Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Далекое

страница №3

ть себе роскошь не читать у коммунистов!
Надо сказать прямо: кроме нужды меня никто не принуждал читать в Доме Печати.
(Elite отчасти было любопытство, да и некий вызов.) Пригласил меня Полонский,
известный критик,— кажется, он и заведовал этим учреждением: и приглашал-то с
опаской, может быть, мол, еще не соблаговолит...
Я пришел часу в девятом, нарочно пораньше. После холодной моей комнаты, где мы с
женой едва натапливали до десяти, одиннадцати градусов, приятно удивила теплота,
освещение, культурный вид вестибюля, гостиной. ЗаЛа прямо отличная, с небольшой,
но довольно элегантной эстрадой. И еще прелесть: буфет! Столики, как некогда в
Литературном-кружке, можно спросить стакан чаю, бутерброд с красной икрой и т.
п.— этого я нигде за годы революции не видал. Так что вражеский стан хоть куда.

~ТП
Немедленно сел за столик, честь честью, все мне и подали — и вполне развеселили.
Собственно, не барышня, мне подававшая, ' а соседи. Их было двое, за
столиком у стены. Одного совсем " не помню, а другой, спиною ко мне, был в
какой-то фригийской шапочке, в три четверти виднелось суховатое лицо,
бритое — я даже обратил внимание, про себя назвал его:
— Якобинец.
Они разговаривали между собой. Сначала о чем-то вообще, потом о Доме Печати.
Якобинец угрюмо сутулился, буркал. Видимо, скептик здешних мест, некий
печальный Демон, дух изгнанья.
— Что же сегодня такое будет? — спросил собеседник!
— Черт их знает, литературный вечер... Собеседник зевнул.
— А кто будет читать?
— Известный мерзавец Борис Зайцев,— хмыкнул Робеспьер. Собеседник, noвидимому,
удовлетворился,— они спокойно
продолжали о другом.
Подошел Полонский, любезно поздоровался, взглянул на мой крахмальный воротничок,
приличный костюм, усмехнулся.
— Вы по-европейски... Я улыбнулся тоже.
— Да и у вас по-европейски .. светло, чисто, видите, чай пью. И
меня только что обозвали мерзавцем.
Длинный нос Полонского выехал еще более вперед. __ •)
— Ничего, тут два типа рядом тоже чай пили и делились впечатлениями... Их
право...
— Ну, это недоразумение.
На эстраде у меня стоял стол, стул, электрическая лампочка, стакан с чаем. Зала
была полна — все молодежь, довольно сдержанная, много барышень, люди в куртках,
косоворотках, но фригийского своего приятеля я не заметил.
Особенно приятно было произнести вслух эпиграф: Мирен сон и безмятежен даруй
ми.— Молитва
.
На слове молитва я даже остановился, оглядел публику. Некоторое, как бы легкое
недоумение по ней прошло, но чуть-чуть, ветерком.
Читал я спокойно, и спокойно слушали. Настолько спокойно (и почти
благожелательно1), будто я у себя в Союзе. Когда кончил, аплодировали — что за
удивленье? Где же другие Робеспьеры? Наверное, в прениях-то насыплют...
Прения были объявлены тотчас за чтением. Но и тут что-то странное... Хотел ли
Полонский быть наперекор всему любезен или загладить давешнее, но произнес слово
почти юбилейное (оговариваясь, конечно, что я не наш). Петр Семенович Коган,
Львов-Рогачевский тоже сказали более чем дружественно. Возражать не на что,
спорить не с кем, только кланяйся да благодари...
Не всегда так идиллически приходилось читать. Странно требовать, чтобы в
революции все было мирен сон и безмятежен...
Наш Союз устраивал иногда большие выступления: для сбора средств, частью из
целей литературных. Один такой вечер назначили в Политехническом музее. Читать
пригласили Сологуба, Вяч Иванова, Белого, Балтрушайтиса и меня.
Политехнический музей известен.— кудреватое здание, смотрит на Ильинские ворота
— внутри коридоры, переходы, яркий свет, огромная аудитория, круто подымающаяся
вверх. В тот морозный вечер все это кишело, бурлило: на недостаток публики не
могли мы жаловаться.
Белый не приехал. Сологуб сидел в артистической — лысый, холодноватый.
— Да,— говорил, слегла встряхивая на носу пенсне.— Будем читать. Да, читать так
читать. Читать так читать.
Явился красный с морозу Балтрушайтис. Вячеслав Иванов в длинном старомодном
сюртуке, с золотящимися седоватыми локонами вокруг лба (сильно обнажившегося)
пил чай, устремляясь всею фигурою вперед (от него и вообще осталось впечатление,
что когда, даже он стоит, тело его наклонено вперед — как бы плывущий корабль.
Золотое пенсне, влажная кожа, слегка воспаленная, быстрые небольшие глаза,
носовой голос, редкостный блеск речи — более интересного и значительного
собеседника я не встречал).
В общем же мы кучка, горсть, а в приоткрытую на эстраду дверь видно, как
втекают, растекаются по рядам скамей темные фигуры, и чем выше, тем все гуще.
Еще в первых рядах можно кое-кого рассмотреть своих, дальше идет племя
молодое, незнакомое...
, разговаривающее, курящее, топающее в нетерпении ногами.

— Читать так читать,— говорил Сологуб.— Да, будем читать. (Любил
он однообразно и загадочно повторять одни и те же слова.) ЛьвовРогачевский
сделал маленькое вступление: сам социал-демократ, как
бы преподносил нас своей аудитории.
Все это вышло мирно и естественно. Читал и Вячеслав Иванов — кажется, стихи. Мы
с Сологубом сидели на эстраде. Вячеслав Иванович раскланивался на аплодисменты.
Была очередь Балтрушайтиса.
Поэт сумрачный, одинокий, неблагодарного типа, Балтрушайтис никогда не
пользовался популярностью. Его ценили в литературе и мало знала публика. В то
время был он послом Литвы при СССР.
Но появление его вдруг оказалось необыкновенным: только он выступил, по
аудитории пролетела молния, зигзагом разодрала массу, дотоле равнодушную.
Особенно силен был разрыв на верхах. Сразу вскочили какие-то люди, замахали
руками, поднялся шум, крик, ничего нельзя ни понять, ни разобрать. Кто-то

пытался кого-то удержать, кто-то с кем-то спорил... Потом
донеслось:
— Долой! Убийца! Кровь, убийца...
Юргис Казимирович Балтрушайтис так же похож на убийцу, как и я. Но уже сверху
катились — буквально скатывались вниз к нашему суденышку, разъяренные люди,
потрясая кулаками, красные от гнева — с лицами ужасными, это я хорошо помню.
— Убийца! Долой! Прекратить!
Балтрушайтис стоял бледный, что-то пытался сказать, но ничего не удавалось.
— Скандал,— повторял спокойно Сологуб.— Это скандал. Настоящий скандал.
Выяснилось, что литовские коммунисты протестуют против казней их товарищей в
Литве — ответствен оказался Балтрушайтис, как посол. В сущности, мы в их власти.
Ни оружия, ни полиции — несколько литераторов на эстраде! Балтрушайтиса поскорее
увели. Львов-Рогачевский добился слова. Объяснил: Балтрушайтис известный поэт,
ни к каким казням не имеет отношения, и т. п. Несколько приутихли. Раздались
даже аплодисменты, устроители ободрились. Но лишь только Балтрушайтис показался,
все опять вскипело, и на этот раз уж безнадежно. Пришлось объявить перерыв,
спешно отправить домой Юргиса Казимировича.
Затем выступать предстояло мне. Может быть, и я какой-нибудь убийца. Не
особенно радостно подходил я к кафедре...
— Господа, я прочту сейчас...
— Не господа, а товарищи.— поправили с верхов. Но тут я проявил упрямство.
— Господа,— повторил громче,— сейчас я прочту свою вещь, называется она Дон
Жуан
.
Я читал плохо. Приходилось напрягать голос, и явно не было никакого созвучия. Но
раздраженья тоже я не ощущал в толпе. Прямо перед собой, во втором ряду, видел
фуражку молодого писателя, нередко у меня бывавшего. Он относился ко мне
дружественно и отчасти покровительственно. Ах,— говорил,— нельзя теперь о таком
и так писать! Вот имажинисты — это другое дело
. Его молоденькое лицо с
рыжеватыми глазами, не без приятности и не без плутовства, посматривало с
обычной снисходительной сочувственностью. Заламывая назад кепку, ухарским своим
видом хотел он сказать — вот тебе и Дон Жуаны, знай наших, калуцких!
Сологуб прочел превосходные стихи — и то же было настроение: льда без прежней
ненависти. Нет, кроме Балтрушайтиса, никто теперь не интересен.
Из Музея мы шли с Сологубом в Замоскворечье. Ильинка пуста, холодна. Идем
серединою улицы, снег хрустит. Звезды. Небо протекает узкой лентою над головой,
черны, угрюмы дома.

На перекрестке костер, греются милиционеры. На углу Красной площади дохлая
лошадь.
— Проклятая жизнь. Проклятая жизнь. Как при Гришке Отрепьеве.
Жизнь как при Гришке Отрепьеве.
Сологуб поднял меховой воротник, пенсне запотело. Шагает неторопливо.
— Как при Гришке Отрепьеве...
Василий Блаженный, Красная площадь... Туман от мороза, скрип валенок наших,
чернота в золоте неба, дальний выстрел, багровый костер сзади.
— А могли бы и нас с вами нынче в клочья разорвать. Да, могли
бы в клочья. Так бы нас и разорвали в клочья. Мы бы ничего и не поделали. Вот бы
и разорвали в клочья.
Говорил Федор Кузьмич точно каркал. Да и правда, несло нам время великие беды.
Та самая Анастасия Николаевна (жена его), что сопровождала нас по Москве
застывающей, не так много позже кинулась в Неву... Федор Кузьмич скоро умер — в
бедности, болезнях, отвержении... (советской власти он не поклонился). Испытал и
я, что полагается, но тою грозною ночью все еще было в предвестии, за недалекими
горами — только гул.
И тем резче противоположность с теплым домом, светлым и приветливым, куда мы,
наконец, пришли.
В те годы в Москве находились люди промежуточной позиции (между нами и ими).
Преуспевали они там, но и прежних друзей не забывали. Некоторые из нас
благодаря этому и выжили. Доктор, к которому шли мы, был именно из таких |0.
Временами устраивались у него сборища — литераторов и художников, музыкантов,
актеров. Практика в Кремле позволяла ему иметь порядочную квартиру, теплую, с
электричеством, доставать коньяк, питаться по-человечески... какая роскошь для
времен проклятой пшенки! Доктор был любителем наук и искусств. Кружок, у
него собиравшийся, назывался Академия Неугомонных; цель его — давать передышку
в страшной жизни, и вообще: жить! хоть минутами. Вяч. Иванов сочинил гимн
академический. (Начинался он словами: Не огни святого Эльма... Кажется, была и
музыка к нему, если не ошибаюсь, А. Т. Гречанинова, одного из основателей
кружка.)
Чуть ли не гимном этим нас и встретили. Помню Гречанинова с женой, веселых и
оживленных, самого доктора (позже, когда помирал я от тифа, в числе других и он
меня вытаскивал...). Главное, помню ощущение дружественности, свободы,
изящества, своего художнического круга. Москвин и Юон, Гречанинов и Сологуб,
Вячеслав Иванов, Чулков — это не литовские большевики. Хозяин кормил нас, поил,
ухаживал — видно было, что ему занятно, делает он это от души. Что-то играли на
рояли, много болтали, хохотали, рассказывали о Музее и скандале. Потом Сологуб
читал — и читал много, замечательно — в редком
'•° Имеется в виду Д. Д. Плетнев (1872—1941) —терапевт, профессор, расстрелянный
по делу об антисоветском право-троцкистском блоке.


ударе находился, да и мы не в обычном состоянии. Этот пир артистический,
если был и во время чумы, то с иным настрое- • нием, но не будничный, в
странном сочетании восторга и беды, вокруг нас завивавшейся. Кажется, Сологуб
договаривал послед- ч ние свои слова, было это как бы прощание со
всею нашей жизнью. Никогда раньше не пронзали так его стихи (да и читал, % он
много; мы не замечали времени—до четырех часов).
Когда меня у входа в Парадиз Суровый Петр, гремя ключами, спросит: — Что сделал
ты' — меня он вниз Железным посохом не сбросит Скажу слагал романы и стихи, И
утешал, но и вводил в соблазны. И вообще мои грехи, Апостол Петр, многообразны
Но я — поэт. И улыбнется он, И разорвет грехов рукописанье, И смело в рай войду,
прощен, Внимать святое ликованье.
Больше Сологуба я никогда не видел. Той ночью был он весь особенный и
вдохновенный — вышел из обычного своего сумрака. Таким запомнился. Его
дальнейшая, недолгая жизнь была, кажется, сплошной Голгофой.
РЕВОЛЮЦИОННАЯ ПШЕНИЦА
...Годы после войны прожили мы в деревне, тульском имении отца. Не могу сказать,
чтобы нас обижали. Меня не только ' не убили, но и заложником не взяли. Не
лишили и крова. Я занимал по-прежнему свой флигель. Мне вернули книги,
реквизированные во время моей отлучки: все Соловьевы и Флоберы, Данте, Тургеневы
и Мериме не без торжественности возвратились (в розвальнях) домой — на родные
притыкинские полки. Правда, пришлось воевать- молодой, бешеный коммунист в
Кашире, местный министр просвещения, библиотеки не хотел возвращать. Когда жена
моя' явилась к нему с разными мандатами, он отказался их исполнить. _В
исступлении кричал: — Вижу, что подпись Каменева! Пусть ЧК из Москвы едет, пусть
меня расстреляют, не отдам народного достояния!
— Да ведь это муж на свои деньги чуть не всю жизнь
собирал...
— Ваш муж и так все знает — зачем ему книги, а народ жаждет
"просвещения .
В товарище Федорове, или Федулине, была искренность Он искренне ненавидел нас,
по его мнению, угнетателей народа Малограмотный — искренне полагал, что народ
жаждет прочитать Вячеслава Иванова и Образы Италии Муратова. Хуже, конечно,
было то, что половина книг оказалась на французском языке Комическое же состояло
в ЧК: из Москвы жене удалось достать столь грозные бумаги, что ими можно было
припугнуть каширского Сен Жюста. К чести его, он не испугался.
f
— Хотя бы сам Карл Маркс пришел и потребовал — не отдам. Пускай расстреливают,
наплевать.
Через несколько же дней потух, успокоился и сдался на простое соображение: книги
для меня орудия производства.
— Орудия производства мы обобществляем,— хмуро сказал было сначала.
— Да, в капитализме. Но я кустарь-самоучка.
На самоучку возражать не пришлось. Народ моими книгами не просветился.
Слух же о том, что молодой барин может раздобыть такой мандат, по которому и
книги возвращают, в деревню проник. Это укрепляло наше положение. Жили мы с
крестьянами отлично, все-таки не вредно было иной раз показать свое могущество.
В начале революции Кускова и Осоргин издавали в Москве кооперативную газету —
очень приличную. Я там кое-что печатал. Писали иногда и обо мне. И вот раз, во
флигеле, жена показала некоей собирательной Анютке номер газеты.
— Ну, видишь это, чье тут имя? Анютка по складам прочла.
— Бариново.
— А тут?
Та не без трепета разобрала: При-ты-ки-но. Жена сложила газету.
— А дальше сказано, что если барина хоть пальцем тронут, так деревню
артиллерией снесут... Понятно?
В тот же вечер вся деревня это знала — артиллерия Кусковой и Осоргина выступила
на мою защиту.
К осени 20 года выяснилось, что семян для озимого у нас мало. Еще мать могла
кое-что посеять, на деревне же у крестьян почти все было съедено (т. е. остатки
реквизиций и разверсток). Жуткая вещь — очутиться без семян! Сограждане мои
забеспокоились. Да и нам приходилось туго.
И тогда пришла мне странная (но к революции подходящая) мысль: спуститься прямо
в пасть львиную, что-нибудь~ оттуда выудить. Съездить в Москву, добыть семян у
того самого правительства, которое нас обирало.
Нерадостно вспоминаешь поездки того времени: тряску в телеге, мытарства с
разрешениями, билетами, забитые толпой вокзалы, запакощенные вагоны. Только
осенние поля наши, крестцы овсов, запах мякины, конопли в деревнях, теплый дымок
над трубами, спутанные лошади в ложочке — вечный пейзаж России — всегда
прекрасны. В Кашире пришлось прожить целый день. Мы останавливались у знакомой
дамы железнодорожницы. Привозили ей ковриги хлеба, а она выхлопатывала билеты.
От скуки забрели на митинг — в это время воевали с Польшей. Попали как раз на
речь приятеля нашего библиотечного. Он громил с эстрады перед сотней слушателей
Польшу. От волнения

побледнел, задыхался, грозил кулаком — но панская Польша ему не давалась, все
он кричал:
— Товарищи, покажем империалистам польской панши...— Или: —польская панша,
вооруженная до зубов...
Слушатели равнодушно принимали паншу — может быть, даже больше так нравилось —
за Окой видны были синеющие леса, августовское солнце бледнело, и тощи казались
деревца, запыленные в садике. Русь, Кашира! Пусть Дворянская называется улицей
Карла Маркса, но такая ж скакучая мостовая на ней, такие ж булыжники, пыль,
запах дегтя, заборы, и так же милы 'сады каширские — многояблочные,
многовишенные,— над ними звонят колокола белых церквей
Тяжким,-ночным путем, добрались до Москвы. Через несколько дней удалось
побывать и у Каменева. Он дал записку к комиссару земледелия. Тот и
должен был все сделать.
Комиссар Середа помещался со своим учреждением на Пречистенском бульваре, в доме
Управления Уделов. Ясным утром осенним подходил я, не без волнения, к зтим
Уделам: некогда гостил тут Тургенев, здесь читал друзьям Дворянское гнездо, а
теперь вот приходится подыматься по лестнице, в чем-то убеждать, чего-то просить
у какого-то Середы... Ничего не поделаешь: голод есть голод.
И не сразу, конечно, дался Середа. Плотненькая, но приветливая барышня,
секретарша, потомила — однако каменевское имя имело вес. Провели' в угловой,
огромный кабинет, весь залитый солнцем. Над большим столом увидал я черную
народническую бороду (наверно, в этой комнате — лучшей — и жил Тургенев!).
Думаю, Середа был не большевицкой закваски, а эсеровской, и общеинтеллигентской:
что-то человеческое, более мягкое, в нем чувствовалось. Над
столом он сгибался, как сотрудник Русских Ведомостей, тяготел к общине, летом,
наверно, ходил в калошах. Бороду утюжил под Михайловского.
Я ему передал прошение наших крестьян, подтвердил, что положение вправду
тяжелое, рассказал об' общине — одним словом, получился разговор двух
народолюбцев семидесятых годов. Середа успел разгладить, вновь завертеть свою
бороду, опять разутюжить ее — и признал, что без семян сеять трудно. Опять
секретарша, машинки, печати — и через день по всем правилам предписание складу:
выдать гражданам сельца Приты-ки-на столько-то пудов семян озимой пшеницы.
Успех настолько удивительный, что за него простишь и Тургенева, и дом Уделов.
Мандат мой произвел в деревне впечатление огромное. Крестьяне, в осторожности
своей и вековечной подозрительности, не очень-то сначала и поверили (все Дуньки
и Анютки мигом перекинули победу из нашей кухни на деревню). Но на сходке
я документ показал, ьго ощупали, оонюхали/ осмотрели: все в порядке!
Надо было решиться на одно: обозом двинуться в Москву, оттуда привезти семян—
таково условие подарка. Начались разногласия. Мудрецы утверждали — что-нибудь
тут да не так. Почему это ни с того ни с сего двести пудов пшеницы? И без
возврата? На это ответили: а как же книги вернули? Он, барин-то, ты не смотри,
что у себя во хригеле все книжки читает. Он свой интерес понимает: у бабушки
(так называли мою мать) семянов тоже нет, он и хлопочет...
Взяло верх мнение, что ехать надо. Мы считались гражданами сельца.Притыкина, и
от нашего двора выехал гражданин Климка, наш работник, знаменитый святою своей
дуростью. Баба Авдотья голосила, что у чей нет лошади и подводы, а семя-нов-то
и на моих дармоедов, на моих праликов надо
(у ней были дети) — ей решили
уделить сообща. После долгих сборов, споров, проволочек — обоз наконец тронулся.
До Москвы сто тридцать верст, осень сухая, дней в пять-шесть обернутся...
Не без волнения ждали мы их. Мандат мандатом, но ведь Бог их знает,
комиссаров...
На седьмой день Климка въехал на серой кобыле во двор — с нагруженным, укрытым
брезентом, возом.
— Что ж, хорошо в Москву съездил?
Климка был человек сумрачный, неразговорчивый. Да и слова не особенно гладко .из
него шли.
— Москва-то тебе понравилась?
— Понравилась... понравилась. Я тебе семянов привез... а ты...
понравилась...
Семянов привез не один Климка — вся деревня.
— Даже замечательной пшеницы дали,— рассказывал на другой день Федор
Степаныч, наш приятель и комиссар деревни, неглупый, бойкий человек, из бывших
приказчиков. Он немного кашлял, шея у него замотана шарфом.
— Так что, знаешь-понимаешь, не задаром в Москву съездили... И мужики премного
вам благодарны.
Началась моя слава. Слав-а вообще связана с ужасом, особенно в -народных
массах
. Некоторый тихий ужас возник и вокруг моего хригеля. Если возвращают
книги, дают семена; егли Кускова с Осоргиным угрожают артиллерией, значит же...
И в те дни случалось, что в дверь ко мне раздавался стук. Отворял ее робкий
посетитель откуда-нибудь из Мокрого, Оленькова, даже с Мордвеса.
— Значит, как мы слыхали, что вы, очень до семянов ходо-виты, то селение наше
и кланяется, а насчет чего прочего мы завсегда поблагодарим...
Выходило что-то из Ревизора. Бобчинский с Добчинским не являлись, но
плакалась.и баба, и вообще, будь у меня характер Хлестакова, я мог бы процвесть.
Но Судьба не так долго держала меня на подмостках.


Пшеницу посеяли. Кто подоверчивей — всю. Мудрецы (в том числе Федор Степаныч)
смололи ее и пустили на пищу, а посеяли из остатков урожая — хотя зерном пшеница
была превосходная:
с Северного Кавказа.
Она взошла удивительно. На вечерних прогулках нередко я любовался ее мощной
густой изумрудной зеленью. Стебелек к стебельку, как под щетку. Уже грач мог
почти прятаться в ней, когда начались заморозки. Утром зеленя стояли седые —
спутанные лошади, которые паслись на них — оставляли темно-зеленые следы и
борозды.
И к удивлению моему .. стал я замечать, что днем всходы не так изумрудны. Они
бледнели, с каждым днем прибавлялись погибшие стебельки.
Через несколько дней с нашей же кухни пришло известие: пшеница вся вымерзла.
Середа подкузьмил — вместо озимой дал яровую.
— Куда же вы смотрели, когда брали? — спрашивал я Федора Степаныча.
— Оно, действительно, вышло ошибочно, но на паз она что озимая,
что яровая одинаково оказывает, никак не разберешь, да и начальство
спутало..
Я не могу и тут жаловаться: слава моя уходила под горизонт, наподобие солнца,
медленно и непоправимо, но лояльно. Меня никто не укорял Но в дверь больше не
стучали, ходоков не присылали, и вокруг меня устанавливалась прохладная пустота.
Впрочем, это были последние вообще мои месяцы деревенские: с падением Перекопа и
мы отступили на Москву.
ПАСТЬ ЛЬВИНА
Памяти недавно скончавшегося Я Л. Г.
Всякому, кто Москву знает, ясно, что за Никитским бульваром, почти параллельно
ему, идет Мерзляковский переулок (прямо к Праге), а около него ютятся разные
Скатертные, Хлебные, Столовые и другие симпатично-хозяйственные: барская,
интеллигентская Москва.
Скатертный, д. , № 8, в нижнем этаже, помещалось писательское содружество —
Книгоиздательство писателей. На началах артельных выпускали там альманахи и
собственные сочинения Бунин, Шмелев, Вересаев, Телешов, Алексей Толстой,
.С.ургучев, я, другие. Управлял делами некий Клестов. Предприятие было
поставлено основательно. Книги авторов прочных, альманахи отлично шли, писатели
зарабатывали.
Войну книгоиздательство выдержало, даже преуспело. В революцию произошла такая
вещь, что Клестов отошел к большевикам, Бунин, Толстой, позже Шмелев уехали.
Остались книжные склады, Вересаев, Телешов да я. Клестов издали, но по старому

^^
знакомству, покровительствовал. Власти не закрывали — частью недоглядели, да и
Вересаева настоящая фамилия Смидович. Значит, большая рука в правительстве.
Мы кое-что продолжали печатать, кое-как держались. Благодаря различным
комбинациям дипломатическим, в 21 году председателем оказался я: выбрали
оставшиеся пайщики.
Вместо Клестова хозяйством заведовал теперь секретарь, старичок Яков Лукич.
Прежде он служил бухгалтером в лабазе на Ильинке — худенький, носил очки,
сгорбленный, несколько напоминал Ключевского. Имел какое-то отношение к
старообрядцам — работник был замечательный и человек дотошный. К нам относился
сочувственно, но слегка покровительственно, как к людям книжным, непрактическим.
Я покорно подписывал разные бумажки, какие он мне подавал, а он посматривал на
меня иногда строго, маленькими глазками, из-под очков. Я немного смущался. Что
понимаю я в его бухгалтериях? Того и гляди поставит неполный балл, как некогда
инспектор в гимназии.
Раз, в начале апреля, захожу в издательство. Яков Лукич расстроен — сразу видно.
— У нас маленько затрудненьице-с..
— Что такое?
— Выселяют. Что, мол, за писатели такие, вы больше контрреволюционеры, да и то
ни черта не издаете. А мы коминтерн. И квартиру вашу заберем и типографию
— Невесело, Яков Лукич.
— До веселья даже весьма далеко.
— М-м... что же мы будем делать? Яков Лукич призадумался.
— Что ж тут поделаешь... Аки в пасть львину махнем. На двенадцатое число —
изволите видеть? — он показал бумажку,— назначено заседание, в Московском
совете. Коминтерн выступит. Ну и мы... тово, не должны бы лицом в грязь ударить.
Мы же кооперация, не забудьте! Трудовое товарищество, и зарегистрированы, и
книжечки издаем, работаем...
— Отлично. Вы с Викентием Викентьичем и займетесь... Яков Лукич ухмыльнулся не
без яду.
— Нет-с уж, какой там

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.