Жанр: Мемуары
Блокадная книга
...оты, от ее
иррациональности.
Природа диалектична и, повторяю, иррациональна. Может быть, это только на земле
случилось, что человек - произведение природы - осознал эту самую природу и
содрогнулся в страхе и ужасе перед неизведанными тайнами ее.
И тут мне непонятны те мысли, которые звали от разума к природе, к отказу от
культуры. Вся моя жизнь - служение ей, и весь смысл жизни в созидании ее, в
исправлении, в обработке культуры.
Будущее человечества - это культурное будущее, расцвет культуры. Человечество
достигнет этой степени своего развития и поистине станет культурным
человечеством.
Вот что бодрит меня в тяжелые, мрачные дни, переживаемые человечеством. Вот что
поднимает меня на борьбу с теми вместе, кто борется за это будущее культурное
человечество. "Наша эра", ведущая счет от "рождества Христова", или должна
оправдать себя (а она не оправдала и не может оправдать!), или должна смениться
новой "нашей эрой", рождением нового культурного (поистине культурного) и
гуманного человечества. Многим, и мне в том числе, казалось, что такая эра
началась 25 октября (7 ноября) 1917 года. Будущее покажет, так ли это.
Во всяком случае, для меня другой эры пока нет. С этой же эрой у меня есть
будущее, я говорю смело "у меня", пусть я даже завтра погибну: тут "у меня" и "у
нас" сливается.
1942.II.10. Двести тридцать четвертый день войны. Февральский снежный день.
Редкие орудийные залпы. Прохожие. Саночки. Покойники. Бурые пятна на снегу.
Обвалившиеся упоры у дверей магазинов; фанерные листы вместо стекол в домах.
Развороченный кузов грузового автомобиля против сфинксов. Столб со старыми
афишами, оставшимися от лета. Стеклянная витрина на университетской решетке с
последним сообщением Информбюро от 1 ноября и очень устаревшими карикатурами.
Часы, показывающие фантастическое время... Вот и весь мой путь.
На днях должна состояться вторая эвакуация академических сотрудников. Уезжают
все, кто может! "Петербургу быть пусту..." Неужели исполнится старое и страшное
пророчество!
...Я тороплюсь жить. Мысли наполняют мой мозг: вот, например, вчера и сегодня я
набрасывал мысли о Монелле Мгновении. Есть такая поэма у Марселя Швоба,
поразившая меня еще лет 35 назад своей оригинальностью и изощренностью самого
изысканного упадочничества. Читал я ее, помнится, в изложении А. Амфитеатрова. И
мне почему-то захотелось изложить эту поэму по-своему...
Сейчас ночь; где-то, и, по-видимому, не так далеко от нас, падают тяжелые
снаряды. Ахнет, вздохнет где-то земля от удара, и заходят, дрогнут стены дома.
Потом опять напряженная тишина. Выстрелов мне не слышно в том коридоре-передней
без окон, где мы живем.
И вот в эти напряженные минуты, когда достаточно одного такого случайного
попадания, чтобы ни от этих листков, ни от нашего жилища, может быть, от нашего
дома ничего не осталось, я пишу поэму о Монелле. Увлекаясь, я не вслушиваюсь в
жуткую ночную тишину, прерываемую глухими ударами и вздрагиванием стен дома. Вот
почему дорога мне сейчас эта совсем как будто не к месту здесь, в записках о
войне, такая далекая тема.
Мы живем нервно. Многие от голодного или полуголодного состояния отупели или
поглупели. Другие опустились, нервничают, ругаются. Надо же как-то жить,
подавать признаки жизни. Уж лучше сочинять поэму о Монелле, чем проклинать всех
и вся и мучиться от бессилия что-либо исправить кругом, изменить в своей жизни.
Умереть не трудно, умирать очень тяжело..."
Уезжают 900 тысяч. [1]
В дневнике Г. А. Князева уже двести сорок четвертый день войны.
"1942.II.20. Пятница. Жители нашего злополучного города бросают все свое
имущество, жилище, где они все-таки имели крышу, близких, если они слабы,
оставляя их умирать, и покидают Ленинград. К Финляндскому вокзалу идут и идут
молодые, старые, мужчины и женщины, везя на саночках захваченный скарб, по
нескольку пакетов на человека. Великое выселение. А тот, кто остается, сжимает
губы и молчит. В глазах затаенная тоска и тревога. А у других, наоборот, полное
равнодушие. Будь что будет!
Я исполняю свой долг бытописателя. Я в каждое лицо, в каждые глаза
встретившегося мне человека заглядываю. Силюсь все заметить, все записать, что
вижу на моем малом радиусе. А сейчас предо мною задача - подготовить к сдаче в
Архив Академии наук мои рукописные и печатные материалы. Хочется и записать
некоторые свои давно задуманные литературные произведения, отрывки воспоминаний,
освещающих прошлое. Словом, подвести итоги.
..."Покуда Архив Академии наук будет цел, и ваши рукописи будут в полной
сохранности", - успокаивал я эвакуирующегося с университетом доцента.
Надо и мне торопиться приводить в порядок свои рукописи и бумаги. Холод мешает
работать в моем кабинете, в той дыре, где я сейчас живу, не повернешься. Мои
рукописи за малым исключением никому не известный материал, никогда не
печатавшийся. Теперь, когда много погибает материальных и культурных памятников
особой ценности, имеют значение и менее важные документы. Мои рукописи, пожалуй,
тоже заслуживают в таком случае охранения и сохранения. В них вся моя жизнь. В
январе я создал окончательную схему для приведения всех моих бумаг в порядок и
принял решение сдать их на временное, а в случае моей смерти на постоянное
хранение в Архив Академии наук. Сохранится ли только и он?
Сейчас все мои мысли сосредоточены на том, как бы сохранить потухающую жизнь в
Архиве Академии, которым я ведаю, и сохранить его как один из самых
замечательных архивов по истории русской культуры и в особенности науки за два с
лишним века.
А сил становится и у меня и у сотрудников все меньше...
1942.II.22. Двести сорок шестой день войны. Худеет не по дням, а по часам М.
Ф. Сейчас она в распределителе, где должны дать кусок мяса. Ушла с утра, не
евши. Вчера с утра до вечера работала, бегала на рынок менять, в столовую за
кашей. Боюсь, не хватит у нее сил. А у меня хватит? Креплюсь. Но порою
совершенно теряю силы.
Зашла студентка А. В. Нехорошева-Карпинская. У нее осталось всего три экзамена -
и университет был бы закончен. Она не эвакуируется, и ее отчисляют. В
университете очень много волнений: ехать, не ехать? Нехорошева не едет из-за
матери, которой трудна была бы дорога сама по себе. Там не лучше будет, здесь не
хуже. "Там мы беженцы, здесь у нас есть крыша, коекакие вещи, которые мы можем
менять". Две ее тетки, мать и она борются цепко и крепко за жизнь. Дед их,
Александр Петрович Карпинский, вложил в них большую волю к жизни,
жизнеспособность.
"Мой прежний ужас сменился злостью, - сказала она мне. - Если я переживу войну и
мне будет лет 50, я напишу воспоминания. Я все напишу, что люди забудут. Или не
захотят вспоминать. Ведь сейчас никто ничего не записывает: не время, а те,
которые бегут из Ленинграда, будут только о себе рассказывать. Поэтому я все
стараюсь запомнить, чтобы потом записать".
Я ни словом, конечно, не обмолвился, что именно сейчас пишу все, что вижу, что
думаю, что переживаю. Сейчас, непосредственно, не боясь противоречий, длиннот,
повторений. Ибо такова жизнь. А то, что будет писаться потом в виде
воспоминаний, будет далеко не то, что мы переживаем сейчас.
...Наискосок от нашего дома, у самого моста поставлены три тяжелых морских
артиллерийских орудия. На набережной опять военное оживление, напоминающее
сентябрь. Все время, покуда ехал на службу, стреляли. Снаряды разрывались где-то
в районе Невского, Садовой.
Впечатление все виденное оставило очень тяжелое. Предстоят нам большие впереди
испытания... И надорванный организм М. Ф., напряженная нервная воля ее не
выдержали сегодня: заплакала... Я гляжу на нее с тихим затаенным страхом
почернела, осунулась, вчера пожаловалась на нижнюю десну... Сегодня она и утром
встала весьма слабой, а сейчас работает: принесла дров из подвала в наш третий
этаж, затопила печку, буржуйку, поставила варить менее полфунта гороху на двоих
на два дня, все, что мы имеем по карточкам до конца первой декады. "Пожалуй, я
не выдержу", - говорит М. Ф. тихо и кротко. И слезы, крупные, катятся по
маленькому сморщенному, старушечьему (!) лицу моей исключительно стойкой
женыдруга.
Возможно, что и не выдержим! Спрашивал сегодня на службе, чем мы можем помочь Л.
В. Модзалевскому. Оказалось, ничем!.. Жена его вряд ли выживет, возможно, что и
он обреченный. Страшно об этом подумать вчуже!
Жизнь наша осложняется с каждым часом. Из города спешат уехать все, кто может. А
впереди?.. "Впереди, - говорит моя М. Ф., - полная безнадежность". Я ее
успокаиваю. Беру себя в руки. Достаю книжки стихов. Упиваюсь ими. "Ты философски
смотришь на жизнь, - говорит мне М. Ф., - а я ее люблю просто... Понимаешь,
люблю жизнь"...
После полудня ослепительно сияет солнце над белой пеленой Невы и ее набережных,
покрытых только что выпавшим свежим снегом. Ехал, закрывая лицо от слепящего
солнца, и думал: у меня есть вот это еще - н а с т о я щ е е м г н о в е н и е.
Оно есть! А о будущем не нужно думать!
Но на службе я и виду не показал... Был бодр, оживлен; беседовал с доктором
истории Андреевым, что-то стряпавшим у плиты. Пытался организовывать
возобновление работ в Архиве. Из плиты от горевших "дел", как всегда, летела
зола, предо мной сидели угрюмые, усталые, голодные люди вроде полуумирающей
Цветниковой, пришедшей после болезни, и больно сжималось мое сердце.
Дома - и холод и развал; и самое страшное - безнадежность нашего существования.
Но я еще не сдаюсь!
...Так много передумано за это время. Записывалось мною многое, но не все.
Конечно, мои записи требуют тщательной редакции. Но покуда мне хотелось успеть
записать хоть часть своих мыслей, переживаний, пусть без достаточной системы и
выдержанности стиля... Моя торопливость оправданна.
Сегодня на тротуаре мне нужно было пропустить встретившиеся сдвоенные саночки.
На них лежал чей-то труп, бережно и любовно зашитый в голубое плюшевое одеяло. И
сам не знаю почему, я как-то вздрогнул. Почему? Ведь это такая привычная картина
в Ленинграде наших дней. Другие из проходивших и "глазом не моргнули"! Излишняя
нервозность, чувствительность? Ну, как хотите называйте. Вздрогнул. Именно от
этого голубого плюшевого одеяла. На многие трупы смотрел равнодушно, завернутые
в холстину или тряпье. А вот голубой цвет одеяла на морозном солнце был так
ярок, что запечатлелся в глазах, как и тот голубой цвет, который слепил глаза за
солнцем.
Встретились мы около университета, опустевшего, оставленного родного моего
старого здания... Так я и доехал в задумчивости до Академии художеств, тоже
опустевшей и оставленной... Около главного входа, запертого, снег, и кто-то на
нем оставил темно-бурые следы испражнений. Напротив сфинксы, мои неизменные
спутники в течение этих двенадцати с половиной лет моей жизни. Кругом них кучи
снега. И сами они в снегу. Но стоят, покуда стоят. И мне делается спокойно. О
3500-летней предыстории человечества говорят они мне. Настоящая история
человечества впереди!"
Как работали на "Дороге жизни", написано немало, да и нам рассказывали об этом
многие. О л ь г а И в а н о в н а М о с к о в ц е в а тоже работала на трассе,
но дочь ее оставалась в Ленинграде. При первой возможности Ольга Ивановна
поехала за ней. Девочке было тринадцать лет. Ольга Ивановна попросила у своего
начальника вперед, в долг, "буханочки две хлеба", капусты, не черной, какой им
давали, а - "беленькой капустки, потому что девочка слабая, больная, поднять ее
надо. И селедочки. Ну, в долг мне свои рабочие дали кусочки. Я набрала тарелочку
и привезла ей. А она меня выгнала: не надо мне этого хлеба, я лучше буду
умирать. Ты где взяла две буханки? Ты украла! Я говорю, я не украла, я
командированная, вот документы и на хлеб документы... Я ее забрала. Она не могла
ходить. Ее в машину отнесли, мне помогли. Везем через Ладогу - смотрим, жива она
или нет? Потом стала немного похаживать. Я ее водила на кухню. Она стригла там
хвою. Для витаминов. Мы железную дорогу строили к Ладоге..."
Хотя и в первой части "Блокадной книги" и во второй встречаются рассказы,
воспоминания, дневниковые записи об эвакуации детей, населения Ленинграда, мы не
имели возможности сколько-нибудь связно рассказать о том, как создавали "Дорогу
жизни" через Ладогу. Те факты, события, которые мы здесь приводим, были лишь
частью общей трудной работы по спасению ленинградцев.
Пачка пожелтелых листков, прихваченных заржавелой скрепкой. Докладные от одного
бытового отряда. Все они про М. Лазарева, двадцати одного года, живущего по
Международному проспекту, 18. Девушки комсомольского отряда, судя по первой
докладной, обнаружили его одинокого, лежащего в беспомощном состоянии:
"У него истощение, родных никого нет, присмотра нет. В настоящее время он лежит
в чужой комнате, но и эта семья эвакуируется 31/III 1942 года. Тов. Лазарев
должен остаться во всей квартире один. Дров у него нет. Сам он работает на
заводе Марти, цех 22. У него нет денег, некому сходить за карточками. После
смерти матери остались в ломбарде вещи. Он просит как можно быстрее отправить
его в больницу".
Докладная подписана членом бытового отряда по обследованию трудящихся Крыловой
29 марта 1942 года.
Секретарь райкома пишет: "Связаться с Октябрьским райкомом, с тем чтобы
последний оказал содействие т. Лазареву лечь в заводской стационар".
Пока же члены отряда продолжали посещать Лазарева. Каждый день они отмечают в
рапортичках:
1 апреля: "Больному Лазареву получили заборные книжки, прикрепили их, выкупили
хлеб, принесли обед из столовой, накормили. Командир звена К. Швецова".
3 апреля: "Получили деньги на заводе Марти за больничный. Принесли обед из
столовой, накормили".
4 апреля Швецова и Кирюшкина выкупают хлеб, приносят обед, кормят и моют
больного. И так продолжается каждый день до 9 апреля. Последняя запись: "...по
его просьбе ходили в поликлинику ¦ 28 Фрунзенского района, вызвали врача.
Командир звена К. Швецова, боец Кирюшкина".
Больше рапортичек нет.
Эти отряды - чем они только не занимались! Боец Алексей Шитов просит в письме с
фронта зайти в его квартиру на проспекте Маклина посмотреть, "в каком она
положении, а если заселена, то кто живет в ней, чтобы я мог списаться с тем
товарищем. Дело в том, что я жду писем от родных, а они, может, валяются там без
ответа, ибо никто в доме моего адреса не знает".
Партком оборонного завода благодарит председателя бытовой комиссии Сидорову М.
за помощь бригаде, приехавшей из тыла за семьями работников завода. Насколько
можно понять из текста записки, бригада должна была разыскать 190 семей. Многие
из-за обстрела, пожаров переселились, переехали, кто умер, кто лежал в больнице.
Их положение и состояние сумели выяснить девушки этого бытового отряда. Объем их
работы можно представить себе хотя бы по тому, что в городе транспорт не
работал, надо было ходить пешком по бесчисленным адресам, посещать госпитали,
жакты, детские дома. "Мы, эвакобригада, получили от вас полностью ясный и точный
ответ по всем семьям. Еще раз благодарим весь коллектив бытового отряда".
Невозможно подсчитать и учесть вклад в победу Ленинграда сражающегося,
Ленинграда работающего. Конечно, можно назвать количество разгромленных дивизий
и частей врага, отремонтированных на Кировском заводе танков "КВ", выточенных
снарядов, мин. А вот как учесть вклад тех, кого Князев называет пассивными
защитниками Ленинграда, кто просто жил и старался не даться смерти в блокадном
городе, спасти детей, как Лидия Охапкина и тысячи других женщин? Или таких, как
Юра Рябинкин? Не будем подсчитывать погашенные им зажигалки - если бы их даже не
было, Юра все равно оставался бы частью Ленинграда живущего.
Каков вклад в победу таких вот ленинградцев, которые до недавнего времени даже
не считались участниками Отечественной войны, ее ветеранами? Поэт Сергей
Наровчатов, воевавший в Синявинских болотах, сказал нам: "А ведь мы не смогли бы
столько держаться там, голодные и обессиленные, если бы рядом не было живого
города, огромного и живого Ленинграда! Просто лес, просто болото так защищать
невозможно было бы".
И Лидия Охапкина, и Юра Рябинкин - живые, не дающиеся голоду, отчаянию, - тоже
были необходимой частью Ленинградского фронта. Да и только ли одного
Ленинградского?
"Москва держится, Ленинград не сдается!" - как это важно было слышать, знать в
лесах Белоруссии. Не задним числом, а именно оттуда, из военного времени, память
одного из авторов извлекает чувства и факты, подтверждающие, как много значило
для белорусских подпольщиков и партизан то, что Ленинград держится. Для нас
важно было, что Ленинград не просто стоял несокрушимо, а то, что он как бы
обесценивал силы и самоуверенность врага. Мы тогда не знали, не могли знать,
какой ценой, какими усилиями это дается. Важно было, что он держался - после
того, как мы собственными глазами видели ошеломительное начало немецкого марша
на восток. Ленинград остановил этот марш и указал на предел немецкой силы. Он
был очерчен, этот предел, разгромом немецкой армии под Москвой. Город на Неве
демонстрировал бессилье врага, оно тянулось годами, это кошмарное для Гитлера
бессилье сделать хотя бы шаг вперед.
Тогда мы не знали, кому поклониться за эту казавшуюся нам издали, из Белоруссии,
железной стойкость ленинградцев. Участие в работе над "Блокадной книгой" авторабелоруса
будет таким поклоном, хотя и запоздалым, всем, кто сражался в городе.
Теперь мы видим, что они не были из железа, реальные ленинградцы, но тем
большего уважения заслуживают они.
------------------------------
[1] - Приблизительно столько жителей было эвакуировано из Ленинграда в 1942 г. -
в тяжелейших условиях.
"...зачем-то шапку снял"
Надежду на выезд Лидия Охапкина уже потеряла, когда 4 марта к ней пришел тот же
лейтенант, что приносил посылку от мужа, и попросил срочно готовиться к отъезду.
"Поедем мы через Ладожское озеро на машине. Для этого мне надо оформить
проездные документы через райисполком, а потом заехать на Чайковскую улицу за
посылкой. Я была так рада, так рада. В этот же день я пошла в райисполком
Васильевского острова, оформила там документы. Они меня предупредили, что дорога
опасна. Что были случаи, что машины проваливались через лед. А главное,
добавили, что мы за это не несем ответственности. Мне было смешно это слушать, и
я сказала: а если мы здесь умрем от голода, вы несете ответственность? Нет, я
поеду, что бы там ни случилось, и пошла на следующее утро за посылкой, накормив
своих детей и поцеловав их. Я взяла санки и пошла сначала к старшему брату мужа
за чемоданом, где у меня были кое-какие вещи, как, например, костюм мужа, мое
осеннее пальто. Жил он на Первой Красноармейской улице, путь опять дальний.
Дошла туда без особых событий. Город по-прежнему был мрачный и седой, весь в
сугробах. Но солнце уже заглядывало как на дома, так и в лица людей, и мне
казалось, как будто у них стали чуть повеселее глаза. К тому же в феврале
прибавили хлеба на детей и меня на 50 граммов. Забрав у них свой чемодан, я
попросила их проводить меня. Пообещала поделиться тем, что будет в посылке. Я ее
еще не получила. Они отказались. Вид у них тоже был истощенный. Я поехала опять
через весь город на Чайковскую улицу, чтобы взять посылку. По дороге опять зашла
за хлебом и весь его съела, так как надеялась, что детей накормлю тем, что будет
в посылке. Все время беспокоилась о детях. Как там они одни, некормленые,
наверно, лежат и плачут. Стало уже темнеть, время было 8 часов вечера. Когда я
оформила все документы и взяла посылку, я поехала домой. Верней, повезла..."
Трудное, мучительное путешествие ее через весь город мы приводили в первой части
и здесь позволим себе исключить из рассказа.
"Доехала наконец до дома, когда время уже было три часа ночи. Я не могла
перетащить санки через высокий порог ворот. Оставила все на улице и чуть ли не
ползком добралась по лестнице до двери. Открыла ее и стала звать Розу, на миг
заглянула к себе. Дети, услышав мой голос, заплакали в два голоса. Ах, милые вы
мои, живы, сейчас я вас накормлю. Мы с Розой скорей спустились по лестнице. Я ей
говорю: беги скорей, там у ворот санки стоят, скорей! Там много еды, я накормлю
тебя досыта. С большим трудом мы втянули весь багаж. Я разделась и упала на
кровать обессиленная. Дети плакали, я минут двадцать не в состоянии была к ним
подойти. Потом открыла посылку, в ней оказались почти одни ржаные сухари и
только две пачки пшена. Скорей растопили печку, поставили варить кашу. Накормила
детей и Розу. Всю ночь собирались. Я была не в состоянии двинуть рукой. Роза
позвала двух женщин, и они мне помогли, а я им дала сухарей.
На следующий день, 6 марта 1942 года, с багажом и детьми я двинулась снова на
Чайковскую. Там был сборный пункт. Одна женщина мне взялась везти вещи, а я
детей. Ей я уже отдала полкило пшена и четыре ржаных сухаря. Время было 11
часов, а сбор назначен на 12 часов. Она, как и я, была слабая и с трудом тащила
санки. Мы обе еле передвигались. У обеих не было сил, я очень нервничала,
боялась опоздать. По улице мела метель с большим ветром. Время было уже половина
второго, а мы только добрались до Литейного моста. Днем там разрешалось ходить.
Что, если мы опоздаем? Все мои мучения, трата последних сил будут напрасны. Я
уже раздала почти все сухари, крупу тоже. Значит, опять голодать. От этих мыслей
у меня разрывалось сердце. В висках стучало. Я опять взмокла. В дорогу на себя я
надела чистое белье, два шерстяных платья и еще поверх костюм мужа для тепла и
сохранности. Мне стало жарко. Я расстегнула пальто; ветер обжигал мое лицо, но я
ничего не чувствовала. Одно последнее напряжение, еще шаг, еще. Опять считаю
шаги. От этой дороги, ветра я потом простудилась, и у меня был гнойный плеврит с
высокой температурой, но об этом после.
Наконец мы доехали, было три часа. Машина стояла, не уехала. Оказывается, не
только я, а другие тоже опаздывали. Когда я садилась в машину, меня еще раз
предупредили, что дорога опасная. Обстреливается и тому подобное. Я сказала, что
знаю и все равно еду. Проезжая по городу, мысленно с ним прощалась. Прощай, мой
многострадальный город, думала я, прощайте, люди.
По озеру тоже мела небольшая метель. Вначале ехали быстро, потом совсем тихо.
Впереди шел человек, осматривая дорогу, и лыжей разгребал снег, так как боялись
ям, которые были от снарядов, и лед там был некрепкий.
Об этой дороге я написала стихотворение:
Дороги, дороги, вас много кругом:
Широких, веселых и гулких, как гром.
Проносятся ветры, весенние грозы,
На кромках растут тополя и березы.
Я помню и знаю дорог у иную,
Дорогу по Ладоге, всю ледяную,
По ней вывозили людей из блокады...
По этой дороге в метель, на машине я ехала с маленькой дочкой и сыном.
...Нас ехало человек 10-12. Только женщины и дети. Шофер был военный, и с ним
сидел в кабине тоже мужчина.
Я была самая слабая. Мне казалось, что мы едем долго, долго. Машина была
обнесена фанерой, в нее набирался немного отработанный газ. У меня голова
кружилась и болела. Я и дети находились в полуобморочном состоянии. Меня
тошнило, несколько раз рвало, знобило. Я чувствовала, что поднялась высокая
температура. Я вся горела. Мне кто-то давал какое-то лекарство. Клали на голову
мокрое полотенце. Я сделалась безразлична ко всему, теряла сознание. Когда
приходила в себя, спрашивала, где мы, где дети. Мне отвечали: здесь, в машине,
живые дети. Их кто-то кормил, кто-то сажал на горшок. Я не могу себе
представить, как я могла выдержать эту дорогу. Обессиленная от голода, от
напряженных перевозок, вдобавок простудилась, с высокой температурой. Наверно,
инстинкт матери боролся за жизнь детей, как говорят, до последнего вздоха.
...Первая остановка. Первый эвакуационный пункт. Нас встретили добрые, хорошие
люди. Помогли сойти с машины, перенесли детей. Меня положили на лавку. Был
построен большой, из новых досок сарай. По краям скамейки. В середине две или
три железные печки, которые бепрерывно топились. Нам принесли еду. Детей кормили
манной кашей на сгущенном молоке. Мне принесли мясной суп с лапшой. Но я ничего
не могла есть. Весь рот и горло чем-то были обложены, были шершавые. Я не могла
глотать, да и аппетит пропал. Свой обед я отдала шоферу. На другой день мы снова
поехали. Мы должны доехать до города Череповца. Там временно стояла войсковая
часть мужа. В пути мы еще останавливались в одной деревне Ленинградской области.
Почти вся деревня была сожжена немцами. В одном из уцелевших домов мы все
переночевали. Я чувствовала себя очень плохо и страшно кашляла. Жар все время
держался. Но мне давали аспирин, который был у одной женщины. Затем была еще
одна остановка в городе Тихвине. Этот город был дважды у немцев, и дважды наши
его отбивали. Он почти весь был разбит.
...Наконец мы доехали до города Череповца, это было 11 марта 1942 года. Когда
машина остановилась у одного дома, мой муж сразу вскочил в машину. Посмотрел
кругом и выпрыгнул. Он нас не узнал, а я его, конечно, сразу. У меня от волнения
перехватило дыхание, и я не смогла окликнуть. Дети его не узнали. Он был одет
по-военному. Я слышу, он спрашивает, приехала я или нет. Ему отвечают, что она с
детьми находится в машине. Он снова вскочил и стал смотреть. Стал узнавать,
узнавать и хриплым голосом: "В ы, вы?!" - снова выпрыгнул из машины. Он заплакал
и зачем-то шапку снял. Потом, наконец совладав с собой, сказал: "Лида! Толя!" -
и снова из глаз показались слезы. Я ничего не могла ему ответить. Смотрю и
молчу. В горле словно ком. Хочу сказать, а язык как онемел. Машина была завалена
тюками, и я сидела в самом углу. Тогда он позвал: "Толя, ну иди же ко мне
скорей". Я как не своим голосом: "Он не ходит". Весь этот разговор был, как я
его описываю. Встреча была радостная и горькая. Она на всю жизнь у меня
останется в памяти. Потом по очереди он нас вытащил и перенес в какой-то дом.
Нам на четыре семьи дали пустую комнату. Каждая семья заняла угол.
...В комнате было темно. Город Череповец на ночь тоже затемняли. Мужья здоровые,
а жены истощенные. Жены с мужья
...Закладка в соц.сетях