Купить
 
 
Жанр: Любовные романы

Соль на нашей коже

страница №4

и. И я
не хотела в его среду — я знала, что зачахну там. Но он плохо понимал, что
такое моя семья и как несладко бы ему пришлось, женись он на мне; не понимал
он и того, что рядом с ним я неминуемо обреку себя на духовное одиночество.
— И что люди придумывают себе всякие сложности, не живется им, —
сказал он в наш последний вечер с нескрываемой враждебностью. — По-
простому оно бы лучше.
Ну а мне как раз нужны были сложности. Он обещал позвонить, прежде чем уйдет
в море, и, хотя надеяться мне было не на что, эта перспектива немного
смягчала боль от нашего разрыва. Но я забыла: он совсем не умел звонить. На
ферму только недавно провели телефон; аппарат, висевший в открытом всем
ветрам коридоре у самой двери, казался ему дьявольским механизмом, и он
никогда не воспользовался бы им без крайней необходимости — например, чтобы
отменить свидание или сообщить о чьей-нибудь смерти. Он говорил со мной
очень громко, раздельно выговаривая слова, будто обращался к глухому. Моего
имени не произнес: довольно было уже и того, что он заказал телефонистке
Париж. И что это он забыл в Париже? — наверно, подумалось той.
— Ты, конечно, не переменила своего решения? — сразу же спросил
он.
— Нет, Гавейн, не переменила... я... просто я не могу иначе. Я так
хочу, чтобы ты понял...
— Ты отлично знаешь, что я ничего не понимаю. Молчание.
— Ты завтра уезжаешь? — снова заговорила я.
— Мы ведь так решили, разве нет?
Гавейн был прав, этот проклятый аппарат не приспособлен для общения. Я
чувствовала, что не могу выговорить в него люблю. Чтобы он не повесил
трубку, ляпнула первое, что пришло на ум:
— Ты будешь мне писать? Сообщишь, куда я могу прислать тебе письмо?
— Не так это просто... Я буду жить у родителей Мари-Жозе, пока не
закончу учебу. Когда буду в Конкарно, пошлю тебе открыточку.
— Вот-вот. С наилучшими воспоминаниями, надеюсь.
Обиженное молчание. Выругаться в телефон он не мог.
— Ну ладно, мне пора, — буркнул он и, не ожидая ответа, повесил
трубку на черный аппарат, прибитый к деревянной стенке.

4



Следующие десять лет
В последовавшие за этим десять лет моя жизнь была так наполнена, что просто
не оставалось времени думать о первой любви. Тоска по ней приходит позже,
когда вторая любовь, та, на которой мы рискнули, как говорится, построить
жизнь, начинает давать крен. Вот тогда несбывшееся видится нам в опасном
чарующем ореоле.
Ну а пока моя юность незаметно переходит в зрелость. Я еще не перешагнула
порога тридцатилетия — порога первой из длинной череды дверей, которые
предстоит миновать, всякий раз задавая себе один и тот же мучительный
вопрос: неужели теперь моя жизнь устоялась окончательно? Неужели больше
ничего по-настоящему важного со мной не произойдет?
Когда нам перевалит за шестьдесят, мы улыбаемся своей юношеской наивности. И
напрасно. На четвертом десятке я утратила драгоценный дар — беззаботность.
До тех пор я жила, ни на миг не задумываясь над тем фактом, что я когда-
нибудь умру, как и над тем, еще более для меня неприемлемым, что я уязвима,
что мое тело может однажды отказаться повиноваться мне и тогда мне придется
повиноваться ему. И еще: до тех пор все, что я переживала, обладало чудесным
вкусом новизны, в том числе и горести.
За это беззаботное десятилетие я успешно защитила диплом по классической
филологии, выдержала экзамен на степень агреже по истории и получила место в
Сорбонне, вышла замуж за Жан-Кристофа, в ту пору — главного оператора
телекомпании Гомон, и стала матерью белоголового мальчика с веснушками по
имени Лоик-Эрванн Ожеро.
Гавейн сыграл свадьбу в том же году, что и я, — в 1952 — и не успел
опомниться, как Мари-Жозе подарила ему четырех ребятишек. После нашего
разрыва жизнь его пошла намеченным курсом: он был не из тех, кто позволяет
себе роскошь терзаться попусту
; эта фраза как нельзя лучше обрисовывала его
характер. С недавних пор он, как выражалась его мать, ходил в капитанах на
траулере у южных берегов Ирландии. Туго ему приходится, — сдержанно
добавляла мамаша Лозерек, и глаза ее на миг затуманивало горе, о котором она
никогда не упоминала вслух: ее младшего сына, четырнадцатилетнего Робера,
смыло волной с палубы в темную ночь два года назад и тело так и не нашли.
После этого она уже без былого пренебрежения говорила о других сыновьях,
когда им приходилось туго.
Каждое лето, не обращая внимания на неодобрительную воркотню всей семьи,
Гавейн отправлялся на ловлю тунца в Бискайский залив; эту ловлю, которая
сродни охоте, он особенно любил. Для него это было лучшее время в году.
Рыбалка для туристов, — повторяла его мать, презрительно пожимая
плечами. Тем более что белый тунец у берегов Франции в пятидесятые годы уже
становился редкостью.

— Твой брат хорошо зарабатывает в Мавритании на лангустах, —
вкрадчиво говорила она каждый раз, когда сын гостил на ферме с Мари-Жозе и
детьми.
— Правда, там этих лангустов, я слыхала, видимо-невидимо, —
подхватывала невестка, едва не облизываясь. — У нас ведь теперь четверо
малышей! Да еще платить по векселям за дом...
В свои тридцать три года Мари-Жозе окончательно превратилась в домашнюю
клушу и кудахтала над своим выводком как наседка. Она была из тех хозяек,
что не присядут от зари до темна, моют, чистят, стирают, возятся в огороде
и расстаются со старым, растянутым бесформенной грудью халатом только в
воскресенье, отправляясь к мессе. Последняя беременность лишила ее двух
передних зубов, прибавила сразу десяток лет, и ее уже можно было причислить
к разряду безликих продолжательниц рода. Она теперь больше походила на свою
свекровь, чем на ту свеженькую девушку-однодневку, на которой Гавейн женился
несколько лет назад.
Его я иногда встречала в поселке: он приходил по воскресеньям играть в шары,
когда не был в море. На его красоте плодовитость жены не сказалась, он
оставался грозой девушек Рагнеса, да и Неве, Трегуна, Тревиньона и даже
Конкарно. Порой мне хотелось нарушить его покой — а по нему было видно, что
он спокоен, — узнать, вспоминает ли он меня хотя бы во сне, но он
всегда бывал не один, и это его выручало: я не могла даже намекнуть на ту
сумасшедшую эскападу, которую мы совершили однажды, вырвавшись каждый из
своей судьбы.
Вступая в это десятилетие, я была уверена, что оно станет решающим и самым
богатым событиями в моей жизни. Завершая его, я отметила с радостью: можно,
оказывается, еще все начать с нуля — и с недоумением: а ведь пять из десяти
лучших лет
я была несчастлива. Пять лет — это много, и я долго не могла
простить себе, что так погрязла в этом состоянии. Но никуда не денешься,
рано или поздно приходится познать и такой опыт, а в двадцать пять еще можно
пережить несчастье, не понеся при этом невосполнимых потерь. Я, увы, от
природы лишена самолюбия и наделена большой терпимостью, поэтому мне
потребовались годы, чтобы осознать, что моя семейная жизнь невыносима, более
того, что она очень плохо сказывается на мне. Что ж, из брака я по крайней
мере вынесла ощущение, что исчерпала до донышка отмеренный мне запас
страдания.
А с Гавейном была бы я счастливее? Разумеется, мне случалось задавать себе
этот вопрос. Искушение велико! Сколько замужних женщин втайне лелеют милые
сердцу воспоминания, хотя, будь они свободны, сделали бы тот же самый выбор.
И что ни выбирай, все равно терпишь неудачу, знакомишься с любовными
горестями и в итоге получаешь развод. Сложно все это.
Когда я наконец поняла, что за пять лет не взглянула ни на одного мужчину,
кроме того единственного, который заставлял меня страдать (в высшей степени
банальное состояние, однако жертв, в частности женского пола, почему-то не
становится от этого меньше), освобождение мое было молниеносным,
выздоровление — сущим блаженством. Мои бессонные ночи, проведенные в слезах,
дни, посвященные сомнениям и самоуничижению, казались мне потраченным
впустую временем, тем более что они не вернули мне слишком горячо любимого
мужа, — все эти дни и ночи я тщетно пыталась понять причины его
хронически мрачного настроения, переросшего со временем в нескрываемое
раздражение. В тот день, когда мое несчастье приняло реальную форму — это
оказалась режиссерша, несколько лет сопровождавшая моего мужа во всех
разъездах, связанных с их совместной работой, — для меня словно
вспыхнул свет, и я ощутила такое облегчение, что бессловесная и доверчивая
супруга (то есть я) в несколько дней стала мне совершенно чужой. Мало того —
я находила ее круглой дурой. Некоторое время я злилась на себя, задним
числом изобретая тактические ходы, которые помогли бы мне либо вновь
завоевать Жан-Кристофа, либо быстрее освободиться от него. Кто была эта
слепая, бездеятельная женщина? Я не узнавала в ней себя! Но, наверно, надо
пожить в чужой шкуре, прежде чем станешь тем, что ты есть на самом деле. Или
у каждого из нас много таких шкур и нужно избавиться от одной, чтобы под ней
обнаружилась другая?
Как бы то ни было, со смиренной страдалицей Жорж я покончила, словно
сбросила старую кожу. О, эту роль я сыграла до конца, пережила все
традиционные эпизоды, произнесла все реплики, вплоть до развязки, столь
классически вульгарной, что мне казалось, будто мы разыгрываем сцену, сотни
раз виденную в кино. Я вновь с удивлением открыла, что могу быть счастливой,
и обнаружила в себе неожиданную склонность к задорному смеху и вообще к
легкомыслию. Самое тяжкое в несчастье — это даже не то, что вы несчастны, а
то, что лишены жизненно необходимого минимума беззаботности, целительного
смеха или, еще лучше, спасительного хохота, который развязывает в вас все
узлы, и вы, задыхаясь, утирая слезы, испускаете долгий вздох, снимающий
высокое напряжение. Несчастье так безнадежно серьезно.
Первое, что я сделала в новом качестве свободной женщины, — купила
велосипед. Символический жест! Сама того не замечая, я отказалась от очень
многого с тех пор, как вышла замуж: от места в лицее Абиджана — Жан-Кристоф
мог жить только в Париже, от купленной на паях небольшой яхты в Конкарно — у
Жан-Кристофа морская болезнь, от туристических поездок с группами коллег в
Афины, Москву, Мехико — Жан-Кристоф терпеть не может групп, особенно
состоящих из преподавателей, и вообще не переваривает организованного
отдыха, особенно если он организован профсоюзом (группы и впрямь больше
походили в ту пору на ораву скаутов, чем на общество Клуб-Медитерране), и,
наконец, от дальних велосипедных прогулок по дорогам Франции — мой муженек
на дух не переносит велосипедов. Зато обожал он езду на мотоцикле, планерный
спорт и бридж — и то, и другое, и третье я находила одинаково устрашающим.

Второе, что я сделала, — сложила и отправила в подвал столик для
бриджа. Мои воскресенья снова были моими! Я избавилась от долгих
послеобеденных часов, когда ко мне обращались только для того, чтобы узнать
мою масть, будь она неладна, когда наши друзья, в другое время интереснейшие
собеседники, с удручающим прилежанием изъяснялись на самом примитивном
языке. Бридж полностью исключает смех, а я просто не могла принимать его
всерьез; это будило в моем муже зверя и отравляло мне воскресные вечера,
когда он подолгу комментировал мои ходы, в надежде хоть что-нибудь мне
втолковать, и строил предположения насчет того, как бы сложилась партия,
если бы я правильно объявила черви.
Вот черви и подточили наш брак. И мы разошлись без особых потерь, по
обоюдному согласию; ребенок был оставлен с матерью ввиду возраста — эта
мягкая формулировка щадит самолюбие отцов, для большинства из которых в те
времена было бы полной катастрофой оказаться свободными с малышом на
руках.
Гавейну я даже не дала знать, что развелась: рано или поздно он сам об этом
узнает, на то есть молва. Мы писали друг другу только поздравительные
открытки с пожеланиями всей семье, куда я ухитрялась иногда ввернуть
двусмысленную фразу, понятную, наверно, мне одной, — я все-таки хотела
поддержать крохотный огонек, еще тлеющий под пеплом. Но на данный момент
любовь уже не была для меня на первом месте.
Жан-Кристоф вскоре снова женился, причем не на той женщине, из-за которой я
пролила столько слез. Бывает, что семейный корабль, терпя крушение, увлекает
за собой и того — или ту, — кто послужил причиной. Я ощутила
удовлетворение... не очень достойное чувство, но достоинством я была сыта по
горло! Я хотела независимой жизни и новых горизонтов.
Когда мне предложили место преподавателя сравнительной истории литературы в
Уэлсли, я с восторгом согласилась и переселилась с восьмилетним сыном в штат
Массачусетс, в один из американских университетских городков, о которых
мечтала в юности, когда ходила на лекции в мрачные амфитеатры Сорбонны и
каждый вечер как паинька садилась на автобус маршрута С и ехала в
родительский дом.
В самом сердце спокойной Америки начала шестидесятых мирок студентов и
преподавателей расположился в заповедном оазисе, который сразу показался мне
райским уголком. Материально я была обеспечена, жизнь моя стала насыщенной и
интересной, Лоик представлял для меня кусочек Франции, без которого я
чувствовала бы себя изгнанницей. Непосредственная доброжелательность и
веселая, порой даже чуточку бесцеремонная фамильярность всех американцев
независимо от их места в социальной иерархии отогрели мое сердце, да так,
что я едва не забыла свой печальный опыт и не начала всерьез подумывать о
новом замужестве! Но года совместной жизни с Сиднеем, преподавателем
современной литературы, хватило, чтобы разглядеть такую заманчивую с виду
ловушку, в которую я чуть было не попалась второй раз. Теперь-то я знала: я
слишком податлива — или труслива? — чтобы найти в себе силы
противостоять любимому мужчине и отвоевать свою территорию. Да, я слишком
хорошо знала за собой склонность приноравливаться к образу жизни другого —
трудноискоренимые издержки воспитания, — это далось мне так легко, что
новому спутнику я внушала полное доверие, но лишь до того дня, когда вдруг
обнаружила, что от моей собственной жизни почти ничего не осталось, что моя
свобода сведена к минимуму и что я в точности восстанавливаю соотношение сил
моего первого брака!
Что до мужчин, даже американцев, они, как выяснилось, еще слишком полны
сознанием своих привилегий — тоже трудноискоренимые издержки воспитания — и
потому отлично себя чувствуют, особенно если их к этому поощрять, в лестной
роли коренного в упряжке и весьма удобной — восточного владыки.
На исходе года жизни с Сиднеем я раскрывала рот вдвое реже, чем раньше, а
мой авторитет таял на глазах. В спорах с друзьями и коллегами я
предоставляла инициативу ему, он все чаще перебивал меня, чтобы высказать
свою точку зрения, не всегда совпадавшую с моей, а последнее слово
оставалось за мной все реже. Если мы заговаривали одновременно, я умолкала
первой, и чем ярче он блистал, тем сильнее, сама не пойму почему, меркла я.
В повседневной жизни я уже спрашивала у него разрешения уйти — даже на
деловой обед, — откладывала ручку или закрывала книгу, едва заслышав,
как его машина въезжает в гараж, и все более регулярно стирала его носки и
убирала брошенные в углу трусы — а ведь он ни разу не замочил, например, мои
чулки и не повесил в шкаф мое пальто.
Симптомы рецидива были еще слабы и наверняка остались бы незамеченными для
человека, однажды не переболевшего этой болезнью. Мы с Жорж как раз
говорили, что...
Ну да, мы говорили, но под мы подразумевался Сидней. Мы
провели дивную неделю в Мэне, правда, darling?
Darling согласно кивала, но
делился впечатлениями о путешествии, обильно приправляя свой рассказ юмором,
чтобы повеселить наших друзей, Сидней. Он тепло и радостно впускал меня в
свою жизнь, но это было проявлением его природной доброжелательности и
щедрости, а не страха — ну, пусть почтения, — несколько капель которого
необходимо в супружеском коктейле. О, здесь его не было и в помине!

Поженившись, мы докатились бы до Му wife thinks... My wife always says...
My wife is a wonderful сооk...
, и в безликом wife сгинула бы еще частица
Жорж. Мне и так уже не хватало буквы с! Кстати, мое имя и здесь продолжало
отравлять мне жизнь. А между тем Жорж Санд в те годы была очень популярна
среди американской интеллигенции. Во многих университетах изучали ее
переписку с великими людьми того времени. Одна из наших знакомых переводила
Консуэло, которую во Франции никто и не читал. Статьи о Жорж Санд
печатались в Women Studies, и ее свободой в любовных делах восторгались не
меньше, чем писательской карьерой. В Уэлсли я впервые узнала, что она
написала свою первую книгу в пятнадцать лет, что ее роман Индиана произвел
фурор, что она на целых девять лет дала Шопену дом, где он создал лучшие
свои произведения, и главное — что она была маленького роста и носила туфли
35-го размера! Это перевернуло все мои представления о женщине, которую
изображали во Франции пожирательницей мужчин, этакой бой-бабой в черных
буклях, написавшей на склоне лет после бурной жизни несколько сельских
романов
, как снисходительно называл их учебник литературы аббата Кальве.
И все-таки даже здесь чувствовались отголоски репутации развратной женщины.
Надо же! Твою подругу зовут Жорж, без с"? — говорили наши коллеги Сиднею
с многозначительным видом, как будто я сама выбрала свое имя с целью
коллекционировать любовников — предпочтительно нервных, гениальных и моложе
меня годами, — а также пренебрегать домашним хозяйством, что полностью
соответствовало их сложившемуся мнению о француженках.
Глупо задетая их намеками, я сочла делом чести доказать, что могу быть
интеллектуалкой, не отказываясь ни от любви, ни от священных обязанностей
женщины и матери. Здоровья у меня было достаточно, чтобы свободно и с
удовольствием совмещать все эти роли; Лоик выглядел вполне счастливым
ребенком, а Сидней входил в мою жизнь на цыпочках. Когда он наткнулся на
крепостную стену, которой я обнесла свою территорию, то оказалось, что он
любит меня достаточно, чтобы принять мое условие: жить подле него, но в
отдельной квартире, — и, слава Богу, не настолько пылко, чтобы затаить
обиду и испортить наши отношения.
Сидней был знаток женских сердец, эпикуреец, артист, из тех, что так хорошо
умеют влюблять в себя женщин, делая вид, будто вовсе не домогаются их любви.
Этому способствовала его внешность в духе Лесли Ховарда: волнистые светлые
волосы, пересыпанные ранней сединой, глаза цвета беж за стеклами очков в
тонкой оправе, трогательный облик постаревшего студента: для студента
слишком стар, но для сорокапятилетнего мужчины молод. Мне повезло, что этот
беспечный соблазнитель встретился на моем пути, когда опыт уже подсказал мне
кое-какие меры предосторожности, иначе я была бы сражена наповал и стала бы
ползать перед ним на брюхе... а он принимал бы это небрежно и как бы нехотя,
как принимал все.
Каждое лето я приезжала во Францию — иногда с Сиднеем, — чтобы Лоик мог
повидаться с отцом, а главное — чтобы он не забывал своих корней. Кроме
того, раз в два года мы с Фредерикой, ее мужем и детьми проводили
рождественские каникулы где-нибудь под тропическими широтами. В ту зиму мы
поехали в Сенегал, в Казаманс. Мне исполнилось тридцать три — прекрасный
возраст; я сохранила ярко-синие глаза под черными бровями и фигуру
молоденькой девушки, а в Соединенных Штатах приобрела какую-то
непринужденность, даже несколько вызывающую, в манере одеваться и держать
себя. Мы с Фредерикой отправились на весь день в Дакар побегать по
магазинам
— эти слова обычно отпугивают мужей, что позволило нам оставить
детей на Антуана, моего зятя.
Присев на корточки перед разложенными прямо на земле богатствами дакарского
базара, мы в очередной раз не смогли устоять перед местными бубу
ослепительно ярких расцветок — под здешним солнцем они смотрелись
великолепно, но мы знали, что им суждено валяться забытыми в шкафу после
того, как мы испробуем их в качестве скатертей, занавесок, покрывал и
попытаемся носить как домашнее платье до того дня, когда изрядное количество
чашечек из тонкого фарфора будет сметено на пол взмахом окаянных рукавов,
похожих на сломанные крылья и губительных для наших западных кухонек.
Несмотря на это, я как раз собиралась купить себе еще одно, красное с желтым
— я ненавижу эти цвета, но что-то толкает нас на нелогичные поступки, стоит
нам попасть в чужую страну, — и вдруг услышала свое имя. Я сидела на
корточках, голова моя была на уровне колен того, кто меня окликнул, но, даже
не успев выпрямиться, я его узнала. У него были те же глаза, что в Рагнесе,
те же губы, что в нашей комнате в гостинице близ вокзала Монпарнас, те же
плечи боксера; он крепко стоял на земле, чуть расставив ноги... Я увидела
все, что мне удалось забыть и чего не дано было видеть во время наших
коротких встреч в Бретани. Так далеко от дома мы словно вдруг оказались с
ним в нашем, только нашем доме.
— Жорж! — повторил он с нежностью и подарил мне прежний взгляд,
тот, который он прятал от меня уже... сколько уже лет?
Он схватил меня за руки, чтобы помочь подняться, и мы очутились внутри
стеклянного шара, не находя слов от волнения, не слыша Фредерику, которая
издавала какие-то звуки очень далеко от нас и в конце концов все-таки увела
нас на террасу ближайшего кафе. Услышав, как звякают кубики льда в наших
стаканах с пастисом, мы вернулись наконец на землю и принялись обмениваться
новостями о близких и знакомых. Потом перешли к главному, к пройденному
каждым из нас пути, но наши жизни были до того несхожи, что мы как будто
говорили на разных языках. Не прошло и пяти минут, как мы уже сидели,
уставившись в стаканы, качая головами, вздыхая, и не знали, чем заполнить
паузу. И тут Фредерика приняла решение, изменившее и мою, и его судьбу.

— Я должна вас покинуть, мне надо еще кое-что купить. Я обещала дочке
привезти браслет из слоновой кости, только здесь еще можно найти такие. Мне
как раз дали адрес. Встретимся у автобуса, Жорж, скажем, через полчаса,
ладно?
— Мне вообще-то тоже пора, — отважился Гавейн. По всей логике мне
следовало ответить избитой и ничего не значащей фразой вроде Ну, пока, еще
как-нибудь увидимся
— фразой, вполне подходившей к нашей ситуации. Лозерек
пожал бы мне на прощание руку и никогда не стал бы Гавейном. Нам не хватало
одного-единственного слова, но сам он никогда бы не нашел его. А если и
нашел бы, ни за что бы не выговорил.
— Послушай! Мы не виделись столько лет, это же глупо — вот так сразу
расстаться... Почему бы нам, например, не поужинать вместе? Я хочу сказать,
только ты и я.
— Да, но... Здесь моя жена, — ответил Гавейн.
— Мари-Жозе в Дакаре?
Растаяла моя надежда на сентиментальный ужин вдвоем — а я их так
любила! — с этим анти-Сиднеем, которому я, наверно, так и не нашлась бы
что сказать, кроме одного: что его лицо и фигура по-прежнему нравятся мне
сверх всякой меры. Не самое, впрочем, плохое начало...
Он объяснил мне, что судно стоит в сухом доке из-за поломки двигателя, они
ждут, когда пришлют недостающую деталь, и он, воспользовавшись случаем,
вызвал жену, которую видел по три месяца в году. Я молчала; Гавейн ничего не
предлагал. Вполне естественно. Прагматичный человек не станет тринадцать лет
хранить воспоминание, которое может быть ему только помехой.
— Мы могли бы поужинать все втроем, — не отступала я.
Он вздрогнул. Кустистые брови, порыжевшие под африканским солнцем,
нахмурились, будто то, что он собирался сказать, стоило ему неимоверных
усилий.
— Не хочу я видеться с тобой как с посторонней.
— Предпочитаешь не видеться со мной вовсе?
— Считай, что так, — сухо бросил он. Наступило молчание. Солнце
быстро клонилось к горизонту. С незапамятных времен в этот краткий миг
человек чувствует пробегающий по спине холодок при виде угасания дня, словно
догадываясь, что эта обыденность и есть чудо. Гавейн заговорил снова:
— Знаешь, после того раза не так-то легко мне было выплыть. Я привык,
что я хозяин своей жизни. Да и не по мне это &m

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.