдруг ощутили странную
пустоту. Поначалу мы думали, что дело в свободном времени, которым мы не
знали, как распорядиться, но мало-помалу нам открылась истина: не работы нам
недоставало, а почти постоянного присутствия друг друга; оно стало нам
просто необходимо за эти годы. Единственный выход напрашивался сам собой:
жить под одной крышей! Это было реально, поскольку Франсуа был теперь один:
Люс, его жена, умерла, оставив ему пятнадцатилетнюю дочь. Он разрывался
между своими роженицами, преподавательской работой и воспитанием девочки в
трудном возрасте и очень горевал о жене — она была замечательной женщиной и
он ее по-настоящему любил.
Есть своя прелесть в том, чтобы сойтись по нежной привязанности уже после
того, как испробовали и любовь на всю жизнь, окончившуюся разводом, и
страсть, именуемую плотской. На нынешнем этапе любовь — это все, и в то же
время далеко не все! Эта абсурдная формулировка очень хорошо отражала ту
смесь эйфории и легкомыслия, которая определила наше решение пожениться. У
меня не было ощущения, что я круто меняю свою жизнь или серьезно рискую: в
каком-то смысле Франсуа всегда был членом семьи, теперь он просто вошел в
нее официально. Мы были на волосок от того, чтобы всерьез влюбиться друг в
друга, добрый десяток раз за годы нашего знакомства, но всякий раз чуть-чуть
не совпадали. В пятидесятом я едва не вышла за него замуж, но ему пришлось
прервать учебу на медицинском факультете и уехать в горный санаторий в Сент-Илер-дю-
Туве, где он пробыл два года. Когда он вернулся, я уже была женой Жан-
Кристофа. Когда я развелась, он только что женился на Люс. А когда пять лет
спустя Люс хотела уйти от него, я жила с Сиднеем в Соединенных Штатах!
На этот раз наконец мы оба были одиноки, свободны и здоровы — такой случай
нельзя было упускать. Если бы я вышла за Франсуа в двадцать лет, Лозерек
наверняка ушел бы навсегда если не из моей памяти, то из жизни. Жан-Кристоф
никогда не использовал в полную силу мою способность любить, и место,
отведенное в моем сердце воспоминаниям юности, осталось неприкосновенным.
Так иные мужчины своими руками стелют постель соперникам.
Франсуа, кроме того, был редким человеком — из тех людей, что наделены
большими талантами, которым жизнь не дает развернуться. У него имелись все
задатки, чтобы стать выдающимся ученым, прекрасным поэтом, неплохим
художником, одаренным пианистом, неотразимым соблазнителем, все это в нем
было, но какие-то мелкие слабости в характере или просто стечение
обстоятельств помешали ему достичь настоящего успеха. Впрочем, он к этому и
не стремился.
Он был удивительно привлекателен, хотя по-настоящему красивым его нельзя
было назвать, и обладал врожденным обаянием и вкусом, разбавленными
капелькой рассеянности и застенчивости, достаточной для того, чтобы можно
было простить ему его многочисленные таланты — в юности его даже прозвали
Жаном, упавшим с Луны. Надо сказать, что юным он так и остался, хотя ему
перевалило за пятьдесят и он немало пережил. Он умел радоваться всему:
младенцам, которым без устали помогал рождаться, так, будто каждый заключал
в себе целый мир, своим друзьям, своей дочери Мари, путешествиям, музыке и,
наконец, нашему браку, потому что это казалось ему в порядке вещей, и вообще
мир, по его мнению, несмотря на болезни и смерть, был устроен прекрасно. Он
любил жизнь, но он любил также и людей, что встречается реже. Ему нравилось
даже мое приключение с Лозереком, которого он называл капитан Альбатрос —
был такой в Розовой библиотеке нашего детства. Сам он, правда, предпочитал
Зеленую.
Карту, что дал мне Гавейн, уезжая, я повесила на стену в своем кабинете, и
всякий раз, когда смотрела на кораблик, нарисованный аккуратно и четко, как
все, что он делал, — с грузовой стрелой, бизань-мачтой и крошечным
парусом, — у меня сжималось сердце. Мой альбатрос затерялся где-то там
со своей командой из восьми человек и со своими вершами — их было семьсот, и
все надо было каждый день вытягивать, опорожнять, вновь заправлять наживкой
и забрасывать на снастях длиной от сорока до восьмидесяти метров на дно, где
кишели спруты и гигантские мурены, посреди океана, на высоких волнах,
которые катятся на этих широтах вокруг всего земного шара, не встречая на
пути никаких препятствий. Так по крайней мере я это себе воображала по
книгам мореплавателей об этих полных опасностей краях и по выдержкам из
вахтенного журнала — он регулярно присылал их мне.
Несколько раз за это время я навещала Мари-Жозе, поправлявшуюся после
операции, — мне втайне хотелось таким образом прикоснуться к Гавейну.
Но при виде жены Лозерека и его дома я особенно отчетливо понимала, какое
огромное расстояние нас разделяет как на море, так и на суше. Мне просто не
верилось, что я — другая женщина того самого человека, что будет доживать
свой век в этой обстановке, начисто лишенной души, будет есть в кухне,
обставленной под деревенскую; Мари-Жозе очень ею гордилась, хотя у своих
родителей и у родителей мужа оставила настоящую деревенскую мебель, по ее
мнению — ветошь и признак отсталости. Мой Гавейн не мог ложиться в постель
рядом с этой женщиной, от которой всегда попахивало потом, укрываться этим
атласным стеганым одеялом цвета увядающей розы, засыпать под собственной
свадебной фотографией и четырьмя портретами родителей в овальных рамках,
увенчанными веточкой букса, видеть перед собой, просыпаясь, комод в стиле
Людовика XV, густо покрытый лаком (купленный, разумеется, по каталогу), на
котором красовались пять веток папоротника из посеребренной пластмассы и три
фиолетовых тюльпана в массивной хрустальной вазе, сверкающей гранями.

Но зачем я пытаюсь отождествить Лозерека и Гавейна? Они похожи не больше,
чем я и та женщина, что столько раз летела на край света, отмахиваясь от
дуэньи, чтобы вновь испытать тот загадочный трепет, ничем не объяснимый, не
передаваемый никакими человеческими словами. У каждого из нас есть свои
грани, как у вазы Мари-Жозе.
За два первых года в Южной Африке — а он рассчитывал провести там четыре —
Лозерек заработал, наверно, больше денег, чем за всю свою жизнь. Как только
наполнялись его огромные садки, он брал курс на мыс Доброй Надежды и
выгружал там тонны морских чудовищ, которых прямо живыми отправляли к
оптовику в Лорьян.
Сам он теперь не жил — в привычном смысле этого слова. Он мерил глубину,
проверял снасти, старался не сойти с ума среди этих бескрайних пенных
просторов и ждал пенсии.
Лангусты изменили жизнь его семьи. Благодаря им он смог расширить дом,
отправить старшего сына, выпускника химического факультета, на два года в
Соединенные Штаты. У Жоэля была своя маленькая машина с ручным управлением
для инвалидов. Старшая дочь стала учительницей в Ренне, младшая —
стюардессой. Мари-Жозе вставила себе три передних зуба из литого золота.
Словом, все могли благословлять лангустов.
Я долго не решалась сообщить ему о своем браке с Франсуа, но еще больше
боялась, что он узнает об этом от жены. Я понимала, что он воспримет это как
своего рода измену, хотя сам предпочел быть как можно дальше от меня. Какое-
то время он не писал мне, но я не знала, была ли то обида, или ему было
неловко перед Франсуа, к которому он очень хорошо относился.
Может быть, мне и самой было неловко перед Франсуа, хотя в области чувств я
не страдала от избытка щепетильности... Как бы то ни было, но я приучила
себя думать о Гавейне в прошедшем времени.
Наверно, все бы так и шло, если бы не неожиданное несчастье — умерла моя
мать. Ее сбил грузовик на углу парижского бульвара. Мама привыкла ходить,
как во времена дилижансов, игнорируя переходы и светофоры: если ей нужно
было пересечь улицу, она просто поднимала руку, властным жестом призывая
кучера притормозить. Но шофер не смог сразу остановить свои лошадиные силы,
и моя мать, получив под колесами грузовика тяжелые травмы, скончалась
несколько дней спустя, глубоко шокированная невоспитанностью нынешних
водителей. В шестьдесят восемь лет она сохранила завидное здоровье и не
собиралась в обозримом будущем покидать этот мир, а потому я хоть и знала:
придется со временем приучить себя к мысли, что она когда-нибудь не будет
жить на одной планете со мной, но все откладывала это на потом. Сидя в
больнице возле ее неподвижной и безмолвной оболочки — она так и не пришла в
сознание, — я с ужасом понимала, что никогда

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.