Жанр: Мемуары
Далекое
...осил, но надо сказать, что Вячеслав Иванович к
облику некоего наставника в глубоком смысле действительно подходил. Человек был
великой учености, ученик знаменитого Моммсена и крупнейшего филолога немецкого
Вилламовиц-Меллендорфа. Знал древность насквозь, всех Дионисов и религии тех
лет, и поэзию, литературу — да и в нашей литературе был великий знаток, о
Достоевском
глаголаше премудро
. И главное, вкусом обладал благородным.
Жизнь он вел странную. Вставал около шести вечера, ночью бодрствовал, вечерами
устраивались у него собрания на этой самой
башне
(! — тоже снобизм), и молодые
поэты и писатели вроде меня смотрели ему в рот и не зря смотрели: от него
действительно можно было чему-то научиться. Да и вообще, я уж об этом упоминал —
собеседник он был исключительный.
Раз, в 1908 году, был я к нему приглашен не на собрание, а как бы давалась
аудиенция с глазу на глаз Тогда только что " вышла повесть моя
Аграфена
,
вызвавшая в печати и бурные похвалы, и бурную брань Из-за нее он и позвал
меня, через
Чулкова.
Я пришел часу в седьмом вечера, он забрал меня, увел к себе в кабинет — и вот
начался разбор этой
Аграфены
чуть не строчка за строчкой — спокойный,
благожелательный, но и критический. Продолжалось это часа полтора. Тут и
почувствовалось, насколько предан этот человек литературе, как он ею,
действительно, живет, какая бездна у него понимания и вкуса Отнять литературу,
он бы и зачах сразу. Я был молод, но не гимназист, а уже довольно известный
писатель, но чувствовал себя в этот вечер почти гимназистом. Не таким, однако,
кому-инспектор долдонит что-то начальственное, а как младший в руках
благожелательного, много знающего, но не заискивающего и не боящегося говорить
правду старшего. Трудно вспомнить больше чем через полвека, что именно он
говорил, но вот это впечатление благожелательного наставничества, не обидного,
сочувственного и не дифирамбического, видящего и свет и тени, так и осталось в
душе
Какая там
башня
, какой
мэтр
, просто замечательный
Вячеслав Иванович Иванов.
На вечерах его многолюдных я бывал редко. Понятно, не Горький, не Бунин и не
Куприн посещали его, а совсем другие: Блок, Кузмин, Городецкий, Чулков, Ремизов,
Пяст, Верховский и еще море юнцов, художники
Мира искусства
Читались стихи,
разбирались — все как полагается. Но это нравилось меньше: мешала манерность и
театральность. Отчасти и сам хозяин ей поддавался.
Дни бегут за годами, годы за днями, от одной туманной бездны к другой
. Быстро
все это пронеслось Войны, революция все перебуравили. Подкрашенный Кузмин со
своими Александрийскими песнями погибал в Петербурге в убожестве. Городецкий
приспособился и проскочил, Вячеслав Иванов, Чулков перебрались в Москву, и уж
там не до
башен
и снобистских
собраний.
Жил Вячеслав Иванович на Зубовском бульваре, работал в каком-то литературном
учреждении, кажется,
Лито
называлось. Луначарский, как более грамотный из
них
, его поддерживал, покровительствовала и жена Каменева.
Как будто начинали сбываться давнишние его мечты-учения о
соборности
, конце
индивидуализма и замкнутости в себе — но именно только
как будто
. Вот от этой
самой соборности он только и мечтал куда-нибудь
утечь
.
На Зубовский бульвар жена моя носила молоко его грудному тогда сыну Диме (ныне
известный французский журналист) —
не так просто было и доставлять это мо,юко Но сын, слава Богу,
выжил, несмотря на соборность.
Здравый же смысл все-таки взял у
мэтра
верх1 в 1921 году Вячеслав Иванов со
всей семьей уехал в Баку, читал там лекции по классической филологии, но в 1924
году
утек
в Италию. Это гораздо оказалось прочнее, чем разные Азербайд-жаны и
Баку. Да, Италия более подходящее место тля Вячеслава Иванова, чем Кавказ
В Риме он выступил с публичной лекцией по-итальянски Слышавшие говорят, что
читал превосходно, рассыпая всю роскошь старинного, даже старомодного
итальянского языка Видимо, это сразу дало точку опоры, завязались связи, и он
был приглашен читать в Павии, а потом стал профессором Римского университета
Тут долгое время никакой у меня связи с ним не было Только раз, в тридцатых
годах, я послал ему свою книжечку
Валаам
Его ответное письмо покоится теперь в
Архиве Колумбийского университета в Нью-Йорке. (А в отделе редких книг бывшего
Румянцевского музея в Москве хранятся мои книги с надписями Вячеславу Иванову )
В 1949 году наш приятель — ныне покойный А. П Рогнедов, • антрепренер, в душе
артист, любитель Италии, как и мы с женой, некий конквистадор и по жизни своей
Казанова
— нежданно явился к нам с предложением свезти меня в Италию
— У меня там двести пятьдесят тысяч лир, выиграл в рулетку, но вывезти не могу
— проживем их вместе. Со мной едег одна испанка, восходящая звезда испанского
синема Билеты берите сами, жизнь там ничего вам не будет стоить.
Предложение заманчивое. Поколебавшись, поблагодарили согласились Съехались в
Ницце — Анита из Мадрида, мы яз Парижа,
Казанова
в Ницце уже заседал. Нас
смущало, при
блестящем складе быта нашего, соседство
дивы
, но Анита эказалась милейшей и
простой юной женщиной, сразу подру-"ившейся с моей женой.
Началось наше blitztournee Оно — смесь комедии, фарса поэзии. Мы ураганом
пронеслись по Северной Италии, были в 'енуе, Милане, Венеции. Казанова то
получал деньжонки из Заика, раздавал их нам и Аните, то проигрывался в местных
казино и занимал вновь у Аниты, но настроение было бодрое и веселое Теперь мы
летели к Риму. Там у Аниты были дела по кино
Во Флоренции оказалось, что денег в обрез. У нас с женой эыли обратные билеты. Я
сказал Казакове: — Поезжайте с Ани-гой, а мы вернемся.
Он даже рассердился.
— Я вам сказал, что довезу до Рима. Я возил труппу лилипутов на Формозу,
неужели не смогу довезти вас с Верой до
има? Но, увы, можно будет остаться всего день. Помчались. Да, это был всего один
день! Мы успели побывать
J
в Ватикане, а после завтрака в кабачке у Берниниевой колоннады, поехали к
Вячеславу Иванову, на Авентин.
Авентин моей молодости был еще таинственно-поэтическим местом Рима. Тян-улись
сады, огороды, заборы.
Рядом с грядками капусты попадались низины, сплошь заросшие камышом. Я любил
светлые, задумчивые вечера на Авентине, когда звонят Angelas, прощально золотеют
стекла Мальтийской виллы, слепые гуляют в монастырском дворике, полном
апельсиновых деревьев с яркими и сочными плодами. Как на райских деревцах
старинных фресок.
Тут жили некогда родители Алексея Человека Божия, отсюда и ушел он в нищету,
благостность и сюда вернулся неузнанным.
Теперь известный поэт, столп русского символизма, доживал дни свои на этом
холме. И вот в Страстную Пятницу, в день смерти Рафаэля, с которым только что
повстречались в Ватикане, мы поднялись в четвертый этаж современного безличного
дома и позвонили в квартиру Вячеслава Иванова.
Время есть время. Но и Вячеслав Иванов есть Вячеслав Иванов. Да, он изменился,
конечно, оба мы не такие, как были некогда на Арбате или в Петербурге на
башне
, все же в этом слабом, но
значительном
старце в ермолочке, с трудом
поднявшемся с кресла, был и настоящий Вячеслав Иванов, пусть с добавлением
позднего Тютчева.
Мы обнялись не без волнения, расцеловались
— Да, сил мало Прежде в Университет ездил, читал студентам, потом студенты у
меня собирались, а теперь всего два-три шага сделать могу.. Теперь уже не читаю.
Но велика отрава писательства. Через несколько минут он сказал мне, что хотел бы
вслух прочесть новую свою поэму.
Это не длинно, час, полтора...
Дорогой
Вячеслав Иванович, у нас минуты считанны. Мы на один день в Риме. Нас в Excelsior'e
ждет импрессарио
.
Ну, так я вкратце расскажу вам...
Не помню содержания поэмы — нечто фантастическо-симво-лическое, как будто
связанное с древней Сербией,— какой-то король...— но не настаиваю, боюсь
ошибиться.
Для меня дело было не в поэме, а в нем самом, отчасти и в моей дальней
молодости, в счастливых временах цветения, поэзии, Италии — тут же был символ
расставания. Разумеется, бормотал я какие-то хвалебные слова. Как бы заря
разливалась на старческом лице поэта, истомленном, полуушедшем. Все же —
последний отклик былого.
Боевой конь вздрогнул от звука трубы
.
Но минуты наши действительно были считанны. Ничего не поделаешь. Пробыли у него
полчаса, обнялись и расцеловались. Оба, конечно, понимали, что никогда не
увидимся
Автобус мчал нас через Рим. Знакомые места,
там где был счастлив
, видениями
промелькнули, и вот уже Quattro Fontane, Via Veneto, где жипи некогда в пансионе
у стены Аврелиана
перед виллой Боргезе — и тот
Excelsior
, где нетерпеливо ждали нас Казанова с
Анитой.
На другой день, рано утром, поезд уносил нас обратно, на север.
Месяца через два, летом, в римской жаре, Вячеслав Иванович скончался.
1963
БЕРДЯЕВ
Никого нет! Все ушли Неизвестный автор
Так давно все это было, а все-таки — было. Петербург начала века, журнал
Вопросы жизни
, огромная квартира, где обитал при редакции приятель мой Георгий
Чулков — вроде редактора. Жил там и худенький Ремизов, в очках, уже тогда слегка
горбившийся, волосы НЕСКОЛЬКО взъерошенные — секретарь редакции. Издатель
журнала скромный меценат Жуковский. Главными тузами считались Булгаков (еще не
священник) и Бердяев, только что начинавший, но сразу обративший на себя
внимание.
Мы с женой, наезжая из Москвы, останавливались у Чулковых (недавно скончалась и
Надежда Григорьевна Чулкова, супруга его — Царство небесное!).
Георгий тогда кипел, действовал, проповедовал вместе с Вячеславом Ивановым свой
мистический анархизм
(позже пришел просто к христианству).
Вот в этих
Вопросах жизни
, где и сам я сотрудничал, встретились мы впервые с
Бердяевым и его женой Лидией Юди-фовной. Было это в 1906 году, в памяти
удержалось первое впечатление: большая комната, вроде гостиной, в кресле сидит
красивый человек с темными кудрями, горячо разглагольствует и по временам
(нервный тик) широко раскрывает рот, высовывая язык. Никогда ни у кого больше не
видал я такого. Очень необычно и, быть может, похоже даже на некую дантовскую
казнь, но — странное дело— меня не смущал нисколько этот удивительный и
равномерно-вечный жест. Позже я так привык, что и не замечал вовсе. (Не знаю,
как относился к этому, сам Николай Александрович: может быть, считал" знаком
некой кары.)
Бердяев был щеголеват, носил галстуки бабочкой, веселых Цветов, говорил много,
пылко, в нем сразу чувствовался южанин— это не наш орловский или калужский
человек. (И в речи юг: проблэма, сэрдце, станьция.) В общем облик выдающийся.
Бурный и вечно-кипящий. В молодости я немало его читал и в развитии моем
внутреннем он роль сыграл — христианский философ линии Владимира Соловьева, но
другого темперамента, УЖ очень нервен и в какой-то мере деспотичен (хотя стоял
за свободу). Странным образом деспотизм сквозил в самой фразе писания его. Фразы
— заявления, почти предписания. Повторяю, имел он на меня влияние как философ.
Как писатель никогда близок не был. Слишком для меня барабан. Все повелительно и
однообразно. И никакого словесного своеобразия. Таких писателей легко
переводить, они выходят хорошо на иностранных языках. В нем была и французская
кровь — кажется, довольно отдаленных предков. А отец его был барин южно-русских
краев, от него, думаю, Николай Александрович наследовал вспыльчивость: помню,
рассказывали, что отец этот вскипел раз на какого-то монаха, погнался за
ним и чуть не прибил палкой. (Монахов-то и Н. А. не любил. Но не бил. И к детям
был равнодушен.)
Лента развертывается. И вот Бердяевы уже в Москве. В нашей Москве и оседают.
Даже оказываются близкими нашими соседями. Из тех двух комнат, что снимаем мы на
Сивцевом Вражке в большой квартире сестры моей жены, виден через забор дворик
дома Бердяевых, а жил некогда тут Герцен — все это недалеко от Арбата, места
Москвы дворянско-литературно-художественной.
Теперь Бердяевы занимают нижний этаж дома герценовского, Николай Александрович
пишет свои философии, устраивает собрания, чтения, кипятится, спорит, помахивая
темными кудрями, картинно закидывает их назад, иногда заразительно и весело
хохочет (смех у него был приятный, веселый и простодушный, даже нечто детское
появлялось на этом бурном лице).
Иногда заходит к нам Лидия Юдифовна — редкостный профиль и по красоте редкостные
глаза. Полная противоположность мужу, он православный, может быть, с некоторыми
своими
уклонами
, она ортодоксальнейшая католичка. Облик особенный, среди
интеллигенток наших редкий, ни на кого не похожий. Католический фанатизм! Мало
подходит для русской женщины (хотя примеры бывали: княгиня Зинаида Волконская).
Однажды, спускаясь с нами с крыльца, вдруг остановилась, посмотрела на мою жену
своими прекрасными, прозрачно-зеленоватыми глазами сфинкса и сказала:
— Я за догмат непорочного зачатия на смерть пойду! Какие мы с женой
богословы? Мы и не задевали никого и никто этого догмата не обижал, но
у нее был действительно такой вид, будто вблизи разведен уже костер для
сожжения верящих в непорочное зачатие.
Николай Александрович мог приходить в ярость, мог хохотать, но этого тайного,
тихого фанатизма в нем не было.
Много позже, уже в начале революции, запомнилась мне сценка в его же квартире,
там же. Было довольно много народу, довольно пестрого. Затесался и большевик
один, Аксенов. Что-то говорили, спорили, Д. Кузьмин-Караваев и жена моя
коршунами налетали на этого Аксенова, он стал отступать к выходу, но спор
продолжался и в прихожей. Ругали они его ужасно. Николай
Александрович стоял в дверях и весело улыбался. Когда Аксенов ухватил свою
фуражку и поскорей стал удирать, Бердяев захохотал совсем радостно.
— Ты с ума сошла,— шептал я жене,— ведь он донести может. Подводишь Николая
Александровича...
Но тогда можно еще было выкидывать такие штуки. Сами большевики иной раз как бы
стеснялись. (У нас был знакомый большевик Буль, мы тоже его ругали как хотели.
Он терпел, даже как бы извинялся. Потом свои же его и расстреляли.)
И вот в полном ходу революция. Тут мы с Бердяевым гораздо чаще встречались — ив
Правлении Союза писателей (не-комму-нистического), и в Книжной Лавке писателей —
это была маленькая кооперация, независимая от правительства.
Мы стояли за прилавками, торговали книгами. Осоргин, проф. Дживелегов, Бердяев,
я, Грифцов.
Дело шло хорошо Мы скупали книги у одних, продавали другим. Осоргин, Грифцов
занимались коммерческой частью. Мы с Бердяевым были
так себе
, в СУЩНОСТИ мало
нужные, во всяком случае не деловые. Покорно доставали с полок книги, редко
знали цену, спрашивали Палладу, красивую нашу кассиршу, она была вроде
Хозяйки
гостиницы
, все знала и все умела. (Жива ли сейчас эта Елена Александровна, или
скончала дни свои в каком-нибудь концлагере, а то и просто в Москве? Если да, то
мир тени ее!)
Мы жили дружно, по-товарищески. Но вот в этой самой Лавке довелось мне видеть
раз огненность Бердяева.
Кроме нижнего помещения была у нас и наверху комнатка и даже нечто вроде
галерейки с книгами, напоминавшей хоры в залах старых домов.
Раз рылся я там в чем-то, искал книгу, что ли, вдруг снизу раздался громовой
вопль Бердяева. Что такое? Перегнулся через решетку, вижу — Николай
Александрович, багровый, кричит неистово на Дживелегова, а тот пятится, что-то
бормочет смущенно... Проснулась кровь отцовская. Никаким монахом Дживелегов не
был, ненавидеть его совсем не за что, но Бердяеву только недоставало костыля,
чтобы получилось
action directe
15
Оказалось,
Карпыч
сказал что-то игриво-обидное, но пустяки, конечно. Бердяев
же взбеленился. Дживелегов поднялся ко мне на вышку несколько бледный.
— Ну и характерец...
А через четверть часа взошел и Бердяев, уже успокоившийся,
смущенный.
— Простите меня, Алексей Карпович, я виноват перед вами... Это в его духе.
Натура прямая и благородная, иногда меры
не знающая.
Он перед этим написал книгу
Философия неравенства
.
Прямое действие
(франц.), т. е. рукоприкладство.
против коммунизма и уравниловки, в защиту свободы, вольного человека (но никак
не в защиту золотого тельца и угнетения человека человеком). Она печаталась
частью в
Народоправстве
, журнале Чулкова в Москве, в самом начале революции,
когда такие вещи еще проходили. Книга-памфлет, написана с такой яростью и
темпераментом, которые одушевляли, даже поднимали дарование литературное: уж
очень все собственной кровью написано. Замечательная книга (позже он почему-то
ее стеснялся... Думаю, в позднейшей его европейской славе она не участвовала,
для европейского средне-левого интеллигента слишком бешеная).
Революция шла, и мы куда-то шли. Разносил ветер кучку писателей российских по
лицу Европы. Бердяев попал в группу высланных за границу в 22 году, я с семьей
по болезни был выпущен в Берлин, и вот снова мы встретились, под иным уже небом.
Не только что встретились, а целое лето 23 года прожили в одном доме, в Прерове
близ Штральзунда (на Балтийском море). В одном этаже С. Л. Франк с семьей, в
другом Бердяев с Лидией Юдифовной, в нижнем я с женой и дочерью. Так что над
головами у нас гнездились звезды философии. С этими звездами жили мы вполне
мирно и дружески. С Николаем Александровичем ходили мы иногда в курзал, я пил
пиво, а Бердяев с моей женой разглядывали танцующих немцев, немок, хохотали,
веселились — не помню уж из-за чего. (Странная вещь: Бердяев вспоминается очень
часто веселым.)
Наверху сочинялись философии, внизу я готовил чтение о русской литературе (да и
наверху, наверно, готовились: всех нас пригласил в Рим читать в Institute per
Europa Orientale 1б профессор Этторе Ло Гатто'7 — каждого по специальности).
Той осенью оказался в Риме как бы съезд русских: Вышеславцев, Осоргин, Муратов,
Чупров (младший, сын профессора. Тоже экономист), Бердяев, Франк, я — каждый
выступал перед публикой римской по своей части. (По-французски и по-итальянски.)
Италия мелькнула перед нами видением, как всегда для меня блаженным, но прочно,
навеки
поглотил нас Париж — почти всех тех участников римских бдений. История,
страшные волны ее, проносились над нашими головами в Париже. Николай
Александрович обосновался в Кламаре, Вышеславцев, Осоргин, я, Муратов — в самом
Париже.
Тут видели мы войну, нашествие иноплеменных, поражение сперва одних, потом
других, появление советских военных, как победителей — все, все, как
полагается...
16 В Институте Восточной Европы (итал )
17 Ло Гатто Этторе (1890—1983) — европейский славист, страстный
поклонник, пропагандист и переводчик русской литературы, давний (с 1922 года) и
близкий друг Б. Зайцева.
Эмиграция же пережила некое смятение, некие увлечения, несбыточные надежды.
С Бердяевым произошло тоже странное: и не молод он был, и революцию вместе с
нами пережил, и
Философию неравенства
написал, и свободу, достоинство и
самостоятельность человека высочайше ценил ..— и вдруг этот седеющий благородный
лев вообразил, что вот теперь-то, после победоносной войны, прежние волки
обратятся в овечек. Что общего у Бердяева со Сталиным? А однако в Союзе
советских патриотов он под портретом Сталина читал, в советской парижской газете
печатался, эмигрантам брать советские паспорта советовал, вел разные переговоры
с Богомоловым 18 — кажется, считался у
них
почти своим.
В Россию, однако, не поехал. Но в доме у него в Кламаре гнездилось чуть не все
просоветское тогдашнего Парижа.
Да, это были не времена Лавки писателей в Москве и
одиночества и свободы
.
Одиночество было у тех, кто не ездил по советским посольствам, но и свобода
осталась за ними.
Ты царь Живи один Дороюю свободной Иди, куда влечет тебя свободный "м
Мы с женой не бывали больше у Бердяевых. (Любопытно, что и Лидия Юдифовна никак
не уступила: к коммунизму осталась непримиримой И вот если бы попала в тогдашнюю
Россию, вполне могла бы принять венец мученический за непорочное зачатие. Слава
Богу, не поехала.)
Здоровье Николая Александровича сдало — последствия давнего диабета.
Наша последняя встреча была грустной. Мы с женой шли по улице Кламара —
навстречу похудевший, несколько сгорбленный и совсем не картинно-бурный Бердяев.
Увидев нас, как-то прояснел, нечто давнее, от хороших времен Сивцева Вражка,
Прерова появилось в улыбке. Подошел будто как прежде.
Нет, прежнего не воротишь1 Жена холодно, отдаленно подала ему руку — да, это не
Москва, не взморье немецкое с пляшущими немцами.
Он понял. Сразу потух... Разговора не вышло никакого Поздоровались на улице
малознакомые люди, побрели каждый в свою сторону. Может быть, тик сильней дергал
его губы. Может быть, и еще больше он сгорбился. Может быть, мы могли быть мягче
с ним. (Но так кажется издалека! Тогда слишком все было остро. Он слишком был с
победителями
. Тогда трудно было быть равнодушным.)
В Россию он не попал. Книги его там под полным запретом. Я думаю! Очень он им
подходящ!
18 А Е Богомолов (1900—1969) — Чрезвычайный и Полномочный Посол
СССР во Франции в 1944—1950 годах
ПАСТЕРНАК В РЕВОЛЮЦИИ
Пастернак был уже взрослым, но молодым, когда началась революция. Вырос он в
семье культурной и интеллигентной — его отец был известный художник-портретист
Леонид Пастернак, довольно близкий ко Льву Толстому и лично и по душевному
настроению. Писал он и портреты Толстого, сделал рисунки к
Воскресению
.
Мать писателя была музыкантша, и Борис Леонидович с детства знал и любил музыку,
одно время собирался даже стать профессиональным музыкантом. При всем том
получил отличное образование в России, заканчивал его в одном из германских
университетов. Знал несколько иностранных языков.
Очень молодого я не знал его лично. По позднейшим своим впечатлениям могу
представить себе Пастернака юного угловатым, темпераментным, внутренне одиноким,
ищущим и пылким. Равнодушия и серости в нем никак не могло быть. Был он
искателем — таким и остался. И поэтом — таким тоже остался. А путь выбрал
литературный. В путь этот вышел в самую трудную пору: ломки и переустройства
всего в России, грохота рушащегося, крови, насилия, новизны во что бы то ни
стало — в ту бурю, которая никогда не благоприятна художникам и поэтам, да и
вообще натурам художническим, склонным к одиночеству и созерцанию.
С первых же шагов революции в литературе русской дико зашумели футуристы.
Появились они еще в дореволюционные предвоенные годы России, полные сумрачного
тумана и предчувствия грядущих потрясений. Но футуристам-то потрясения и нужны
были: на них легче выскочить, прошуметь, прославиться, чем в мирное время.
Еще до войны надевал Маяковский шутовские куртки из разноцветных лоскутов, его
приверженцы размазывали себе лица разными красками, и своим зычным голосом орал
этот Маяковский:
Долой Пушкина! Сбросить его с корабля современности!
На банкете в самом начале революции, еще
февральской
, еще
бескровной
,
Маяковский, вождь футуристов, учинил зверский скандал, и все это как-то сошло
ему безнаказанно, наглость победила еще оставшуюся благопристойную либеральнокультурную
Россию. А чем дальше, тем дело шло все хлестче Маяковский мгновенно
пристроился к победителям, кричал еще громче, вокруг расплодились подголоски,
появились разные
заумные
поэты вроде Хлебникова, появилась литературная группа
имажинистов
(
образ
,
имаж
— сравнивали лун\ с коровой, вот как ярко).
Это было самое разудалое и полоумное время революции, когда разрушали церкви, а
на площадях ставили наскоро слепленных из плохого гипса Марксов и Энгельсов —
одна такая пара, помню, просто растрескалась в Москве от мороза, а потом
растеклась под дождем, как снежная кукла от весенних лучей.
Это было очень страшное время — террора, холода, голода и всяческого зверства.
Из виднейших писателей многие уже эмигрировали — Мережковский, Бунин, Шмелев. Но
в Москве оставалась еще группа писателей культурно-интеллигентской закваски,
державшаяся в стороне от власти, кое-как выбивавшаяся сама. У нас был даже в
Москве Союз писателей, и — по парадоксу революции — престиж
литературы
еще
крепко держался у власть имущих — нам отвели особняк Дом Герцена, где мы и
собирались. Ни одного коммуниста не было среди наших членов.
Пастернак в нашем Союзе не состоял, хотя коммунистом не был, по культуре
подходил к нашему уровню.
Так что в Москве существовали как бы две струи литературные: наша — Союз
писателей, с академическим оттенком и без скандалов, и футуристическоимажинистская
— со скандалами. Мы находились в сдержанной, но оппозиции
правительству, они лобызались с ним, в самых низменных его этажах: в кругах ЧК
(политическая полиция).
Власть слишком еще была занята тогда международным своим положением, гражданской
войной, подавлением восстаний, грабежом, чтобы обращать внимание на нас, кучку
интеллигентов-писателей, устраивавших свои чтения в Доме Герцена. Мы
пользовались даже некоторой свободой. Бердяева не засадили за бурную и блестящую
книжку
Философия неравенства
— против коммунизма (она вышла в самом начале
революции, когда существовали еще частные издательства). Айхенвальд прочел у нас
в Союзе в 1921 году восторженный доклад о Гумилеве, только что расстрелянном за
контрреволюцию в Петрограде. Троцкий ответил на это чтение Айхенвальда статьей
Диктату...
Закладка в соц.сетях