Жанр: Любовные романы
Темный ангел
... намеков,
предположений, постепенно она набирала обороты.
Видишь ли, — могла
сказать Констанца, — я не так уверена в твоем избраннике, как прежде,
Виктория. Не собирается ли он изменить свои намерения? Кроме того, прошел
целый год — и я совершенно не представляю, как будут развиваться события. Я
не знаю, что происходит. Ты живешь с ним? Нет, не в полном смысле слова, но
порой ты исчезаешь на целые дни. Я предполагаю, что он тебе так и не сделал
предложения. Дорогая, ты должна быть очень осмотрительной! Я не могу и
представить, что ты станешь страдать...
Это был ее любимый подход, были и другие, более тонкие.
Я все думаю, —
хмурясь, говорила она. — И меня беспокоит эта связь с твоим детством.
Кого ты любишь: Френка Джерарда или память о Франце Якобе? Вы оба влюблены в
прошлое, а не друг в друга
.
Когда это не срабатывало, она использовала другой подход. Она начинала
убеждать, что Френк не понимает меня.
— Ты же видишь, дорогая, насколько вы разные, сколько вас разделяет!
Только подумай. Сколько он зарабатывает? Много ли имеет даже самый умный
ученый? Куда меньше того, что заслуживает! В то время как нам с тобой явно
переплачивают. Боюсь, это ему не нравится. В некоторых смыслах он безумно
старомоден — я вижу, как он хмурится! Когда ты уехала, чтобы работать у
Джианелли, он явно был недоволен, признай это...
— Констанца, порой приходится менять намеченные планы, вот и все. Ты
сказала, что сама возьмешься за виллу Джианелли...
— Ну, не могу же я все брать на себя! Неужели он не понимает? Это же не
та работа, которую можно сделать, сидя в кабинете.
— Констанца, он все понимает и не собирается возражать.
— Хочу надеяться, что ты права. Но не могу не сказать, что, похоже, он
не понимает сути нашей работы. С одной стороны, в визуальном смысле, он
просто слеп. Он не от мира сего! Он не видит разницы между обюссонским
ковром и бухарским...
— Констанца, да прекратишь ли ты? Я вот не понимаю его работу...
— Это совсем другое! — вскричала Констанца. — Очень важно,
чтобы мужчина и женщина имели нечто общее. И, может быть, дело не в любви, а
в браке, это жизненно важно! Как у твоих родителей, например. Подумай. Они
любили одну и ту же музыку, те же самые книги. Мы с Монтегю...
— Так что же у тебя было общего с Монтегю, Констанца?
— Мы одинаково думали!
— Может, мы с Френком тоже одинаково думаем. Это тебе приходит в
голову?
— Конечно... и сначала я так и считала. Теперь я далеко не так уверена.
Он полностью поглощен своей работой, и он очень умен. Но и ты ведь умна по-
своему, пусть даже и не каждому это заметно, но я-то знаю! Но это совсем
иное. Он аналитик, ты руководствуешься интуицией. Может быть, ему нужен тот,
кто будет понимать его работу, кто трудится в той же области, имеет ту же
подготовку. Вот так! И я в этом не сомневаюсь! Ведь эти мысли посещали и
тебя, не так ли? Я вижу это по твоему лицу. Ох, дорогая, не будь грустной —
я начинаю злиться! Я же знаю, как ты талантлива, и если он этого не
понимает...
Так и шло, день за днем, месяц за месяцем. Когда я больше не могла выносить
пребывание в этой квартире, я исчезла почти на неделю. Когда я вернулась,
Констанца плакала. Она сказала, что знала: этим кончится. Френк Джерард
ненавидит ее, он хочет поссорить нас.
— Это неправда, Констанца, — сказала я. — Он и слова против
тебя не сказал. Ты становишься глупа, тобой овладевает паранойя. Я ушла,
потому что меня стало мутить от всех разговоров. Я не хочу больше ничего
слышать. Или ты будешь заниматься своими делами и перестанешь упоминать
Френка, или я вообще съеду отсюда.
— Нет-нет, ты не должна так поступать. Он будет думать, что ты давишь
на него, вынуждаешь его жениться на тебе...
— Констанца, я тебя предупредила. Отныне мы о нем больше не говорим. О
чем угодно, но только не о Френке. Это унижает меня, унижает тебя, и
необходимо положить этому конец. Я люблю его. Больше ни слова. И запомни
это, Констанца.
— Очень хорошо. Больше я о нем и не заикнусь. — Констанца
собралась. — Но скажу тебе последнее. Я люблю тебя, как свою дочь. Я
любила и твоего отца, и очень сильно, и я пыталась, да, пыталась, занять его
место. Я все время спрашиваю себя: что бы сделал Окленд, будь он здесь? Я
понимаю, что ты не хочешь ничего слышать. Я знаю, что они могут тебя
настроить против меня. И даже в этом случае я скажу все, что необходимо,
потому что твои интересы принимаю близко к сердцу. И потому, что знаю: будь
Окленд сейчас здесь, он бы сказал то же самое. Совершенно то же самое. И я
хочу, чтобы ты это помнила, Виктория.
Это был самый большой дар Констанцы — инстинктивное ощущение ахиллесовой
пяты другого. Удалось ли мне отделаться от ее слов? Кое от чего — да, но не
от всего. Ее слова заползли мне в память. Я возмущалась тем, что они
сказываются в моих мыслях.
Этой весной я наконец встретилась с Монтегю Штерном. Так получилось, что
Френк не мог присутствовать при этом разговоре — у него возникли серьезные
проблемы на работе.
Я заметила, что он несколько смущен и полон напряжения. Я должна была бы
основательнее обеспокоиться этим, не будь я сама полна тревог. В течение
прошедшего месяца Констанца продуманно нагружала меня работой сверх всякой
меры. Сегодня столь же холодно и спокойно она объявила о новом заказе,
который мы надеялись получить вот уже несколько месяцев — реставрация
большого шато на Луаре, принадлежавшего семье, в распоряжении которой
находилось едва ли не самое прекрасное собрание мебели в Европе.
— Милая, — сказала она, целуя меня, — это наше. Мы его
получили. Точнее, заказ твой. И я хочу, чтобы ты его выполнила, Виктория, ты
это заслужила. Сделай его и можешь считать, что ты состоялась. О, я так
рада, дорогая.
Я же не испытывала радости. Заказ был в самом деле соблазнителен, но он
также требовал трех месяцев пребывания во Франции.
— Френк, — начала я, когда мы вышли из машины, — ты не будешь
против, если я попрошу тебя кое о чем? Это касается моей работы.
— Спрашивай, дорогая, но поторопимся. Черт бы побрал эти такси — мы
опаздываем.
— Тебе моя работа кажется очень глупой? Порой мне думается, что так и
должно быть. Ведь ты изучаешь болезни, пытаешься найти лекарства от них, а
что я делаю? Смешиваю оттенки красок. Выбираю ткани. Вожусь с раскраской.
— Возишься? — Он нахмурился. — Вовсе ты не возишься. Это
очень интересно, то, чем ты занимаешься. Может, я не так уж и хорошо
разбираюсь, но пытаюсь понять. Ты помнишь, как мы сидели в мастерской, а ты
смешивала глазурь, занималась лессировкой, экспериментируя с цветами? Это
было очень занятно.
Я вспомнила тот случай: передо мной стояла задача сделать для клиента
комнату в красной гамме — не того цвета, который Констанца часто пускала в
ход, называя этрусским, а другого. Этого можно было добиться путем подбора
правильной основы, которую придется покрыть несколькими прозрачными слоями
лака. Каждый слой глазури, прозрачный и выразительный, менял цвет подложки:
от киновари к кармину, розовый — на фуксин; пошел венецианский красный;
затем последний мазок грубой умброй, чтобы подчеркнуть основной цвет и
придать ему оттенок старины. Работа шла медленно, но восхищала меня, когда я
экспериментировала с глазурью: способность цветов преображаться казалась мне
колдовством.
— Как правда, понимаешь? — сказала я, поднимая глаза на Френка,
когда положила последний мазок. — Так говорит Констанца. Всегда можно
положить еще один слой. Каждый раз, когда ты добавляешь его, меняется
окраска и восприятие слоя внизу.
— Как правда? — нахмурился Френк. — Я не согласен. Правда не
может меняться. Она одна и неделима, разве не так? Я всегда считал, что
правда очень проста. — Он сказал это с явным нетерпением, и на лицо его
легло выражение замкнутости. Поняв, что снова цитировать Констанцу было
ошибкой, я замолчала: мне хотелось бы считать, что он прав, но я не могла
согласиться с ним.
И теперь, двигаясь в южную сторону и по-прежнему не видя ни одного такси, я
взяла его за руку. Я думала об этом заказе во Франции, о его работе в
лаборатории.
— Порой мне кажется, — продолжила я, — что между нами столько
различий. Твоя работа жизненно необходима, а моя — дань роскоши. Это я знаю.
Я занимаюсь ею потому, что она мне нравится, и потому, что она —
единственная, с чем я хорошо справляюсь. Но, должно быть, она кажется тебе
скучной и банальной. И порой... порой я думаю...
Френк остановился. Он развернул меня к себе и сжал мне лицо ладонями. Он
заставил меня посмотреть ему в глаза.
— Это серьезно? Дорогая, скажи мне, о чем ты порой думаешь.
— Ну, иногда мне кажется, что тебе хочется: пусть рядом с тобой будет
кто-то, понимающий твои труды и заботы куда лучше, чем я. Кто-то, с кем ты
можешь разговаривать и спорить. Посмотри на меня. Я никогда не ходила в
школу. Что касается науки, я ни в чем не разбираюсь. Я не умею играть в
шахматы и вечно проигрываю в бридж. Я даже плохо готовлю: что я могу
приготовить, кроме спагетти? Что я вообще умею? Обставить комнату. Не очень
много, не так ли?
— Что еще... чего еще ты не умеешь делать? — Он с мягким юмором
смотрел на меня.
— Дай мне время. Не сомневаюсь, припомню что-то еще.
— Нет, не дам. Вместо этого я напомню тебе то, что у тебя отлично
получается. Ты можешь быть доброй и внимательной — так. Ты отлично все
понимаешь — так. Ты можешь рассуждать и думать — так. Та трогательная — так.
И ты умеешь любить. — Он поцеловал меня в лоб. — Не так много
людей обладают подобными дарованиями, особенно последним. Ты это понимаешь?
— Френк, ты в самом деле так думаешь? Ты уверен?
— Уверен в чем?
— Во мне. Я хочу сказать, что смогу все понять, во всем разобраться. Со
временем, если ты решишь, что тебе необходима... ну, какая-то другая
женщина. Скажем, ученая, кто-то вроде...
— А, значит, вот что ты хочешь понять, да?
— Нет, но я смогу понять. Мне будет жутко тяжело, но...
— Вот это уже лучше. А теперь бери меня под руку, и по пути я расскажу
о своем идеале женщины, ладно? — Он повернулся. — Дай-ка
прикинуть. Итак, я думаю, она ядерный физик. Пока она жарит мне яичницу на
завтрак, она объясняет, в чем ошибся Эйнштейн. Яйца, надо признать, ее
коронный номер — жарит их она отменно, да и вообще она повар высшего класса
— она брала уроки, когда заодно изучала русский язык...
— Русский?
— Ну, конечно. И еще китайский, как я думаю. Вот такая женщина! Бобби
Фишер учился у нее играть в шахматы. И, кроме того, она очень красива...
— Да?
— Она выглядит, как... дай мне подумать. Так как же она выглядит? Как
одна из тех странных женщин, которых ты видишь на обложках журналов. Кожа у
нее словно китайский фарфор, а на лице вечно изумленное выражение. В постели
она сущая тигрица и развратница...
— Ты заткнешься наконец?
— ...ее обаяние известно на всех пяти континентах. По сути, у нее
неправильно лишь одно, у этой смешной женщины... — Остановившись, он
еще раз развернул меня к себе. Мы стояли у отеля
Пьер
. Френк вел себя
совершенно серьезно. — Она не ты — понимаешь? А люблю я только тебя. И
никогда больше не говори мне такие вещи — никогда, слышала? Я знаю, кто
вдалбливает тебе в голову эти мысли. Я знаю, кто пытается заставить тебя
считать, что мы не пара. Этому надо положить конец. И вот тут, перед отелем,
мы обрываем эту тему. А теперь заходим. Пора тебе встретиться с мужем твоей
крестной матери.
Номер Штерна оказался больше, чем Френк описывал. Стены комнат были обшиты
деревянными панелями, в них стоял легкий сумрак и царила тишина, как в
аристократическом клубе. Рассматривая потертое кожаное кресло, глянец
подлокотников, великолепные ковры, строгий мужской порядок, который
поддерживался пожилым камердинером, я поняла, что Френк был неточен только в
одном. Да, время остановило тут свой бег, но задолго до 1930 года. Меня
словно перенесли во времена моего дедушки: и комната, в которой я очутилась,
и человек, который вежливо поднялся, встречая меня, явился из эдвардианских
времен.
Штерн слегка сутулился. Двигался он медленно. Констанца в свое время
упоминала о его пристрастии к кричащим ярким жилетам, но сейчас на нем не
было ничего подобного: его одежда, включавшая в себя черный бархатный
смокинг, была изысканна, но отнюдь не вульгарна. Встретив меня, он склонился
к моей руке. Когда он заговорил, я услышала запомнившийся мне акцент:
английский, но с налетом Центральной Европы.
— Я искренне рад, что вы нашли возможность посетить меня. Я ждал
встречи с вами. Должен принести свои извинения и сожаления за предыдущие
отмены встречи. В моем возрасте, боюсь, жизнь диктует свои требования. Я не
могу постоянно загадывать наперед, к чему я привык. — Это было сказано
легко и небрежно, словно мысль веселила его.
Он вежливо взял на себя руководство ситуацией; похоже, он уверенно играл
роль опытного хозяина, которому предстояло сопровождать двоих молодых людей
в путешествие в давно прошедшие времена. Наш разговор обрел неторопливый
вдумчивый характер, и им вежливо руководил Штерн, стараясь, чтобы у каждого
гостя была возможность и слушать, и говорить. Правда, в разговоре
чувствовалась одна странность: он был полностью обезличен.
Ни до обеда, ни во время его ни разу не упоминалось имя моей крестной
матери. Едва только разговор мог повернуть в эту сторону: когда заходила
речь о друзьях, нашедших друг друга, о моей работе декоратора, Штерн,
заметила я, мягко приглушал эти темы, меняя предмет разговора. Он продолжал
держать вожжи общения в своих руках.
Френк не пытался возражать этим вежливым уверткам: по сути, порой мне
казалось, что он поддерживает их. Меня это удивило. Я ожидала, что Штерн
начнет говорить о Констанце, по крайней мере, спросит о ней. Я даже считала,
что именно моя связь с ней послужила причиной того, что он хотел меня
увидеть.
Ближе к одиннадцати, когда с обедом было покончено, Френк собрался уходить.
Он уже раньше объяснил суть проблемы, которая требует его присутствия в
институте, и Штерн не выказал признаков разочарования, что обед
заканчивается подобным образом. Предположив, что он, должно быть, устал, я
сказала, что и мне, наверно, тоже пора уходить, но Штерн настоял, чтобы я
осталась еще немного.
— Прошу вас, моя дорогая. Я терпеть не могу пить кофе в одиночестве. А
кофе у меня в самом деле превосходный. Не составите ли вы мне компанию? И
более того, я даже позволяю себе сигару после обеда. Вы не против? Мои
врачи, боюсь, будут возражать, но таковы уж их обязанности, вы не находите?
Искать причины уже после того, как это стало бессмысленно.
Мне стало ясно, что приглашение, преподнесенное с неподражаемым шармом,
нельзя отвергнуть: я едва ли не физически, сидя по другую сторону стола,
чувствовала напор воли Штерна.
Мы остались сидеть, когда камердинер принес нам кофе. Штерн закурил сигару и
с нескрываемым удовольствием расслабился.
— Какая жалость, — сказал он, — что Френку пришлось нас
оставить. Мне бы хотелось, чтобы вы знали об этом. Было время,
когда... — он помолчал, — ...мне хотелось иметь сына. К сожалению,
этого так и не случилось. Но будь он у меня, я бы желал, чтобы он походил на
Френка Джерарда. — Наступило молчание. — Тем не менее, —
спокойно продолжил он, — не сомневаюсь, что у меня нет необходимости
перечислять вам его достоинства. Я знаю, что вы давно знакомы с ними. Я
очень рад, дорогая, искренне рад, что он нашел вас. В свое время я опасался,
что он так и не обретет счастье. Но все в прошлом. Вы должны рассказать мне
о себе. Так что же случилось с Винтеркомбом? У меня остались о нем самые
счастливые воспоминания.
Я рассказала ему все, связанное с этим домом; я упомянула о моих дядях —
Стини и Фредди. По мере того как я говорила, я видела, как заметная
сдержанность Штерна сходит на нет. Он рассказывал историю за историей,
анекдот за анекдотом; он расслабился, и, я думаю, ему доставляло
удовольствие говорить о далеком прошлом. Он побуждал меня рассказывать о
моем детстве и о своих родителях.
— Так что видите, — сказала я, — порой мне казалось, что я
была почти знакома с вами. Тетя Мод часто рассказывала о вас и, конечно...
Я успела вовремя остановиться. Я была готова добавить, что и Констанца столь
же часто говорила о нем. Это упоминание, не сомневалась я, может мягко
положить конец нашему вечеру.
— Да? — сказал Штерн. — Продолжайте же.
— Да... ничего. Я просто хотела сказать, как забавно, когда вы знаете
кого-то, так сказать, из вторых рук, через других. Ведь все может оказаться
совершенно по-иному. Не будь вашей ссоры с моими родителями, я могла бы
встретить вас давным-давно, в Винтеркомбе, и...
Я снова остановилась. Штерн не сводил глаз с моего лица, он наблюдал за мной
с пристальным вниманием.
— Ссора? О какой ссоре идет речь?
Я залилась краской. Попав в эту яму, я не видела, как мне выбраться. Я
посмотрела на часы.
— Уже поздно. Я как раз подумала, что, может быть, мне пора.
— Моя дорогая, ничего подобного вы и не думали. Так что за
ссора? — Сказано это было спокойно и вежливо, но снова я почувствовала
неодолимую силу его воли.
— Вы правы. Прошу прощения. Просто я позволила себе не самое тактичное
упоминание — теперь я это вижу.
— Не самое тактичное? Почему же?
— Потому, что вы не хотите разговаривать о Констанце, — выпалила
я. — Я это вижу и уважаю, и я не собиралась упоминать о ней...
— Вы уже упомянули о ней. Вы заговорили о ссоре.
— Да... ну, что-то я знаю. Была какая-то размолвка из-за денег между
вами и моими родителями. Вот почему вы и Констанца никогда больше не
показывались в Винтеркомбе. Констанца все это мне объяснила. Я поняла. Я не
сомневаюсь, что одалживать деньги друзьям не самая лучшая мысль... она
всегда ведет к непониманию и размолвкам...
Я в третий раз запнулась. Пытаясь объяснить эту сложную ситуацию, я
запутывалась еще больше. Штерн нахмурился.
— Но вы ошибаетесь, — сказал он холодным голосом. — Я
полностью согласен с вами, что одалживать деньги друзьям или брать у них в
долг — не самая умная вещь. Тем не менее я никогда не одалживал денег вашим
родителям. И тем более не просил их. На деле... — его мрачность
усугубилась, — я вообще не помню, чтобы мы с ними ссорились по какому
бы то ни было поводу. Просто я их больше не видел, когда мой брак подошел к
концу.
Я стояла при этих его словах. Когда он замолчал, я опустилась в кресло и
жалобно пролепетала:
— Ох, должно быть, я все перепутала. Прошу прощения.
Штерн продолжал задумчиво смотреть на меня. Он занялся сигарой. Молчание
длилось, и наконец, словно неожиданно придя к решению, он наклонился вперед.
— Что-то не так, моя дорогая? Вы выглядите такой опечаленной. Ваши
только что сказанные слова вряд ли могут объяснить такое выражение. Скорее
всего вас беспокоит нечто гораздо более серьезное, чем случайная обмолвка в
разговоре, я думаю. — Он протянул руку и улыбнулся. — Если уж мне
придется исполнять роль отца-исповедника — а в моем возрасте я вполне могу
себе это позволить, — тогда первым делом я не могу не отдать должное
бренди. И вы тоже, моя дорогая. Нет, не спорьте. Вам он понравится. Это
очень хороший бренди.
Бренди в самом деле оказался великолепным. Он обжег мне горло и согрел
желудок. Я уставилась в рюмку, думая, говорить или нет.
— Если это вам поможет, — тихо начал Штерн, — примите во
внимание мой возраст. Учтите мое... положение. Вряд ли вы сможете сообщить
мне нечто, что удивит меня. Кроме того... — Он помедлил. — Вы
знаете, что Френк говорил со мной. Не буду скрывать, что знаком с его
надеждами — и с некоторыми из его тревог.
— Френк вам все рассказал?
— Нет необходимости так вспыхивать, дорогая. Френк Джерард, в чем, я не
сомневаюсь, вы уже убедились, и очень откровенен, и — для его возраста —
очень скрытен. Ни о вас, ни о ком из ваших близких он не сказал ничего
такого, что не мог бы сказать вам в лицо. Тем не менее я позволил себе
сделать несколько собственных выводов. Так почему бы вам не поделиться со
мной тем, что вас беспокоит? Вам не стоит волноваться: пусть даже вы будете
говорить о моей жене, это не причинит мне ни боли, ни тревоги.
Эта последняя ремарка, думаю, не отвечала правде. Я не сомневалась, что
Штерн испытывал боль, когда я говорила о Констанце, — я видела тень
печали в уголках его глаз. Тем не менее мне пришлось причинить ее, я
отчаянно нуждалась в его совете. Теперь я понимаю, что вопрос, который я
задала ему, был тем же самым, которым я мучаюсь всю жизнь: Констанца — кто и
что она такое?
Я не стала излагать ему историю с близнецами Ван Дайнемами или о моменте в
ее гостиной, когда ко мне пришло озарение. Все, что я говорила, касалось
лишь способности Констанцы к фантастическому искажению действительности. Я
попыталась рассказать, как она вмешивалась в наши с Френком отношения; я
пыталась объяснить, с каким мастерством она умеет выворачивать истину
наизнанку; я пробовала говорить о самом главном: когда я с Констанцей, то
теряю представление о себе самой.
Штерн внимательно выслушал меня до конца.
— Вы видите, — наконец сказала я, — я очень люблю Френка. Но
я люблю и Констанцу. И вижу, как она заставляет меня делать выбор между
ними. Она будет усиливать противостояние. И я боюсь, я очень боюсь этого.
— Я понимаю, — после долгого молчания сказал Штерн. Он рассеянно
обвел взглядом комнату, словно пытаясь что-то решить. Молчание длилось так
долго, словно он забыл о моем присутствии. Но когда я была готова сказать,
что мне пора идти, он поднялся.
— Выслушайте меня, моя дорогая, — сказал он. — Я расскажу вам
одну историю.
Не сомневаюсь, что Штерн никогда и никому не рассказывал эту историю. Думаю,
он поведал ее ради самого себя и ради меня, словно она содержала истину, к
которой он хотел в последний раз присмотреться. Этого он не говорил:
завершив повествование, он бросил небрежное замечание: он бы не хотел, чтобы
эта история повторилась. На минуту мне показалось, что он сожалеет о своей
откровенности.
Перегнувшись затем через столик, он взял мои руки в свои. Он держался с тем
же неподражаемым достоинством, но спокойствие покинуло его: лицо было
искажено едва не страданием, проистекавшим из глубоко скрытых эмоций.
— Вот как и почему кончился мой брак, — сказал он. — Я
рассказал вам об этом, потому что искренне восхищаюсь вашим другом, который
только что оставил нас, и потому, что, насколько я убежден, вы не должны
медлить. И если дошло до выбора, то вы его должны сделать. — Он
помолчал. — Рассказал я вам об этом и в силу единственной причины: оба
мы столкнулись со сходными трудностями. И какие бы ни были обстоятельства,
несмотря ни на что, я всегда любил свою жену.
Позже, тем же самым вечером, я вернулась в квартиру Френка. И рассказала ему
историю, что поведал мне Штерн. Он слушал меня в молчании, стоя ко мне
спиной у окна, разглядывая ночное небо.
— Я знал, что Штерн любил ее, — сказал он, когда я
закончила. — Он редко упоминал ее. Но я все равно знал.
— Она соврала мне, Френк. Теперь я это понимаю. И не по мелочи. А по-
крупному. Ложь — это смысл ее существования. Она искажает самую суть того,
что ее окружает. Она врала о моих родителях, о Винтеркомбе, о ссоре...
— Штерн объяснил тебе?
— Нет, он не стал. Но она все же врала. Все, что там произошло, не
имело никакого отношения к деньгам. Она лгала мне о своем браке, о Штерне.
Она врала о себе. У меня ощущение,
...Закладка в соц.сетях