Жанр: Мемуары
Дочь
... вопрос, насколько молодежь придерживается сейчас законов
веры мормонов, запрещающих курить и пить? Я скоро получила ответ на этот
вопрос. Один раз, когда мы в поезде возвращались с одной из наших поездок с
миссис Гайтс, в наше отделение подсел молодой человек лет 20-ти. Он узнал
миссис Гайтс, почтительно ей поклонился, и они перекинулись несколькими
словами. Юноша происходил из мормонской среды, миссис Гайтс знала его отца.
Во время разговора она вдруг наклонилась к юноше.
- Дыши, дыши на меня! - закричала она сердито. - Нечего задерживать
дыхание, не отворачивайся! Табачищем от тебя несет... Мормон тоже... Если бы
твой отец знал... Уходи отсюда! Видеть тебя не хочу!
И юноша молча, потупя голову, вышел.
Лекцию я читала в мормонском храме, в котором помещалось 2-3 тысячи
людей. Кафедра была такая высокая, что пришлось подниматься на нее по
лестнице. Таких я никогда еще не видела. Я посмотрела вниз, увидала эту
громадную толпу и... испугалась. Заиграл орган... "Боже, Царя храни!" И мне
вдруг стало весело. "Для меня, русской, национальный гимн играют, - думала
я. - Как мило с их стороны". Вот прошло еще несколько минут, и страх мой
совсем рассеялся... орган весело играл "Очи черные"!
"Очи черные, очи страстные, очи жгучие и прекрасные", - пела я внутри
себя. Знает ли мормонский пастор слова этого романса, знает ли он, что это
цыганский романс, исполнявшийся во всех русских кабаках?
Я уже никого и ничего не боялась, сосредоточилась на своей теме "Толстой
и русская революция" и без всякого усилия использовала уроки моего милого
учителя Джона Барри. А в газете "Миннеаполис Трибюн" появилась заметка: "В
конце концов гигантский экономический и государственный эксперимент в
советской России должен рухнуть, так как он основан на исключительно
материальной концепции и движется только насилием, - заявила графиня
Александра Толстая, дочь великого русского писателя, графа Льва Толстого".
Либералы и пацифисты
В Чикаго я приехала уже вечером. Шофер такси помог мне втащить мои
многочисленные вещи в большую, просторную переднюю.
Меня немедленно окружила целая группа старушек, и в первую минуту я никак
не могла понять, кто - кто? Хозяйка дома, мисс Смит, друг мисс Аддамс,
сказала мне, что Джейн сейчас нет, она в Хулл-Хаузе, но что она очень рада
со мной познакомиться и иметь меня гостьей в своем доме. С первого момента,
как я ее увидела, я полюбила Мэри Смит. Лицо спокойно-красивое, почти
классическое, чудные, ласковые серые глаза, естественно волнистые седоватые
волосы. Ничего искусственного, мелкого, повседневного. Ее царственная
высокая фигура спокойно двигалась по дому, и видно было, что все - и
горничная Анни, и кухарка, и другая мисс Смит, которая жила с ней в доме, но
которую звали Элеонора Смит, - все ее обожали. Элеонора была совсем другого
типа. Грузная, высокая, с крупными чертами лица и низким раскатистым
голосом.
- Вещи ваши придется оставить здесь до завтра, - сказала Мэри Смит. -
Истопник придет завтра топить и снесет вам их, а пока что Анни возьмет
наверх все, что вам необходимо на ночь. Пойдемте, я покажу вам вашу комнату.
Она дышала тяжело, когда поднималась по лестнице, у нее была астма.
Я вымылась, причесалась, но, спустившись вниз и увидав груду своих
безобразных вещей - тут были и русские портпледы, и японские корзинки, и
старые чемоданы, - решила, не дожидаясь истопника, освободить переднюю от
этого хлама и, взвалив тяжелый чемодан на плечо, потащила его наверх. Когда
я снова спустилась, в передней уже собрались все старушки. Анни увидала,
побежала за кухаркой, потом пришли обе мисс Смит.
- Оставьте, зачем вы это делаете? - в ужасе воскликнула Мэри Смит.
- Я никогда ничего подобного не видела. Как мужчина! Ужас! - возмущалась
Элеонора.
И они стояли и наблюдали до тех пор, пока я не перетаскала все вещи,
вскидывая одну за другой на плечи и забавляясь их удивлением.
На другой день в Хулл-Хаузе я познакомилась со знаменитой Джейн Аддамс.
- А я вас помню девочкой с косичками в Ясной Поляне, когда я была у
вашего отца. Вам было лет 11, - сказала мне мисс Аддамс. - Вы вбежали в
комнату, где мы разговаривали. Отец ваш повернулся ко мне и сказал: - А это
моя младшая - Саша.
Мы обе расхохотались.
Мисс Аддамс спрашивала меня, как я намерена устроиться в Америке, и
вызывалась всячески мне помочь. Жила она в отдельной небольшой квартирке,
показавшейся мне очень темной, в Хулл-Хаузе, со старинной, немного потертой
мебелью. Горел камин.
Поговорив с мисс Аддамс и познакомившись с ее окружением, я поняла, какое
влияние она имела на окружающих. Слово ее - закон. Она управляла людьми, не
приказывая, подавляла без желания давить. Хулл-Хауз - это Джейн Аддамс.
Джейн Аддамс - это Хулл-Хауз.
Она царила не только в Хулл-Хаузе. Дом Мэри Роз Смит, обе мисс Смит жили
и существовали только для Джейн Аддамс.
Очень скоро я поняла, что политически мы расходимся с мисс Аддамс, и я
почувствовала, что она разочаровалась во мне как дочери величайшего
гуманиста и либерала - Толстого.
Я не скрывала своих убеждений. Для меня пацифизм отца, его любовь к
народу, желание облегчить его участь было искренним, глубоким убеждением,
основанным на годами продуманном религиозном мировоззрении. Если говорить об
уничтожении насилия, то всякого насилия; капитализма - то всякого
капитализма, включая государственный капитализм; если говорить о пацифизме,
то только о пацифизме, основанном на словах Христа "не убий", а не только
когда это выгодно одному атеистическому, беспринципному правительству,
которое говорит о пацифизме, потому что не готово к войне. На эту приманку
пацифизма и ловит наивных американских либералов советское правительство.
Умные, живые глаза мисс Аддамс омрачились, когда я сделала несколько
подобных замечаний.
Джейн Аддамс считала, что при всех недостатках в коммунистическом режиме
путь к свободе им открыт, что заслуга революции в том, что она раз и
навсегда опрокинула монархический строй, лишила возможности помещиков и
капиталистов эксплуатировать крестьян и рабочих. Но главное достижение - это
было стремление большевиков к миру. К пацифизму надо стремиться при всех
условиях, добиваться мира какой угодно ценой. Что касается признания
советского правительства, то тут не могло быть вопроса - признание, с точки
зрения мисс Аддамс, было необходимо, так как это признание гарантировало
мир.
Я очень скоро поняла, что убедить Джейн Аддамс, заставить ее понять ужас
большевизма - невозможно. Она была окружена тесным кольцом интеллигентных
людей - профессоров, ученых, штампованных либералов и пацифистов. Мисс
Элеонора Смит рассказала мне, как Хулл-Хауз посетила бабушка русской
революции Брешко-Брешковская. Бабушка жила в Хулл-Хаузе и направо и налево
пушила коммунизм. Но этого было мало... Бабушка захотела прочитать лекцию
для Хулл-Хауза и его опекаемых.
- Но тут, - как рассказывала, смеясь, мисс Элеонора, - случилось нечто
совершенно ужасное. Узнали, что бабушка будет говорить против большевизма, и
в зале начался невероятный шум. Рассвирепевшая толпа кричала, люди
повскакивали с мест и бросились к эстраде, и если бы не Джейн Аддамс, то
бабушке бы несдобровать. Ее увели с эстрады, и она так и не смогла прочитать
свою антибольшевистскую лекцию.
Я была счастлива, что не жила среди этого левого окружения Хулл-Хауза, а
сидела в доме мисс Мэри Смит и писала свои тюремные воспоминания. Мисс
Элеонора Смит была хорошей пианисткой, и ее работа в Хулл-Хаузе заключалась
в том, что она давала бедным детям бесплатные уроки музыки. Я сказала ей
как-то, что музыка всегда вдохновляла моего отца, особенно Шопен, и что я
унаследовала эту черту от отца. Под влиянием музыки полет мысли выше, яснее,
образы ярче. И мисс Элеонора каждое утро играла мне, большею частью Шопена и
Моцарта, а я писала под ее музыку.
Давно-давно не жила я в таких условиях тихой, патриархальной обстановки,
с таким комфортом и уютом. Комната убиралась, вовремя подавалась прекрасная
еда. Тихо, еле слышно двигались по дому великолепно выдрессированные
служащие, состарившиеся вместе с хозяйкой. И я писала... Иногда мои хозяйки
помогали, когда я искала английские слова или выражения, так как писала я
по-английски. Но один раз мы все зашли в тупик, и пришлось нам обратиться за
помощью к... истопнику.
Дело в том, что в этой главе книги я описывала скверную ругань и драку
двух проституток в тюремном лагере, где я отсиживала свое наказание. Но хотя
в русских тюрьмах я в совершенстве изучала весь лексикон ругательств,
английских ругательских слов я совершенно не знаю. Старушки переглянулись
между собой и оказались еще более беспомощными, чем я. А истопник, когда
старушки его спросили, рассмеялся, закрыв рот рукой, и сказал: "Perhaps
"bitch" is good enough" (Может быть, "сука" достаточно хорошо). Так "bitch"
и осталась в книге.
По вечерам я читала старушкам вслух написанное, мисс Элеонора тихонько
утирала слезы, а на другое утро снова играла мне Шопена и поправляла мой
английский язык. Мои тюремные рассказы прочла и мисс Аддамс, одобрила их и
начала переговоры с несколькими журналистами об их напечатании.
Но, увы, все кончается на свете. Кончилось и мое райское житье в Чикаго.
На заработанные с лекций деньги я купила железнодорожный билет и,
распростившись со своими милыми хозяйками, двинулась в Филадельфию.
Бездушный Нью-Йорк
- Нет, нет, не четыре и не шесть, а ровно пять, - говорила Ольге ее
хозяйка. - Вы не понимаете, если четыре дырочки, то сыпется слишком мало
порошка, если шесть или семь, то слишком много, you waste too much1, верьте
моему опыту, надо точно пять...
Ольга покорно брала банку с порошком "Бон Ами" для чистки эмали и
пробивала ровно пять дырочек.
Целый день или г-жа X., или ее тощая, с поджатыми губами и тоже старая
дева племянница делали бедной Марии замечания:
- Мария, не сутулься, держись прямо. Мария, ты ешь слишком быстро, так у
нас не едят в Америке. Не качайся на стуле! Убери книги!
Не только Марии, но и нам, взрослым, было чему поучиться. Американская
система, применяемая г-жой X. в хозяйстве, была выработана в совершенстве,
ни одного лишнего движения. Необычная во всем точность. Надо было научиться,
как стелить постели: в России подушка накрывалась отдельным покрывалом,
здесь надо было стелить по-другому, по-другому накрывать на стол, знать,
сколько каких тарелочек, маленьких, средних и больших, с какой стороны
раскладывать ножи, вилки, ложки. Все было по-другому, и всему придавалось
необычайное значение; и вот этого-то мы, беспорядочные русские, усвоить
никак не могли и никак не могли вызвать в себе большого интереса к этим
новым открывающимся нам горизонтам.
Харчи и кров для себя и дочери давались Ольге нелегко, платы за свою
работу она, разумеется, не получала. Она питалась с Марией и имела комнату с
ванной.
Я была большей частью в разъездах, в лекционном турне, но когда я изредка
приезжала, то видела, что Ольге тяжело не столько физически, сколько
морально. Мы мечтали о собственном угле.
Следующая моя лекция была в Нью-Йорке, в Таун-Холле.
По рекомендации Джейн Аддамс, которая написала письмо своей приятельнице
Лилиан Волд, я поселилась в Хенри-Стрит-Сеттлменте, где-то в самом бедном
еврейском районе. Кругом - базары, лотки со всевозможными овощами, фруктами,
дешевыми вещами первой необходимости. Здесь пахло луком и чесноком и можно
было слышать не только еврейский жаргон, но иногда и русскую речь. Грязь,
беднота. Я обрадовалась, когда со мной заговорили по-русски, но скоро
поняла, что и здесь многие евреи не знали, что черту оседлости в России, так
же как и процентное ограничение для студентов-евреев, уничтожило Временное
правительство. Они думали, что это заслуга большевиков. В
Хенри-Стрит-Сеттлмент я столкнулась с теми же либеральными, просоветскими
идеями, как и в Хулл-Хаузе. Лилиан Волд заставляла меня много рассказывать о
советской России, внимательно слушала, и иногда черные умные глаза ее
удивленно смотрели на меня: "Я никогда не думала, что там до такой степени
плохо!"
Нью-Йорк меня подавил. Давно я не испытывала такой гложущей, жуткой тоски
одиночества. Самое страшное одиночество - среди толпы чуждых людей. Люди,
люди... спешащие, холодные, равнодушные, с изможденными, усталыми лицами. Я
ходила по бесконечным улицам, ездила на автобусах, терялась в сабвеях,
наблюдала... На некоторых молодых лицах уже лежит печать порока, зрелости.
Тяжелый опыт жизни наступил, прежде чем успела расцвести молодость. На улице
женщины курят, спешат на ходу затянуться, в сабвеях с тупым выражением лица
жуют жвачку, на остановках толкаются. Один поток людей сменяется другим, все
спешат, никому нет дела до другого, у всех печать заботы, тревоги на лицах.
И глядя на эту толпу, невольно думалось: "А есть ли у них души?"
И становилось страшно.
В Хенри-Стрит-Сеттлменте было легче. Здесь жизнь людей была поглощена
тем, чтобы помочь другим, дать совет, отвезти роженицу в больницу, проведать
тяжелобольного, помочь детям со школами, но все же иногда грызла тоска
одиночества, и, сидя в своей комнате, я плакала. Плакала о том, что оторвана
от родного гнезда, о том, что большевизм так глубоко проник в свободные
страны... О том, что кругом все чужие...
Стук в дверь.
- Можно войти?
И передо мной выросла высокая широкоплечая фигура большого бородатого
человека.
- Илья!
- Ну и ну! Покажись-ка! Какая ты стала, старая? Ну, еще ничего,
молодцом... Как ты попала в эту трущобу?
Он сыпал один вопрос за другим, вероятно, чтобы скрыть волнение, а у меня
в зобу сперло, сказать ничего не могу. За эти двадцать лет, что мы не
виделись - он уехал в Америку до большевистской революции, - он стал еще
больше похож на отца. Те же серые глаза, только больше, те же широкие брови,
широкий нос, оклад бороды, только выражение лица и рот другие.
С чего начать разговор после двадцати лет разлуки? Я знала, что он еще в
России сошелся с какой-то женщиной, на которой, получив развод от прежней
своей жены Сони, женился. Это мне было неприятно. Вся наша семья была
привязана к Соне и очень огорчилась этой женитьбой.
Постепенно разговорились. Ему было трудно материально. Во время депрессии
он не мог найти заработка. Ему было уже 65 лет. Жил он здесь, в Нью-Йорке, с
женой Надей. Говорили о России, о семье, родных и чем дальше, тем ближе. Он
очень изменился, помудрел, ближе подошел к отцу в своих убеждениях. Не было
у нас разногласия и в вопросе коммунизма. Он ненавидел его так же, как и я.
И когда мы расстались, он только сказал:
- Саша, я очень доволен.
И в тон ему, едва сдерживая слезы радости и волнения, я повторила его
слова:
- И я тоже очень довольна.
Мы пожали друг другу руки и расстались. Я уже не чувствовала себя
одинокой - в Нью-Йорке у меня был брат.
Лекции
Милейший был у меня менеджер, м-р Фикинс, веселый, остроумный. Закинув
голову, покатывался со смеху, когда я ему рассказывала про Джона Барри и про
мою лекцию в Солт-Лэйк-Сити.
- Я хочу вас познакомить, - сказал он мне, - с господином, для которого
вы будете читать в очень аристократическом районе под Нью-Йорком. Он очень
требовательный, этот господин. Долго расспрашивал меня про вашу личность и
сможете ли вы дать правильную картину жизни в советской России, хотел знать,
каков ваш английский язык. Он никак не может решиться вас пригласить, потому
что гонорар довольно высокий и он хочет быть уверенным, что вы подойдете ему
как лектор.
Свидание было назначено. Мистер Н., упитанный старичок с розовым гладким
лицом, рыжими седоватыми волосами, подстриженными ежиком, встретил меня в
конторе Фикинса, и мы пошли завтракать.
- Не переходите улицы, пока не зажжется зеленый свет, - поучал он меня. -
Ну вот, теперь быстро, надо торопиться, потому что на поперечных улицах
зеленый свет только полминуты. Скорей, скорей переходите, а то нас
задавят...
Странный какой-то джентльмен, думала я. Чего он так волнуется?
В ресторане у меня даже пища стала поперек горла. Мистер Н. сверлил
взглядом в течение всего завтрака, выворачивал меня наизнанку, расспрашивал
о моей жизни, взглядах, привычках, планах на будущее. Впоследствии мне
Фикинс, смеясь, рассказывал, что господин Н. даже пошел слушать мою лекцию в
Таун-Холле и только после этого решился пригласить меня читать лекцию в свой
клуб.
- Ну смотрите же, постарайтесь, говорите громче, у вас в аудитории есть
глухие, не торопитесь. Дайте картины из советской жизни, - говорил мне
стройный джентльмен перед самым моим выходом на эстраду.
Я всегда волнуюсь перед выступлением, особенно в начале лекции, а тут я
была уже так напугана, что все дрожало во мне. Мистер Н. представил меня как
"блестящего" лектора, великолепно владеющего английским языком, что тоже
всегда действует очень плохо.
С первых же слов я почувствовала, что провалилась. Хотела поправиться,
взглядывала на свой конспект, руки дрожали, в глазах было темно, прыгали
строчки, и я ничего не могла разобрать. Чтобы выиграть время, я все
повторяла well... А мистер Н. сидел в первом ряду и не сводил с меня глаз...
Немного поправилась в ответах на вопросы.
Это был настоящий провал, и я решила, что моя карьера лектора - погребена
навеки. Каково же было мое удивление, когда несколько дней спустя я получила
от м-ра Н. следующее письмо:
"Дорогая Графиня,
Я не думал, что упущу целую неделю, прежде чем напишу вам о том, какое
огромное удовольствие доставило вашим слушателям ваше выступление в прошлый
четверг в Соммит.
Администраторы Атенеума даже бранили меня за то, что я не предоставил
больше времени для вопросов после вашей речи.
Точность ваших утверждений и понимание положения в России были крайне
поучительны. Многие сказали мне, какое удовольствие и какую пользу они
извлекли из вашего доклада.
А сегодня утром я встретил в поезде приятеля, который прожил в России два
года и продолжал с тех пор внимательно следить за всем, что там происходит.
Он инженер и как таковой приходил в соприкосновение со многими официальными
лицами. Он всецело поддерживает ваши утверждения.
...Если вас интересуют отзывы газет о вашем докладе, я с удовольствием
пришлю их вам.
Еще раз благодарю вас за то, что вы дали возможность членам Атенеума
выслушать вас, и остаюсь вас уважающий и преданный вам
(Подпись)"
Следующая лекция была назначена в Соммит, Нью-Джерси, в очень богатом
женском клубе. Я взяла себя в руки, подготовилась, приоделась и отправилась
в клуб.
Одни дамы, очень просто, хорошо одетые. Простая, хорошо сшитая одежда в
Америке очень дорога. Небольшая аудитория на 300-400 человек. Полно. В
первом ряду сидела молодая дама и вязала. Почему-то это меня задело. "Ты
перестанешь у меня вязать, если я чего-нибудь стою", - сказала я ей
мысленно. На этот раз лекция была удачна, и, когда я вспомнила про вяжущую
даму и посмотрела на нее, я увидела, что вязание ее упало к ней на колени и
она, перегнувшись вперед, внимательно слушает. Я была удовлетворена.
Следующая лекция состоялась в Бостоне. Внук поэта Лонгфелло, Генри Дэна,
приезжавший в Ясную Поляну на празднование столетнего юбилея со дня рождения
моего отца в 1928 году, пригласил меня у него остановиться. М-р Дэна
встретил меня на вокзале и привез к себе в дом - чудный особняк, бывший дом
поэта Лонгфелло, с большими комнатами с высокими потолками, старинной
мебелью, громадной библиотекой.
Когда за чашкой чая мы разговаривали и Дэна вспомнил о своей поездке в
Ясную Поляну с Цвейгом и другими иностранцами и сказал мне, что снова
собирается ехать в Россию, я поняла, что он сочувствует советскому
правительству. Опять те же псевдолиберальные суждения, которые приводили
меня в отчаяние.
"Куда я попала", - думала я. Мне стало не по себе в этом большом
историческом доме.
Дэна был также очень разочарован, увидав во мне такого непримиримого
врага советской власти. Мы сразу же горячо поспорили, и я решила на другой
день уехать из его дома.
- Я пойду на вашу лекцию в Форд аудиториум, - сказал он. - Будьте
осторожны в своих словах, иначе I will heckle you badly1.
Тема моя была "Толстой и русская революция". Зал был набит до отказа.
Публика самая разношерстная - интеллигенция вперемешку с простыми рабочими.
Председателем собрания был пастор лет 60-ти, кругленький, розовенький, лысый
и очень доброжелательный человек.
Первая часть лекции, где я говорила об убеждениях отца, прошла
благополучно, но когда я дошла до коммунистического эксперимента и описала
жизнь в России после революции и как большевики исказили теорию самого
Маркса (я знала, что в зале много социалистов), то почувствовала, что в зале
уже началось беспокойное движение и недовольство.
Когда я кончила, поднялся неистовый шум. Часть зала бешено аплодировала,
другая шикала, свистела, выкрикивала какие-то оскорбительные слова. Бедный
пастор, как шар, метался по эстраде, не зная, как успокоить публику.
Начались вопросы.
Сколько у меня акров земли и какое состояние я имела перед революцией?
Был ли у меня графский титул, которого я лишилась? Преследовались ли
религиозные секты в старой России?
Я отвечала.
Но вот вскочил какой-то человек и злобно, грубо закричал:
- Лектор, а чем вы объясняете, что вы приехали, как вы говорите, из
голодной страны советской России, а вы так хорошо упитаны, вы, верно, весите
около 200 фунтов?
Пастор замахал руками: - Я не позволю здесь никаких вопросов, касающихся
личности спикера, - сказал он.
- Разрешите, я отвечу, - попросила я. - А вот почему, товарищ, - сказала
я, смеясь. - Из голодной советской России я поехала в капиталистическую
Японию, где прожила 20 месяцев. Здесь, в другой капиталистической стране,
Америке, я нахожусь уже тоже несколько месяцев, вот и я отъелась на
капиталистических харчах.
Снова поднялся невероятный рев. Часть публики хохотала, другая часть
шипела.
- Лектор, - вскочил еще один "товарищ", - будьте добры, объясните, почему
в советской России мы не слышим про гангстеров, киднаперов, всяких жуликов,
а здесь их так много... Чем вы это объясняете?
- А это очень просто, товарищ, - ответила я. - В Америке преступников
сажают в тюрьмы, а в советской России они управляют страной.
Опять рев, аплодисменты, хохот, шиканье... Пора было заканчивать лекцию и
уходить. На эстраду лезли люди, улыбающиеся, ласковые, взбешенные, с
искаженными злобой лицами, лезли со всех сторон, круг замыкался. Маленький
пастор подбежал ко мне. На голову он быстро нахлобучил мне шляпу, накинул
пальто и протиснул меня сквозь толпу на улицу... Дэна следовал за нами.
- Почему же вы не задавали вопросов, я ждала их? - сказала я ему.
- Вопросов было достаточно без моих, - ответил он.
Хотя я и чувствовала, что лекция прошла хорошо, но на душе было тяжело.
Я никак не могла свыкнуться с мыслью о том, что западный мир не только не
может избавиться от большевиков, но что почти во всех свободных странах -
неблагополучно. В Америке - депрессия. Во всех европейских странах -
недовольство; в Англии - голодные демонстрации, организованные коммунистами;
в Японии - террористические убийства, война с Китаем, захват Маньчжурии; в
Испании - назревающее недовольство... Наивно было думать, что русский народ
может с какой-либо стороны ожидать помощи. Общественное мнение? Лидеры?
Знаменитые писатели, как Стефан Цвейг, заигрывающий с Москвой; Бернард Шоу и
леди Астор, которые поехали в Москву; Ромен Роллан, находящий всяческое
оправдание большевизму и оправдывающий насилие тем, что народ против его
желания надо вести к счастью и благополучию?..
Надежда на избавление, которая составляла главную цель и смысл всей моей
жизни, постепенно испарялась... Церковь? Протестантские секты? Католики? Да,
одна лишь католическая церковь продолжала свою постоянную борьбу с
большевизмом. Я обрадовалась, когда узнала, что пап? Пий XI установил неделю
молитвы и поста во имя борьбы с коммунизмом и атеизмом.
Сизифов труд
Г-жа X. познакомила нас с четой Макаровых. Он русский, она американка,
очень добрая, общественный деятель, принимавшая участие в работе Нэйборхуд
Лиг1.
Как-то раз мы с Ольгой были в гостях у Макаровых, разговорились и
рассказали им, как мы мечтаем жить самостоятельно где-нибудь на ферме.
Прошло некоторое время, и вдруг, чего мы никак не ожидали, Макарова к
великой нашей радости сообщила, что через Нэйборхуд Лиг можно бесплатно
получить, правда, довольно разрушенную, ферму. Там никто не живет, и хозяева
разрешают делать с ней что угодно.
Но то, что мы увидели на ферме, превзошло всякие понятия о
"разрушенности". В доме все стекла были разбиты, провалились полы, везде
грязь: паутина, вероятно, не сметалась годами. На маленьком курятнике
клочьями моталась бумажная крыша, от сарая остались лишь три каменные стены.
Рядом с домом сильный, холодный как лед, источник. Нам потом объяснили, что
он служил холодильником для молока и ледником. Он был разделен бетонными
стенками на несколько отделений, и над ним, по-видимому, когда-то было целое
здание. Теперь оставалась одна стена, покрыта
...Закладка в соц.сетях