Жанр: Мемуары
А было все так
...ов,
во-вторых, большинство были ненаряженные, а работающие на постоянной работе
получали "премвознаграждение" в размере от трех до двадцати рублей. Через дватри
дня цену на арбузы снизили до пятидесяти копеек за килограмм. Я купил два
арбуза накануне выходного дня и был счастлив.
Суеверные соловчане шептали, что эта роскошь не к добру. Ночью непроданные
арбузы лежали пирамидой и в лунном свете выглядели как отрубленные головы.
Возрастающее напряжение ощущалось всеми, особенно после чтения центральных
газет, обсуждавших реакцию народа на процесс и приговор к расстрелу бывших
соратников Сталина. "Изверги! Агенты империализма! Продались фашистам. Хотели
распродать родину. Разоблачить их! Уничтожить!" - таковы были отклики. Мудрые
соловчане видели за этими эмоциями подъем новой большой волны арестов: сначала
родных и близких осужденных, затем их знакомых, потом знакомых их знакомых и
т.д. Развертывание гражданской войны в Испании тоже усиливало напряженность.
Казалось, что это уже прелюдия мировой войны.
В библиотеке появилась еще одна дама - Варвара Ивановна Брусилова. Знаменитая
Варенька, невестка генерала Брусилова - героя мировой войны. Варвара Ивановна
находилась в заключении уже давно. В Соловках она была с 34-го года. В кремле
сблизилась с доктором Гинзбургом, очень шустрым эсером, и за это ее отправили на
голгофу. Голгофой назывался бывший скит Соловецкого монастыря на острове Анзер.
Возвращения в кремль Брусилова добилась голодовкой и, когда она появилась в
библиотеке, напоминала отощавшую черную галку, так как была одета в черное,
покрыта черным платком, скрывавшим ее голову, остриженную во время голодовки.
Лето заканчивалось, началось пожелтение листьев, в лесах было полно грибов и
ягод, но почти все пропадало - собирать было некому. Режим усиливался. Многих,
имевших пропуска на выход из кремля для участия во внешних работах, переводили в
ненаряженные или выводили на работы с конвоем. Маломощные бригады стариков
собирали лишь крохи из лесных даров и то только для вольных.
Однажды утром я увидел в увядающем цветнике странную фигуру. Некто в пальто с
поднятым меховым воротником, в шляпе и желтых туфлях стоял, держа себя рукой за
нос, в глубокой задумчивости. Через час он появился в библиотеке и оказался
анархистом-коммунистом, учеником Кропоткина - Владимиром Абрамовичем Макарянцем,
тридцати лет, сыном довольно известного до революции московского адвоката. Он
был совсем "свежий", арестованный летом в ссылке и только что привезенный в
кремль, минуя перпункт. На вопрос старожилов: "Что нового на воле?" - он кратко
ответил: во-первых, воли нет, а есть четыре состояния: тюрьма - лагерь - ссылка
- ожидание ареста; во-вторых, из ссылки политических начали отправлять в лагеря
без предъявления нового обвинения, в-третьих, ему ОСО дало пять лет, прикрепив
стандартную формулировку "КРД", что его, как "старого" революционера, очень
обижало, так как он вступил в партию анархистов в 1917 году четырнадцати лет от
роду.
Такое известие произвело на всех тягостное впечатление, а Макарянц еще усилил
тягость, добавив про слух о новом приказе, запрещающем голодовки. Требования
голодающих не будут удовлетворяться: или снимай голодовку, или умирай, а если не
умрешь, получишь наказание за факт объявления голодовки. Сказав все это, новичок
схватил себя за нос, сел в читальне в углу и впал в транс. Петр Семенович,
грустно улыбнувшись, сказал: "Кончилось соловецкое лето. Переживем ли зиму?" - и
голос его дрогнул.
ТЯЖКАЯ ЗИМА
Предзимье было долгим. Рано начал выпадать снег, чередуясь с дождем. Я усиленно
занимался, используя буквально каждую минуту. Даже утром, когда посетителей
мало, я читал по-немецки. В числе новых поступлений был Гашек "Приключения
бравого солдата Швейка". Я раньше читал по-русски, но по-немецки было интереснее
и сочнее. Как-то мой Учитель увидел эту книжку, и на лице отобразилась
брезгливость. Он назвал Швейка образцом антихудожественной литературы, поделкой
из отбросов общественных отношений, смесью низменных чувств и аморальных
поступков. Я никогда еще не видел его столь недовольным и даже как-то обиженным.
Мне было неприятно, но и несколько смешно. Я подумал, что уважаемый Учитель,
возможно, бросил бы сей томик в костер, но не улучшил бы этим погрязшее в
пороках человечество. Швейка я все же дочитал.
Петр Иванович очень хотел посмотреть летописи Соловецкого монастыря и переписку
князя Курбского с Иоанном Грозным. Эти раритеты находились в музее, и их публике
не показывали. В музее было два хранителя: заведующий Ванаг - очень злобный
горбун, бывший прокурор, и милейший Завитневич - биолог. Вот с Завитневичем я и
договорился устроить в выходной день экскурсию для Учителя. В музее мне довелось
быть несколько раз, и я был уверен, что доставлю Петру Ивановичу большое
удовольствие. Действительно, музей, созданный монахами, был весьма интересен.
Во-первых, были великолепные гербарии и мастерски выполненные чучела всех
представителей флоры и фауны Соловецкого архипелага, во-вторых, были детальные
карты всех островов, системы каналов, макеты построек, в-третьих, чудесная
надвратная церковь, выполняющая функции домашней церкви архимандрита-настоятеля.
Иконостас поразил Петра Ивановича тонкой резьбой, мотивы которой не повторялись
ни на одной колонне. Это огромное золотое кружево было сотворено из липового
дерева. Иконы, написанные столь свежими красками, что не верилось в их
допетровскую древность, составляли пять ярусов. Две иконы были петровских
времен. На одной, помещенной на левой дверце в алтарь, была изображена святая
Елизавета с лицом царевны Лизоньки - любимой дочери Петра, на правой стороне
Георгий Победоносец, с силой пронзающий змея, гневными глазами напоминал самого
Петра I. Завитневич пояснил, что икона справа была написана к приезду Петра в
Соловки в 1702 году. В алтаре еще сохранилась узорная сень над престолом. Стены
церкви были расписаны и увешаны иконами в богатых окладах. Общее впечатление
портили стоявшие посреди церкви две кареты - экспонаты музея. Одна, большая,
пышная, - для царя; другая, скромная, на прекрасных рессорах, - для
архимандрита.
Древние рукописи очаровали Учителя, он как-то изящно и нежно перевертывал
страницы летописи, всматривался в миниатюры и заставки, некоторые строки он
читал вслух, разбирая церковнославянский язык. Переписку Грозного с Курбским он
читал молча и, казалось, был подавлен гневом, злостью и грубостью, насыщавшими
пожелтевшие строки. В это время в хранилище вошел профессор П.А. Флоренский,
сопровождаемый горбуном Ванагом. Я ранее несколько раз рассказывал своему
Учителю про Флоренского, о котором он был наслышан в Риме в Грегорианском
университете. Учитель высоко ценил знаменитый труд Павла Александровича "Столп и
утверждение истины", который римский папа Бенедикт XV оценил как крупнейший
вклад в теологию и философию.
Я представил Учителя и профессора друг другу и с интересом наблюдал, как два
знаменитых человека преодолевают свою застенчивость. Петр Иванович нашелся
первый и обратился к Павлу Александровичу по-латыни, упомянув о какой-то
пословице. Флоренский ответил по-латыни и перешел на немецкий. Вайгель ответил
по-русски и упомянул о прекрасном иконостасе и некоторых иконах, затем разговор
перешел на рукописи, и Павел Александрович попросил Ванага показать рукописи
Авраамия Палицкого - келаря Троице-Сергиевой лавры, руководителя ее обороны в
Смутное время. Ученые мужи углубились в рассматривание рукописи, оживленно
обмениваясь замечаниями и впечатлениями.
Посещение музея было последним приятным событием начала зимы. 25 ноября, в день
моего рождения, закончилась навигация - это всегда тяжело воспринималось
соловчанами. В начале декабря сняли начальника КВЧ Мовшовича, что очень
встревожило Котляревского. Через несколько дней он мне сказал: "Скоро библиотеку
разгонят. У нас у всех, кроме вас, Юра, и архимандрита, большие "букеты", да и у
активистов тоже. Режим усиливается, на воле аресты, у Дворжеца жену арестовали -
он ходит как в воду опущенный, а ведь она член партии с 1912 года!" Дворжец был
заместителем начальника ПУРа республики, член партии с 1905 года. Сидит за то,
что работал у Троцкого, когда тот возглавлял Реввоенсовет. Арест его жены,
работавшей в аппарате у Землячки, - плохой знак для партработников-соловчан.
Нас посетил новый начальник КВЧ по фамилии Пендюрин. В сравнении с прежним это
какой-то дворник малограмотный. Котляревский и другие библиотекари встали
навытяжку, а я в то время, когда они зашли, был на лесенке у верхних полок и,
когда Котляревский крикнул: "Внимание!", я сел на верх лесенки. Наш заведующий
стал докладывать, называя фамилии сотрудников. Когда до меня дошла очередь,
начальник спросил меня: "Ты чего лыбишься?" Я сделал глупое лицо и спросил: "Что
такое лыбишься? Я не понял, объясните, пожалуйста". Начальник молча отвернулся и
спросил: "Запрещенку куда ложите?" Котляревский повел его в архив. Вангенгейм
упрекнул меня за непочтительность к начальству. Кстати сказать, у меня при виде
"начальников", особенно раздутых от важности "унтеров Пришибеевых",
непроизвольно появлялась улыбка, по мнению окружающих, очень саркастическая, что
доставляло мне множество неприятностей.
Из архива начальство пошло по всем помещениям и даже заглянуло в жилую комнату.
После его ухода бледный Григорий Порфирьевич сказал, что начальник не понимает,
зачем столько книг собрали и зачем столько заключенных здесь "ошивается".
Осмотрев жилую комнату, он процедил: "Как тараканы в конурку залезли. В колонне
жить надо". Ушел начальник, не сказав "до свидания", а вошел не поздоровавшись.
Прежний начальник так не поступал.
Через несколько дней пришли представители 3-й части и опечатали архив. Григорий
Порфирьевич, предчувствуя это, предоставил мне в последнее время пастись в
архиве. Я просматривал старые журналы, в том числе "Соловецкие острова",
стенограммы съездов, любовался антикварными произведениями, стараясь побольше
запомнить и сохранить в голове и сердце.
Новый, 1937 год мы встретили еще в библиотеке, а накануне состоялся прекрасный
новогодний концерт - последний в истории соловецкого театра. Все исполнители,
предугадывая это, играли так, как перед смертью, отдавая все свои силы и
вдохновение залу. Как пел Привалов, как исполнил Брамса и Рахманинова (2-й
концерт) Выгодский! Все были растроганы, очарованы. (Кстати, Рахманинов, как
белоэмигрант, был запрещен для исполнения, и его подали как Чайковского.) Какие
миниатюры новогоднего содержания разыгрывали комики-эстрадники и артисты
оперетты! Конферансье Андреев смешил публику до слез, в том числе и руководство
лагеря, восседавшее в "правительственной" ложе. Экспромты Андреева были весьма
смелыми и острыми. Например, он передал разговор двух чаек: соловецкой,
прилетевшей на зиму на юг Европы, и французской. Соловецкая чайка так хвалила
Соловки, что французская захотела туда полететь весной. Соловчанке стало жалко
француженку: "Ах! Ты болезная, да ты же иностранка, тебе же пе-ша пришьют
(подозрение в шпионаже) и нас подведешь под монастырь (под монастырем
расстреливали), не придется полетать над монастырем, да и кого смотреть -
монахов нет, Монахов[30 - Монахов был начальником 3-й части, то есть
руководителем госбезопасности в Соловках] есть". Француженка огорчилась и
прощебетала: "Ну ваши Соловки к монаху". Начальство тут не смеялось. На другой
день Андреев получил трое суток ШИЗО.
Второго января пришел начальник колонны и объявил о переезде всех жителей
библиотеки в колонну. Мне опять досталась 11-я камера во второй колонне, где
кишело 80 человек и место было близко от прежнего, тоже рядом с Бурковым, но с
другой стороны. Опять перед глазами была стена с нарисованным социалистическим
дымным городом. Словно и не прошел год, и никуда я не уезжал, и не было у меня
ярко освещенного кабинета с зелеными гардинами, с чистым воздухом, тишиной и
книгами. Буркову и Лукашову я сказал, что если Котляревского и других
библиотекарей уволят, то я тоже демонстративно уйду. Они одобрили мое решение.
Катаока, по обыкновению, посмеялся и сказал что-то про самурайский дух.
В этот же день пришел начальник КВЧ Пендюрин, которого я называл Пень-дурин, и
объявил о назначении нового заведующего. Им оказалась мадам Орлова Ираида
Петровна - бывший работник НКВД, отбывающая срок в Соловках по 193-й статье
(воинское преступление). Говорили, что до ареста у нее на петлицах красовалось
по ромбу, означавшему, по аналогии с царскими рангами, генеральский чин.
Была создана комиссия из работников КВЧ, 3-й части и новой заведующей, которая
проверяла допустимость книг для лагерной библиотеки, а также их наличие.
Библиотеку закрыли, и только СИЗО регулярно снабжали книгами. Мы все работали по
обслуживанию комиссии: переносили и сортировали книги, проверяли наличие и т.п.
К концу недели уволили старушку Ольгу Петровну, которая до ареста заведовала
кафедрой иностранных языков в Академии имени М.В. Фрунзе. В начале следующей
недели Орлова уже приняла библиотеку и объявила об отставке Котляревского и
Вангенгейма. Остались профессор Казаринов, я, переплетчик и архимандрит -
дневальный. В штат были приняты Удисман и Шепсман - оба бывшие работники НКВД,
сидевшие по 193-й статье, оба необразованные, не знающие библиотечного дела, не
любящие книги, как и Орлова. Казаринову и мне было дано задание: обучить новый
штат.
Я сразу же заявил об уходе в знак солидарности с уволенными. Орлова была
удивлена и рассержена.
- Ты не понимаешь, что говоришь, - закричала она. - На общие работы захотел?! На
диетпаек? На 400 грамм? В снегу не барахтался давно?! Это тебя кто-нибудь
подучил? Котляревский, наверно?
Я спокойно и, как мне казалось, презрительно ответил:
- Во-первых, не смейте обращаться ко мне на "ты"; во-вторых, никто меня не
подучивал, я просто не хочу с вами работать.
- Вас не спрашивают, что вы хотите. В лагере за отказ от работы заключенных
наказывают, - угрожающе прошипела Орлова и вышла из книгохранилища. Казаринов
сидел бледный и очень постаревший, он тихо сказал:
- Напрасно вы так. Она добьется, чтобы вас послали в Филимоново или Исаково на
торф, и всем вашим занятиям конец.
- Ну и черт с ней, - сказал я, оделся и вышел во двор.
Я был страшно зол и даже задыхался от бессильной злости.
Меня огорчала позиция Казаринова. Я чувствовал, что он боится Орлову, презирает
эту вульгарную "начальницу", но хочет остаться в библиотеке. Мне же казалось
справедливым проявить солидарность с Григорием Порфирьевичем и всем уйти
одновременно. На другой день я не пошел в библиотеку и лежал на нарах, размышляя
о дальнейшем, когда за мной пришел нарядчик и велел идти к начальнику КВЧ в
библиотеку. Пень-дурин принял меня в архиве, листая "Орлеанскую деву" Вольтера с
иллюстрациями в стиле французского распутства. Разговор сразу начался с угроз. Я
спокойно и подчеркнуто вежливо отвечал, что в кремле больше половины заключенных
не работает и если я буду вместо работы учиться, то это не будет нарушением
режима, что ему как начальнику культурно-воспитательной части мое поведение
должно импонировать: я за год выполнил программу 8-го и 9-го классов средней
школы, то есть я не опускаюсь, а повышаю свой культурный уровень. Начальник
смотрел мутно и молчал. Я тоже молчал. Наконец он тихо сказал: "Распустили вас.
Скоро подтянем. А пока на торф пойдешь". Я повернулся и, не ожидая разрешения,
вышел из архива, из библиотеки.
Гуляя по заснеженному кремлю, я продумывал текст заявления о голодовке. В камере
Лукашова я аккуратно написал заявление, оставив место для даты. Скорее всего
завтра утром меня увезут на Филимоново, и там я официально вручу заявление о
голодовке начальнику лагпункта. Пока же я обошел некоторых знакомых и сообщил о
предстоящей голодовке. Голодовку одобрили Бобрищев-Пушкин, Бурков, Лукашов. Не
одобрили Арапов, Котляревский, Катаока и Шведов - инженер, вернувшийся из
Парижа, мой соэтапник. У неодобривших общий тезис был: голодовка вредна для
моего здоровья, поскольку я еще малолетка. Котляревский и Арапов указывали, что
это может затруднить освобождение.
На другой день после завтрака я снова улегся на нары и стал ждать. И часа не
прошло, как меня за ногу потянул нарядчик. Рядом стоял стрелок.
- Собирайтесь с вещами, - сказал нарядчик.
- Куда? Зачем?
- В Филимоново.
- Я не поеду.
- Поедешь, - сказал стрелок.
- Я умоюсь и схожу в уборную.
- Пять минут на все, - сказал нарядчик. Я вышел с полотенцем, но вместо уборной
побежал в камеру Лукашова, сказав об увозе в Филимоново. Следом пришел Бурков. Я
попросил его занять наблюдательный пост над лестницей в колонну. Лукашов на
скорую руку организовал чай. Мои продукты хранились в камере у Лукашова. Кое-что
из вещей я тоже перенес к нему еще вчера. В 11-й камере оставалась постель,
одежда и чемодан с минимумом носильных вещей. К сожалению, я забыл, что под
газетами на дне чемодана лежит мой гороскоп. Пришел Бурков и сообщил, что
стрелки меня ищут по камерам, а нарядчик ругается. Я к этому времени закончил
чаепитие и еду впрок, распрощался с моими друзьями и, пока стрелки были в 6-й
камере, сбежал с третьего этажа в 11-ю камеру и влез на свое место. Постель моя
была уже свернута нарядчиком и завязана веревкой. Я бросил в чемодан полотенце и
умывальные принадлежности, надел бушлат и лег на нары.
Вскоре появились стрелки и нарядчик. Все кричали и торопили меня. Я, продолжая
лежать, тихо сказал:
"Я не хочу в Филимоново и шагу не сделаю". Опытные стрелки взяли меня на руки,
нарядчик нес вещи, и вся процессия, собравшая немало зрителей, спустилась во
двор к саням. Меня усадили в сани, подложили под спину вещи, конвоир
предупредил, что при попытке соскочить с саней он применит оружие, друзья
замахали руками, и сани тронулись к воротам.
Был морозный серый день 11 января. Лошадь бежала шустро. Двенадцать километров
до Филимоново мы проехали за час. Зимние пейзажи из-за недостатка света
выглядели угрюмо. Филимоново - штрафной лагпункт, кучка неказистых бараков -
тоже не веселило взгляд. Сани свернули к конторе. Вышел начальник лагпункта
бывший штабс-капитан Торский. Он знал меня по библиотеке и, конечно, был
предупрежден о моем наказании. Стрелок передал Торскому большой конверт с моими
документами, возчик поставил к конторе мои вещи. Прошли в контору. Торский
расписался в приеме заключенного, стрелок схватил расписку и умчался в кремль, а
я остался в обшарпанном кабинетике Торского. Он начал проводить политиковоспитательную
беседу, но я достал заявление, проставил дату, вручил его
Торскому, сказав: "Я с сегодняшнего дня объявляю голодовку. Прошу
зарегистрировать заявление и отвести меня в барак". Торский был поражен, но
молча отметил заявление.
Я терпеть не мог интеллигентных людей, сидящих за так называемые бытовые
преступления, а еще противнее, когда они выполняют функции лагерных начальников.
Вот так брезгливо я относился к Торскому - внешне интеллигентному, с хорошими
манерами, но мелкому подхалиму и трусу. Прочитав мое заявление несколько раз, он
крикнул нарядчику, чтобы тот проводил меня в барак.
В бараке, наполовину не заполненном, я выбрал место на нижних нарах у окна.
Устроил постель, улегся и начал продумывать события последних дней. Настроение у
меня было отличное. Во-первых, я поступил так, как считал нужным, не соблазнился
"чечевичной похлебкой", во-вторых, я имею возможность проверить силу воли и
крепость духа. Я хоть в микромасштабах, но вступил в бой с мощной машиной власти
и предъявил свои требования. Я требую, а не сгибаюсь. До чего же хорошо!
Требования мои в заявлении не носили политического характера, таким образом,
заявление не содержало криминала и не могло быть использовано против меня. В
заявлении указывались причины, побудившие начать голодовку. Во-первых,
немотивированное наказание в виде ссылки на тяжелые и вредные работы на
торфоразработках зимой, где обычно и взрослые не выдерживают работы на морозе по
колени в торфяной жиже. В связи с этим наказанием запрещение дополнительных
писем домой, что явится страшным ударом для моих родителей. Во-вторых, лишение
возможности заниматься самообразованием (на Филимоново для этого нет условий),
что противоречит идее повышения культурного уровня в целях перековки. Далее я
кратко указывал причину, вызвавшую наказание, - желание перейти на положение
ненаряженного, чтобы иметь больше времени для учения, памятуя, что Ленин
говорил: "Главная задача молодежи - учиться, учиться и учиться".
Голодовка может быть снята при выполнении следующих условий: 1) возвращение в
кремль и неиспользование на общих работах (статус ненаряженного); 2) разрешение
одного дополнительного письма; 3) предоставление возможности пользоваться в
библиотеке без ограничения литературой по всем отраслям знаний, необходимой для
самообразования.
Вечером пришли в барак рабочие с торфоразработок, из леса. "Торфяники" выглядели
ужасно: мокрые до колен штаны, хлюпающие кордовые ботинки, даже лица забрызганы
торфяной жижей. Ближайшие по нарам соседи поинтересовались мной. Я сказал, что
объявил голодовку и лежу, сберегаю силы. Какой-то добрый старичок принес мне
кружку кипятку, приговаривая: "А при голодовке-то надо пить побольше, да
водичку-то потеплее, от теплой водички спится крепче". Он был прав. Я выпил две
кружки теплой воды и хорошо уснул.
На другой день с утра я тоже попил теплой воды и снова уснул. Проснулся я от
звона колокольчика, в окно была видна пара красивых коней, запряженных в беговые
санки, от которых шел высокий толстый человек в белом полушубке, а за ним
семенил Торский. Я узнал Монахова, начальника 3-й части. По лагерной иерархии он
был на одном уровне с начальником управления Агаповым. Я с удовольствием
констатировал, что мое заявление заставило столь важную персону приехать ко мне
в Филимоново.
Распахивая перед начальством дверь в барак, Торский перепуганно фальцетом
закричал: "Внимание!" Несколько заключенных, свободных от работы, вскочили с
мест и встали навытяжку. Я не шевелился. Монахов подошел ко мне.
- Почему не встаете?
- Я объявил голодовку.
- Почему объявили?
- В заявлении все написано.
- Почему же не встаете?
Я отвернулся и закрыл глаза. Начальство за что-то ругнуло Торского, ругнуло
дневального за мусор перед печкой и вышло из барака. Я видел в окно, как Монахов
что-то сказал Торскому, затем он сел в свои санки. Толстомордый кучер рванул
лошадей, и все исчезло. Я в первый раз после объявления голодовки стал
беспокоиться, заберут ли меня в СИЗО № 1, где обычно содержались объявившие
голодовку лагерники.
Но и получаса не прошло, как пришел Торский и объявил, чтобы я собирался: сани
уже поданы, конвоир ждет. И помчали меня сани в обратном направлении. По дороге
я спросил стрелка, куда мы едем?
- В кремль, - сказал конвоир.
Сердце мое екнуло. Неужели я уже победил, голодовка окончена, и для порядка меня
положат на несколько дней в лазарет. Сразу остро захотелось есть. Но было и
некоторое чувство разочарования, что мне не представится возможность проверить
волю. Уже показались кремлевские башни. Скоро развилка дороги. Налево - в
кремль, направо - к управлению, где в подвале был СИЗО № 1 - следственный
изолятор или "подразмах", как его называли в соловецком фольклоре. Сани свернули
направо.
Название "подразмах" произошло таким образом. В первые годы существования СЛОНа
в левом крыле здания управления на первом этаже помещался магазин для вольных,
называвшийся "розмаг" - розничный магазин. Под этим магазином устроили небольшую
тюрьму, куда помещали заключенных за нарушение режима. Когда в Соловках была
попытка восстания заключенных, обвиненных в этом сажали "под розмаг" и там же
"пускали в расход". Соловчане поэтому трансформировали название изолятора и
стали говорить "под размах", что означало под расстрел. В "подразмахе" меня
тщательно обыскали, перетрясли все вещи, забрали гороскоп и затем привели в
большую камеру с топчаном и парашей. Форточка была разбита, и в камере было
очень холодно - изо рта при дыхании валил пар. В углу пол был прогрызен крысами,
что мне очень не понравилось. Я лежал и рассчитывал, какие и когда у меня будут
развлечения: сегодня должен быть врач -оценить мое состояние, завтра кто-нибудь
из начальства будет уговаривать снять голодовку, послезавтра, когда ощущение
голода будет особенно острым, мне будут приносить сухарики и соблазнять. Дней на
десять развлечений будет много, а потом пауза, и недели через две могут
применить искусственное питание - особенно противную процедуру.
В конце дня пришел вольнонаемный начальник санчасти Радкевич, молодой и, судя по
внешнему виду, культурный человек. Он детально порасспросил о причинах голодовки
и в завершение беседы стал, как он сказал, "по долгу службы" уговаривать снять
голодовку. Главный аргумент - вред для здоровья - я парировал, сказав, что
работа зимой в мокром торфянике причинит еще больший вред. Он долго слушал
сердце и поставил диагноз "острый невроз". Я обратил внимание Радкевича на
разбитое стекло и холод в камере, на крысиные ходы, но сей милый доктор сказал,
что это не в его компетенции.
Кончился третий день голодовки. Настроение по-прежнему было хорошим. Выпив воды,
я устроился на ночь и крепко уснул. Сны, к сожалению, были в основном
гастрономическими. То я был дома, и мама ставила на стол судак по-польски, то ел
много жареной картошки с помидорами, а то я лежу, а на груди у меня большая
гроздь черного винограда. Крайняя ягода совсем близко, касается лица, я хочу
оторвать эту ягоду, но руки у меня недвижимы, я тянусь к ней губами, напрягаюсь
и просыпаюсь. На груди сидит огромная крыса, почти касаясь лица усами. Я
вскрикнул и вскочил во весь рост на топчане. Крыса метнулась в угол и исчезла в
дыре.
Меня всего трясло от омерзения, потом началась рвота. Желудок был пуст, меня
рвало желчью. Я понял, что меня нарочно посадили в эту холодную, крысину
...Закладка в соц.сетях