Жанр: Мемуары
Далекое
... Викентий Викентьич. В бумажке прямо
сказано: объяснения должен дать председатель правления.
— Да ведь у Викентия Викентьича брат в совете... \
— Мало бы что. Сказано председатель, они иначе и разговаривать не станут...
Да ведь и вы с товарищем Каменевым знакомы-с? Чего же проще.
Правление наше вполне подтвердило взгляд Якова Лукича: идти мне, а секретаря
взять с собой — для справок, отчетности и тому подобного.
У Подколесина было окно, куда выскочить. Мне — куда же? Значит, надо идти.
Апрельский мягкий день. Лужи, почки на илтиллх, ;;сж::ая московская дымка над
полузамученным городом.
1 Дворец генерал-губернатора. Стучат машинки, входят и выходят товарищи,
аккуратные барышни бегают. У входа два красноармейца.
— Я вчера у святого Андрея Неокесарийского в толковании к Апокалипсису читалс...
да, я теперь знаю уж точно... насчет коминтерна-с...
Яков Лукич, в потертом пальто, сильно закутав платком шею, в огромных калошах,
входил со мной в вестибюль. Мрачный у него был вид. Хорошо бы закрестить всю эту
дьявольскую
чепуху.
Мы подали кому следует свою бумажку, сколько надо ждали, потом нас попросили в
зал заседаний. Узкая комната с окном на площадь. Длинный стол, в центре Каменев,
по бокам
товарищи
, больше молодежь.
— Ваше дело теперь скоро,— шепнула барышня.— Можете
здесь побыть.
Каменев сидел несколько развалясь, побалтывая под столом ногой. Ботинок снят,
очевидно натер. Он — председатель совета, а тут заседание президиума.
В самое
ихнее пекло и попали-с...
— шепнул Яков Лукич. И стал разбирать свои бумажки.
(Там у него подробно, тщательно было разрисовано, какие мы, когда выпускали
книги, в каком количестве, как работала типография,
и т. п.)
Нельзя, впрочем, сказать, чтобы по виду пекло было страшное. ' Каменев кивнул
почти любезно,
разбойнички
имели тоже веселый вид — слесаря, вроде
приказчиков, булочники, некоторые с залихватскими вихрами. Во френчах, кожаных
куртках. Тоже поглядывали на нас с любопытством.
Про Короленку, Владимира
Галактионовича, не забудьте, про Короленку,— шептал Яков Лукич.— Что, мол,
такого знаменитого писателя тоже издаем. Они его уважают. И Кропоткина...
Гаршина, обязательно надо..;
—
Яков Лукич, а как бы это не наврать, какой у
нас с первого-то января баланс?
Яков Лукич не без раздражения тычет ведомость с
колонкой цифр — все это я приблизительно знаю, да вдруг собьешься перед
коминтерном.
Я уж ведь вам показывал-с... А ежели, извините, собьетесь,— только
уж не уменьшайте...
Нельзя отрицать, симпатичные молодцы действовали решительно. До нас были дела
тоже мелкие, хозяйственные по Москве. Отпуск дров районному совету, ремонт
казарм, довольствие пожарным москворецкой части. Долго не разговаривали. Раз,
два — готово. По правде сказать, темп и решительность даже понравились мне.
Наконец:
— Дело книгоиздательства писателей и коминтерна... Кто присутствует? А,
председатель, так. Сядьте сюда. Коминтерн?
!-„„..
---- /-...
fvi. iObapmu, изли/пи i e LBUKJ нре-ТеНЗИЮ.
Товарищ Герцберг оказалась сытенькая, стриженая барышня еврейского вида. У ней
тоже была какая-то папка, она разложила ее. Я сел рядом, справа Яков Лукич. Про
Толстого-то, Толстого не забудьте,— побледнев, зашептал Яков Лукич.— Он хоть
Алексей, а для них вполне за Льва сойдет
.
О, если бы слышала это товарищ Герцберг! Но она поводила плечами в кожаной
незастегнутой куртке, напирала грудями на свою рапку и сразу пошла галопом.
— Товарищи, так называемое книгоиздательство писателей в прежнее время
издавало реакционную литературу, но вот уже два года находится в полном
интеллигентском параличе...
То ли слишком велик был ее азарт, то ли она не подготовилась, но ничего лучшего
для нас и представить себе нельзя было. Она утверждала, что мы существуем лишь
на бумаге, книг не издаем, квартира пустует, типография не работает...— в то
время, как бедный коминтерн теснится, жмется в каких-то углах, у него нет ни
помещений, ни достаточного количества типографских машин.
Говорила быстро, по-одесски. Все знает, все понимает товарищ Герцберг. Даже
удивлена, что ей, представительнице могучей организации, приходится
доказывать... (таков был тон).
Всякое собрание есть театр. На каждом представлении родится атмосфера, спасающая
пьесу или ее губящая. Не ту ноту взяла товарищ Герцберг — и сразу это
почувствовалось.
Каменев холодно разрисовывает круги.
Пугачевцы недовольны. Что-то говорят друг другу вполголоса. Неприязненно
улыбаются. (Позже мы узнали, что у Московского совета именно тогда и были нелады
с коминтерном.)
— Товарищ, кратче.— сухо сказал Каменев. Она рассердилась и стала еще
красноречивей.
— Хорошо, все ясно. Представитель другой стороны.
Не нужно было быть ни Маклаковым, ни Плевакой, чтобы по шпаргалке прочитать,
сколько книг и на какую сумму издали мы в этом году. (При имени Кропоткин,
Толстой,—победоносные усмешки на лицах слесарей.) На следующий месяц предположен
Короленко — избранные сочинения... Типография работает. В квартире издательства
телефон и постоянные часы приема.
Коминтерн нервно попросил слова. Опять митинговая речь.
Гаршина-то, Гаршина позабыли...
— шептал сбоку Яков Лукич тем тоном, как
некогда, в молодости, говорил мне объездчик Филипп на охоте:
Эх, барин, опять
черныша смазали!
Но теперь сам коминтерн на нас работал.
Каменев наконец вмешался.
— Все это, товарищ, известно. Вы повторяетесь. Мы теряем время.
— Довольно, довольно,— раздалось кругом.
Каменев предложил высказаться президиуму. Сказано было всего несколько слов.
Трудовое товарищество работает — и пусть работает. Издает великих писателей, как
Толстой. Мешать не
надо.
Товарищ Герцберг, не спросись, перебила говорившего, вновь
громя нас. Каменев рассердился.
— Товарищ, я лишаю вас слова. Мнение президиума? Да. Так Постановлено:
коминтерну отказать. Секретарь, следующее там что у вас^
Через полчаса мы сидели уж в Скатертном. Мимо окон проходили прохожие Закат сиял
за Молчановками, Поварскими. Недалеко особняк Муромцевых. Недалеко дом Элькина,
где когда-то мы жили. Мирная, другая Москва
— Что ж, Яков Лукич, пасть львина уж не так страшна? Победили мы с вами
коминтерн — два таких воеводы'3
— Изумляюсь, поистине... Он встал и отворил шкафчик
— Тут у меня на лимонной корочке настойка есть, то и следовало бы по случаю
поражения иноплеменных чокнуться.
Нашлись две рюмки. И мы чокнулись.
— Разоряют Москву, стервецы-с,— сказал вдруг грустно Яков Лукич.— До
всего добраться хотят, это что-с, квартира наша, типография. Пустяки.
Подробность Они глубже метят. Им бы до святыни дорваться..
Он помолчал.
— А что мы с вами гак фуксом выскочили, это действительно...
— И то слава Богу, Яков Лукич Я не надеялся.
Он вдруг засмеялся тихим смехом, погладил стол, кресло
— Все теперь опять наше. И квартира, и типография. А как вы скажете, ежели
по второй?
Выпив, Яков Лукич поднялся Невысокий, сгорбленный, показался он мне дальним
потомком дьяков московских, родственником Ключевского. Трепаная бороденка — не
то хвост лошадиный, не то редкие кустарники по вырубкам
— У святого Андрея Неокесарийского про этот самый коминтерн весьма даже ясно
сказано...
И, трижды показав дулю невидимому врагу, обернулся ко мне Что-то строгое
мелькнуло в умных его глазах.
— А Гаршина вы все-таки изволили позабыть.
ПРОЩАНИЕ С МОСКВОЙ
Много в Москве было для нас всяческого, и радостного и горького, и большого и
малого, и через нашу жизнь Москва прошла насквозь, проросла существа наши, людей
московских. Но в судьбе некоторых из нас было и удаление из Москвы, расставание
с нею — временное ли? Или навсегда^
Есть в Москве улица Арбат Некогда названа она была улицей Святого Николая — по
трем церквам святителя на ней:
Никола Плотник, Никола на Песках, Никола Явленный Вокруг всякие улочки и
переулочки, с именами затейливыми — Годеин-ский, Серебряный, Кривоарбатский Этот
последний в самой середине Арбата, рядом со зданием Военно-Окружного суда — и
переулок действительно кривой: назван правильно
Вспоминая московскую свою жизнь, видишь, что и началась она и окончилась близ
Арбата. На углу Спасо-Песковского было первое, юное наше пристанище, в этом
Кривоарбатском последнее
Вижу его теперь, через много лет, взором неравнодушным. Пристанище для времен
революции и совсем неплохое: мы снимали в квартире артистки одной огромную
комнату, сами ее обставили, устроили печку, в зимнюю стужу обогревали и боками
своими. Прожили в ней полтора года В эту-то комнату и пришел раз, поздно
вечером, друг наш, издатель Гржебин Вполголоса, в полутьме, говорили мы об
отъезде' сам он уезжал в Берлин, там основывая издательство, вывозя и меня, и
мою семью.
В эту комнату пришла первая иностранная виза — из Италии! Отсюда мы уезжали.
Отсюда же, мысленно, веду я рассказ и сейчас — о последних I моих днях на
родине.
s Та весна была теплая, почти жаркий май, и довольно
| пыльный Много приходилось путешествовать по учреждеI
ниям.. — грязноватые лестницы, очереди, товарищи, штемпеля,
бланки.
Из ЧК разрешения еще нет
, значит, опять ждатькомиссариат
иностранных дел без чеки ничего не даст
Все равно мы терпели, ждали, дело серьезное Сила же терпения и упорства велика.
Одна бумажка выйдет, ждешь другую, один штемпель прибавился и то хлеб,, ждешь
следующего Удостоверения, разрешения — без конца.
Но конец все-таки пришел Однажды, в начале июня, взобравшись на очередной третий
этаж, получил я две красные паспортные книжки с фотографиями, печатями и
подписями. Сохраняю их — след прошлого, а отчасти — знак хода судеб, на восьмой
странице книжечек этих, по голубоватой сетке бумаги красными чернилами подпись:
Г. Ягода. С ним рядом, мельче и тусклее М Трилиссер |2
Участи Трилиссера я не знаю, судьба Ягоды всем известна. Не без содрогания
смотришь теперь на эти имена, но тогда меньше всего я о них думал. Сквозь всю
усталость пробивалось лишь одно: выпустили! Едем
По улицам нес документы благопристойно. Дома же разложил , их по полу и — надо
сознаться — протанцевал над ними
А между тем дело ведь шло об отъезде из родного города, родной земли! Мы
покидали самых близких Хоть и говорили, что на время, и в сознательной,
освещенной части души так как
12 М А Трилиссер (1883—1940) — член КПСС с 1901 года, с 1920-го в органах
ВЧК — ОГПУ, погиб в годы сталинского террора
будто и было, но в потемках глубин... Бсе-icmn ivioi ;;c ислсба лись... Нас
несла уже некая сила — корабли у пристани, на дальний запад, прочь от Трои
пылающей. Это судьба. Все текло в жизни нашей к отъезду. То одно, то другое
удалялось из комнаты — что дарили, а что продавали. И все ближе, ближе...
В Москве в эти дни шел большой политический процесс — эсеров". Процесс был
многолюдный, публика волновалась, и все требовали смерти. На защиту приезжал из
Бельгии Вандервельде. На Виндавском вокзале, откуда мы должны были уезжать, ему
устроили такой прием, какого европейский человек не ожидал: орали и свистали,
бросали камни, даже и ругали его по-француз-' ски. Это, кажется, его удивило, он
не знал, что так распространен его язык в России (если бы знал, что несколько
мальчишек специально были обучены, изображая 'Народ, удивление его
убавилось бы).
Приговор приготовили, разумеется, загодя, но ему надо было дать
характер воли народа. Решили сделать это,
поднять
массы
.
Молочница, носившая нам молоко, тоже была из масс. Накануне дня манифестации
сказала моей жене:
— Завтра, барыня, прямо все пойдем. Вся-Москва.
— Куда же это?
— И со знаменами, со флагами. Этих вот, как их там... чтобы
требовать наказания.
— А что они тебе?
— Да мне-то ничего. А так, что сказано: кто пойдет, том} калоши выдадут. А
достань-ка ныне калоши!
Мы должны были выезжать накануне манифестации. Но из-за Вандервельде, спешно, в
беспорядке отступавшего со своими спутниками, наш отъезд отодвинулся: все места
в заграничном вагоне оказались уж заняты. Так что день получения калош мы
проводили еще в Москве. Это было именно наше последнее
московское утро.
Поезд уходил в пятом часу. И среди всех формальностей отъезда все-таки одна не
была еще выполнена.
13 Летом 1922 года Специальное присутствие Верховного Революционного Трибунала
при ВЦИК слушало дело правых эсеров, по которому проходили 34 человека
(первоначально предполагалось 47 человек), обвинявшихся в контрреволюционной
деятельности и борьбе против Советской власти. Для защиты подсудимых в Москву
приезжал один из руководителей 2-го Интернационала и Бельгийской рабочей партии
Э. Вандервельде (1866—1938), юрист по образованию, затем в знак протеста против
судопроизводства покинувший СССР Оправдав двоих, Верховный Трибунал приговорил
пятнадцать человек к расстрелу (Президиум ВЦИК заменил приговор тюремным
заключением), остальных — к различным срокам заключения, причем относительно
части осужденных Трибунал счел возможным ходатайствовать перед ВЦИК
..об их
полном освобождении от всякого наказания
. В 30—40-е годы почти все, проходившие
по этому процессу, были уничтожены.
пришлось идти в Китай-город. Я шел по Арбату мимо
Праги
, где когда-то мы веселились. Сперва Арбатская площадь
с памятником Гоголю. Против Гоголя стена Александровского
'военного училища. Памятник при мне открывали, форму училища
я одно время носил.
Мимо церкви свя.тых Бориса и Глеба вышел на Воздвиженку, обогнул
Петергоф
,
прошел мимо университета, где учился. Повернул к Историческому музею. Было
теплое утро, солнечное, совсем как весной 1918 года, когда православная Москва
вышла с иконами и хоругвями на улицу. С разных концов города, при громовом гуле
колоколов, собирались крестные ходы ко Храму Христа Спасителя, а оттуда
двинулись ко Кремлю. Наш Арбатский район шел Пречистенским бульваром, влился в
общую массу, и потом все двинулось именно к этому месту — где я сейчас находился
— проезду между Кремлем и Музеем: тут стоял патриарх Тихон и благословлял народ.
Он был спокоен, сдержан. Навсегда запомнилось глубоко-народное, как у Толстого,
лицо с крупным носом, ясными глазами, русой бородой. В руке у него был золотой
креет, солнце горело в этом кресте. •Он остался видением древней, несокрушимой
Святой Руси, восставшей из тысячелетнего лона.
За патриархом были исповедничество, нищета, близкое заточение — тот самый крест,
облик которого он держал в правой руке и на который как бы звал всех
склонявшихся перед ним. Никольские ворота, в Кремль, были заперты. Из-за
итальянских зубцов глядели солдатские лица в остроконечных шапках со звездой.
Мимо Музея пдвернул я теперь налево, наискосок через площадь к Ильинке — это
Китай-город, московское Сити. Как в Сити, глухие и неказистые тут переулки,
конторы, лабазы. На Варварке знаменитый трактир, тоже невзрачный, как и
лондонские. И тоже — миллионные дела.
Здесь теперь оказался и комиссариат финансов — там и должны были мне ставить
последний штемпель.
Вход тоже сумрачный. Свету мало, дома из узеньких улиц заслоняют. Большое здание
— к'удивлению некоторому и ужасу моему — оказалось оно полупустым. Служащие
расходились, конторки одна за другой закрывались.
Опять надо было упорствовать. Но ведь вечером поезд... Как-никак, чуть не -у
последнего окошечка, но бойкая барышня подала мне документ в исправности. И
тотчас застучала на своей машинке. Вошел некто начальственного (но не из высших)
вида.
— Товарищ, почему же вы работаете? Не знаете, на манифестацию идти?
Она продолжала выстукивать.
— Я сейчас кончаю и иду завтракать.
— Успеете завтракать. Наши уже все ушли.
ОНИ ВДру! ОС 1 анивилс11_ь, мидиями па Hci и i илио^ D r^j MP/II-UIVU^,
не без дерзости.
— Сверхурочные дадите?
— Слушайте, товарищ...— он зашел к ней за прилавок, наклонился, стал говорить
тише. Видимо, я его стеснял.
Барышня захлопнула машинку, поднялась.
— Ну, если так, согласна...
Торг пора было и кончать. Время, действительно, на исходе. Когда я вышел от них
на Лубянскую площадь, снизу, от Театральной, подымалась уже голова процессии.
Шли люди в кепках и юноши, отряд голоногих спортсменов, работницы, служащие,
несли плакаты, знамена, флаги. И везде одно:
Смерть! смерть! смерть!
Несли
какие-то чучела, пели хором. Все шли и шли, рядами, строем, в беспорядке, как
придется. Манифестация многолюдная. Но не более, чем тогда с патриархом.
(
Наша большая комната уже в полном разгроме. Даже печ- _ ка уехала —
хранительница наша и спасительница от моро-, зов. Несколько
чемоданов на кровати без подушек и без.' одеял, ремни, пледы,
картонки, сор на полу...— удаление че-( ловека, смерть жилья до
минуты, пока новый насельник не' оживит его.
Не так давно, уже здесь, в Париже, пришлось провожать друзей за море
— в Австралию, навсегда: они туда пересе-, лялись.
Может быть, наши друзья в Москве смотрели уже на нас — как и мы позже на
австралийцев: тени иной планеты. Во всяком' случае это они скрывали. И
все шло покойно и правильно.. Пришел час, подъехали наши
извозчики, передвинулись вниз, чемоданы, присели мы на кровать, помолчали,
перекрестились, да, с Богом и тронулись. Извозчики нас везли по тому же Арбату
юности нашей, мимо Николы на Песках на Виндавский вокзал. Извозчики были
обыкновенные. Тащились серенькою рысцой, Москва медленно протекала мимо.
'
Мы не встретили никаких процессий — нам давался свободный выход. Сретенкою, мимо
Сухаревки со знаменитою башней/, тенью Брюса таинственного, неторопливые
наши возницы по Мещанской подвезли к невысокому и нехитрому зданию: Виндав-'
ский вокзал, на небольшой площади.
Странно сказать, но никогда раньше не приходилось неЕ только что
уезжать отсюда, а и видеть вокзал этот.
...Носильщики в белых фартуках, поезд дальнего следования'^ вагон, купе,
последние звонки, последние поцелуи. Ждали," стремились и волновались, вот и
пришла минута, преломился кусок хлеба в крепких руках — медленно утекала назад
плат-} форма, милые лица, платочки, слезы. Замелькали строения железнодорожные,
а потом домики и сады. Мы одни были в купе. Погода менялась. Над Москвой
заходила сизеющая туча, подбираясь
к солнцу. Ьот остался узкий златистый нимб, а там и он померк, ушло
солнце в глубины туманно-смутные. Прохладная тень кинулась вниз. Начинались уже
поля. Ветерком донесло запах дождя.
Мы почувствовали только теперь, как устали.
ДАЛЕКОЕ
Предисловие автора к книге
Далекое
Это книга о разных людях, местах — по написанию она разного времени, но все о
давнем. Никого нет в живых из упоминаемых в ней, потому и много о смерти. Но как
и мы, еще живущие, составляли они часть своего времени, а вернее сказать — были
цветом той полосы российской, которая стала уже теперь историей. Все оставили
след, больший ли, меньший, в литературе, культуре нашей. Все связаны с юными
годами автора, видит он их в воздухе своей молодости. Никак н? рассып тывая на
полноту, передает просто то, что в душе пилят осталось — сквозь призму лет,
всегда накидывающую на былое свой покров.
Большая часть книги — о России. Но в конце и об Италии. Без нее трудно обойтись
автору, слишком она в него вошла, да и не в него одного. С давнего времени — с
эпохи Гоголя, Жуковского, Тютчева, Тургенева и до наших дней тянется вереница
русских, прельщенных Италией, явившейся безмолвно и нешумно в русскую литературу
и культуру — по некоему странному, казалось бы, созвучию, несмотря на видимую
противоположность стран.
Как бы то ни было, автору хотелось оставить о России, а частию и об Италии,
некоторые черты виденного и пережитого — с благодарной памятью, иногда и
преклонением.
Книгу эту посвящаю спутнице всей моей жизни Вере Алексеевне Зайцевой.
ВЯЧЕСЛАВ ИВАНОВ
Ранняя молодость, небольшая квартира в Спасо-Песковском на Арбате.
Вечер. Сижу за самоваром один, жена куда-то ушла. В передней звонок. Отворяю,
застегивая студенческую тужурку. Пришел Вячеслав Иванов с дамой, очень пестро и
ярко одетой. Сам он высокий, мягко-кудреватый, голубые глаза, несколько
воспаленный цвет кожи на щеках. Светлая бородка. Общее впечатление: мягкости,
влажности и какой-то кругловатости. Дама — его жена, поэтесса Зиновьева-Аннибал.
Смущенно и робко приветствую их — как мило со стороны старшего, уже известного
поэта зайти к начинающему писателю,
т
еще колеблющемуся, еще все на волоске... Учишься в Университете, только что
начал печататься, выйдет из тебя что-нибудь или не выйдет, все еще впереди: 1905
год!
Вячеслава Иванова знал я тогда очень мало, где-то бегло встречались, не у
Чулкова ли, моего приятеля,
мистического анархиста
? Оба они принадлежали тогда
к течению символизма, но и с особым подразделением —
мистического анархизма
(и
оба кончили христианством: Чулков православием, Иванов принял католичество).
Гость оставляет несколько старомодную крылатку и шляпу в прихожей, мы
усаживаемся за самоваром — два странных гостя мои сидят в начинающихся сумерках
— соединение именно некоей старомодности с самым передовым, по теперешнему
авангардным
в искусстве. Я угощаю чем могу (чаем с приты-кинским вареньем). Но
тут дело не в угощении. Вячеслав Иванович из всякого стакана чая с куском сахара
мог — и устраивал — некий симпозион. Да, было нечто пышно-пиршественное • в его
беседе, он говорить любил, сложно, длинно и великолепно: другого такого
собеседника не встречал я никогда. Словоохотливых,- а то и болтунов —.сколько
угодно. Вячеслав же Иванов никогда не был скучен или утомителен, всегда свое, и
новое, и острое. Особенно любил и понимал античность. Древнегреческие религии,
разные Дионисы, философии того времени, вот где он как дома. Если уж говорить о
родственности, то этот уроженец Подмосковья (был он родом, если не ошибаюсь, из
Каширского уезда) — вот он-то и оказался праправнуком Платоновых диалогов.
У меня, в сумерках арбатской комнаты, сейчас же начал на тему, более чем '
скромную: только что вышел в молодом журнале петербургском
Вопросы жизни
мой
рассказ небольшой
Священник Кронид
. Рассказ импрессионистический, быстрого
темпа, но все дело для Вячеслава Ивановича в имени, названии. Как только
наскочил он на имя Кронид, так и понесся: тут и Юпитер, Зевс, громовержец и
творец — утвердитель стихий, земной жизни, природы, радости бытия здешнего и
мощи... Такое, о чем я и в помыслах не имел, воспевая кряжистого и здоровенного
Кронида, у которого пять сыновей, тоже здоровенных, священника благообразного,
но и хозяина, отчасти даже помещика.
Нечего скрывать;.ни о каких еимволизмах, ни о какой античности и возношении
земной силы я не думал, когда писал эту нехитрую деревенскую поэмку (в прозе).
Во всяком случае тогда, у себя за чаем, в своей студенческой тужурке, робко
поддакивал известному поэту.
Кажется, подошла потом моя жена, заговорила оживленно с многоцветной ЗиновьевойАннибал.
Но остановить Вячеслава Иванова было трудно, и, начав с моего Кронида,
он прочел нам целую лекцию — да какую! Так вот и превратился скромный арбатский
вечер в небогатой студенческой квартирке в настоящий
словесный пир. Но, конечно, на симпозионе этом говорил он один. И слава
Богу! Куда нам за ним угнаться.
Жизнь же шла. Это был предвоенный предгибельный расцвет символизма,
импрессионизма — немало до революции было
измов
в литературе и сама литература
кипела. По-разному можно относиться к ней, но дух Мачтетов и Баранцевичей,
провинцию восьмидесятых и девяностых годов она погребла бесповоротно.
Лишь немногие чувствовали (Блок, Белый), что кипение это предсмертное. Думал ли
кто о грядущем убожестве
социалистического реализма
, не знаю. Я ни о чем не
думал и ни от кого опасений не слыхал. А жили мы тогда литературою вовсю.
Часто ездили с женой в Петербург. Там останавливались у Георгия Чулкова.
Вячеслав Иванов был тогда как раз соратником его по
мистическому анархизму
.
Были у него и
соборность
, и разные другие превыспрен-ности. Писал стихи —
громкозвучные, тяжеловесные и в одеждах, изукрашенных пышно. Вспоминается нечто
вроде парчи, в словаре — славянизмы и торжественность почти высокопарная. Нельзя
сказать, чтобы стихи его тогдашние особенно прельщали. Обаяния непосредственного
было в них маловато, но родитель их стоял высоко, на скале. Это не Игорь
Северянин для восторженных барышень. Вячеслав Иванов был вообще для мужнин.
Он и считался больше водителем, учителем. Жил тогда в Петербурге, в квартире на
верхнем этаже дома в центре города. В квартире этой был какой-то выступ наружу,
вроде фонаря, но, конечно, по тогдашней моде на
особенное
считалось, что он
живет
в башне
, а сам он
мэтр
(сколько этих мэтров
невысокого роста
приходилось видеть потом в жизни! Но это звонко, шикарно, и для невзыскательного
уха звучит торжественно. Что поделать! В Москве Брюсов считался
магом
— этот
маг заведовал отделом кухни в Литературном кружке). Такое было время.
Я люблю
пышные декадентские наименования
,говорил мне один приятель литературный в
Москве.
Слова
мэтр
я всегда не вын
...Закладка в соц.сетях