Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Блокадная книга

страница №36

ие машин, эксплуатацию их, не
хватало бензина, смазки, ремонт не был обеспечен. Дорога не справлялась с
перевозками, не оправдывала надежд. И только с двадцатых чисел декабря она
начнет доставлять в город по 700 - 800 тонн грузов ежедневно. 25 декабря наши
войска овладеют районом Войбокало, и тогда начнутся восстановительные работы на
железной дороге и можно будет продовольствие везти к Ладоге поездами и людей
эвакуировать. Совсем немного остается Юре дотянуть до этих дней. Вот это
ощущение быстро тающих сил ленинградцев и вело бойцов 54-й армии в наступление
на Тихвин, а водителей автобатальонов и отдельной автобригады заставляло
совершать на своих хлипких полуторках, сквозь пургу, заносы, по два, а то и по
три рейса в день.

После войны один из авторов работал в Ленэнерго. В кабельной сети. Однажды, это
было уже году в сорок седьмом, произошла авария в начале Лиговского проспекта.
Пробило кабель, и целый квартал остался без света, без энергии. Искали место
повреждения до вечера - не нашли.
Стояла зима, мерзлый грунт били ломами, успели проверить одну муфту, она была в
порядке. Стемнело. Работы продолжались, потому что без света сидели детская
больница и фабрика.
Вел работы мастер Акимов. Это был низкорослый неразговорчивый человек, отличный
знаток всего подземного хозяйства. Он, как и другие мастера, работал еще в
блокаду. Мастеров было несколько, и каждый знал, что и где на его участке
происходило. И на синьках у них все было отмечено. Помимо отметок на синьке,
хороший мастер должен был держать в памяти все подробности случившегося. Что за
воронка была, был ли тогда мороз или оттепель, и как снаряд разорвался, и если
кабель уже ремонтировали, то кто его ремонтировал, потому что у каждого
кабельщика своя манера, своя степень добросовестности. Дело в том, что бомбы и
снаряды, падая даже в стороне от кабеля, могли взрывной волной нарушить
изоляцию, могли сдвинуть грунты так, что постепенно начинало кабель тянуть,
рвало его из муфт. Несколько лет после блокады продолжались такого рода аварии.
Убраны были развалины, заделаны все пробоины, отремонтированы фасады домов, а
под землей как бы продолжался обстрел, падали снаряды и бомбы, и в огромные
воронки, давно засыпанные, залитые асфальтом, вдруг рушился электрический ток.
Давний взрыв снаряда пробивал кабель. И термин был - пробой, как пробоины на
корабле.
Я не знал, как они жили в блокаду, как работали, как питались. Я пришел в район
с фронта, демобилизованный, да и они не очень-то рассказывали, это теперь
вспоминают, а тогда поскорее забыть старались. В 1943-1944 годах, когда город
стал оживать, им, чтобы дать энергию, свет, приходилось наспех под обстрелом
латать перебитую осколками сеть, подкидывать времянки. Да и позже, после войны,
кабельщикам еще долго доставалось от всех. Мощностей не хватало, трансформаторы
выходили из строя, за время блокады они пострадали так же, как страдали дома и
люди, подстанции были в ужасном состоянии, все требовали света - магазины,
конторы, школы, гостиницы. Сети перегружались, кабели пробивало один за другим.
Приборы определяли место повреждения весьма приблизительно, и все решало чутье
мастера, умение видеть, что происходит там, под землей.
У Полякова, у Косолапова, у Полежаева - у каждого из мастеров были свои методы,
свои приметы, которые ни передать, ни определить словами нельзя. Никто из них не
мог помочь Акимову хотя бы потому, что никто из них не знал его участка, истории
этого кабеля, его ремонтов, не знал капризов этой трассы с ее пересечками. И
главный диспетчер Кирсанов, который знал весь район, который работал здесь чуть
ли не с двадцатых годов, тоже ничего не мог посоветовать. Подвижный его висячий
нос на мятом лице принюхивался, мы ходили по трассе взад-вперед, но глаза
Кирсанова оставались грустными. Метров сто, а то и полтораста были под
подозрением. Это значило еще копать, резать, прозванивать, снова копать,
резать... Это значило еще два, три дня работы.
И Акимов и Кирсанов сходились на том, что авария блокадного происхождения. Горел
костер на мостовой, кабельщики грелись и грели массу, чтобы заливать муфту.
Кругом было темно, дома стояли темные, без света, и уличные фонари не горели,
только проезжие машины включали фары. Над котлованом горел фонарь "летучая мышь"
с красным стеклом. От этой холодной темноты, от скрипучего снега что-то
всколыхнулось в моей памяти. Я почему-то перешел на другую сторону улицы, стал в
подворотню, потом пошел в следующую подворотню.
Пожалуй, это было здесь. Только наискосок, на пустыре, стоял тогда небольшой
дом. Он развалился на глазах. Как же это все было? Меня, наверное, загнала сюда
бомбежка. До этого я шел по Невскому. А еще раньше по бесконечному Московскому
проспекту. До штаба армии меня подвез старшина. У Обводного из черного
репродуктора звучал женский голос, чуть хрипловатый, неповторимый голос, который
с того дня запомнился навсегда. Это Ольга Берггольц читала стихи. Впервые слышал
ее. Я постоял у железного столба. Было безлюдно, солнечно. Угловой дом,
снесенный бомбой, дымился, пахло паленым. Две женщины сидели на обугленной
балке, в ногах у них на санках лежали обломки стульев и золоченая рама от
картины. Значит, потом я очутился на Садовой, в квартире Гали, школьной нашей
подруги. Комнаты ее были занесены снегом. Оттуда я пошел к Боре Абрамову. Соседи
сказали, что он умер. Тогда я отнес продукты матери Вадима... И тогда я очутился
у Суворовского. Все правильно, я восстановил в памяти тот день, это было не так
уж сложно; тогда я впервые получил увольнительную в город. Блокада преобразила
город неузнаваемо, поэтому все поражало и отпечатывалось в памяти прочно.

Когда началась бомбежка, вернее, когда она приблизилась, я укрылся сперва в
одной подворотне, потом перебежал в следующую. Зенитки захлопали рядом,
прожектора шарили по небу. Все, что на передовой мы обычно наблюдали издали,
сейчас происходило над головой. Неподалеку упала бомба, следом завыла следующая,
на этот раз ближе, громче. Вой ее нарастал. В подворотню вбежала женщина с
каким-то большим свертком. "Ложись!" - крикнул я, толкнул ее в снег и сам упал
на что-то мягкое. Раздался удар, грохот. Дом наискосок стал разваливаться.
Женщина закричала. Она кричала от страха. Судя по взрыву, бомба была небольшая;
я хотел подняться и вдруг увидел под собой человека - румяное лицо старика. Это
было так неожиданно, что я вскочил на ноги, потом нагнулся, потрогал завернутую
в простыню фигуру, тронул лицо, волосы - я не сразу сообразил, что в свертке был
большой елочный дед-мороз. Женщина, глядя на мой испуг, стала смеяться громко,
истерически, освобождаясь от собственного страха. Я тоже рассмеялся. Этого дедамороза
она несла для большой елки в Дом пионеров...
- Здесь падала бомба, - сказал я Акимову.
Мы посмотрели синьку. Там напротив этого дома не было никакой отметки.
- Это было в конце декабря, - сказал я.
В конце декабря Акимов лежал. Он пролежал до середины января, и этот промежуток
времени у него на карте остался без отметок.
Бомба упала как раз на той стороне, влево от подворотни. Осколками пробило
створку железных ворот. Это я запомнил хорошо. У меня отпечатался этот момент с
фотографической точностью. Наверное, из-за деда-мороза. Авария извлекла его из
глубин памяти, где он хранился вместе с прочими подробностями того блокадного
дня. Повседневное стирается в памяти: если б я часто бывал в городе, все
позабылось бы.
Мы проверили с Акимовым - в створке ворот сохранилась рваная дыра от осколка.
Тогда мы стали копать и работали до утра. Я оказался прав. Кабель пробило точно
по кратчайшему расстоянию до центра взрыва. Очевидно, тогда появилась волосяная
трещина в свинце, и помаленьку туда проникла сырость. Шесть лет она пробиралась.
Вот как долго летят осколки блокадных бомб.
Пока копали и ремонтировали, мне вспомнилось, как я проводил женщину с дедомморозом
до Таврического. Я нес ее деда-мороза стоймя, при виде его краснощекого
лица и шубы в блестках прохожие удивленно останавливались. У некоторых
появлялась слабая улыбка. Так что нести его было приятно. Время от времени я
вспоминал свой испуг и смеялся.
Эта история несколько исправила мое тяжелое впечатление от прихода в город.
Когда я рассказал в батальоне о своем путешествии, дед-мороз тоже поразил всех и
приободрил. "Дед-мороз!" - повторяли все со значением. Меня упрекали за то, что
я не зашел к пионерам, не увидел елки и не мог ничего рассказать, как радовались
дети и что был у них за праздник, хотя бы как это выглядело. Но зато я запомнил
стихи Ольги Берггольц. Тогда у меня была хорошая память на стихи. Я запомнил и
прочитал их.
Конечно, я жалел, что не увидел елки. Особенно я жалею об этом сейчас. Ничего
нельзя исправить в том блокадном вечере, ничего больше не удается увидеть,
рассмотреть в нем. Впрочем, он все же пригодился тогда, в сорок седьмом году,
когда мы ликвидировали аварию на Лиговском проспекте.

В конце декабря, а точнее, 25-го, будет объявлена прибавка: рабочим на 100
граммов хлеба, служащим, иждивенцам и детям на 75 - им теперь не по 125, а по
200 граммов хлеба в сутки!
В начале января будет построена дорога, которая позволит машинам прямо от
железнодорожной станции ехать на Ладогу без перегрузки. А в начале марта в
городе пойдет первый трамвай: очистят пути, восстановят сети - и по рельсам,
звеня, покатятся красные вагоны. Люди будут кричать "ура".
Будет выдаваться клюква.
Суп станут давать в столовых без вырезки талонов.
А затем каждому горожанину дадут дополнительно полтораста граммов жиров.
Весь январь шла огромная работа по налаживанию дороги через Ладогу.
Однако в январе она работала еще плохо. График не выполнялся. Много машин
ломалось. Ремонтировали медленно, недоставало запчастей.
Задача была вывезти из Ленинграда в феврале 100 тысяч человек, в марте - 200
тысяч. Это против 11 тысяч фактически эвакуированных в январе.
А Юра Рябинкин живет еще в декабре. Ему дотянуть бы до конца года, а потом какнибудь
до февраля, до марта! Но для него теперь день - за месяц, неделя - за
год..

Последние страницы

"9 декабря (продолжение). Сколько еще чистых страниц осталось в дневнике? Раз,
два, три... Тридцать шесть... А было... было двести. Через полмесяца уже полгода
этому дневнику, полгода войны. Много я писал в этом дневнике. Сперва мои записи
носили описательный характер, затем сменились лирическими. Каждый прожитый мною
день дает еще одну страницу, а то и две. И сколько раз запись дня начиналась о
голоде, о голоде и холоде? Сейчас, когда я вижу перед собой перспективу
эвакуации, я как-то замалчиваю эти мысли. Но вот исчезни эта надежда... Что
будет? Чем я буду жить? А сейчас опять не то обстрел, не то тревога. Что-то гдето
бьет, слышно. Мама во Дворце труда. Там, под обстрелом... Ей надо опечатать
имущество обкома, фонд. Разрешится ли сегодня наша надежда о вылете? Или нет?..

Пора кончать. И без того целый лист перемарал без толку своими "лирическими"
отступлениями. Вернусь-ка к реализму. Что нам сегодня поесть придется? Хорошо,
если в столовке отпустят по талонам за II декаду. А то без ничего будем сидеть
весь день. Весь день... Сутки...
10 декабря. Декада к концу. А дела наши с эвакуацией... Вопрос все еще
остается открытым. Как это мучительно! Знаешь, что с каждым днем твои силы
иссякают, что ты изнемогаешь от недоедания день ото дня все больше и больше, и
дорога к смерти, голодной смерти, идет параболой с обратного ее конца, что чем
дальше, тем быстрее становится этот процесс медленного умирания... Вчера в
очереди в столовой рассказывала одна гражданка, что у нас в доме уже пять
человек умерло с голода... А самолеты летят до Вологды... Каждому прибывающему
дается целых 800 г. хлеба и еще сколько угодно по коммерческой цене. И масло, и
суп, и каша, и обед... Обед, состоящий не из жидкости, а из твердых тел,
именуемых: каша, хлеб, картофель, овощи... Какой это контраст с нашим
Ленинградом! Вырваться бы из этих чудовищных объятий смертельного голода,
вырваться бы из-под вечного страха за свою жизнь, начать бы новую мирную жизнь
где-нибудь в небольшой деревушке среди природы... забыть пережитые страдания...
Вот она, моя мечта на сегодня.
"Кто хочет - тот добьется, кто ищет - тот всегда найдет!" Но когда Лебедев-Кумач
составил слова к этой песенке, не думал он... Правильна народная мудрость:
"Человек закаляется в несчастье", "Весь характер человека проявляется у него
полностью лишь в несчастье". Таков и я. Несчастья не закалили, а только ослабили
меня, а сам характер у меня оказался эгоистичным. Но я чувствую, что сломать мне
сейчас свой характер не под силу. Только бы начать! Завтра, если все будет, как
сегодня утром, я должен был бы принести все пряники домой, но ведь я не утерплю
и хотя бы четверть пряника да съем. Вот в чем проявляется мой эгоизм. Однако
попробую принести все. Все! Все! Все!!! Все!!! Ладно, пусть уж если я скачусь к
голодной смерти, к опухолям, к водянке, но будет у меня мысль, что я поступил
честно, что у меня есть воля. Завтра я должен показать себе эту волю. Не взять
ни кусочка из того, что я куплю! Ни кусочка! Если эвакуации не будет - у меня
живет-таки надежда на эвакуацию, - я должен буду суметь продержать маму и Иру.
Выход будет один - идти санитаром в госпиталь. Впрочем, у меня уже созрел план.
Мама идет в какой-нибудь организующийся госпиталь библиотекарем, а я ей в
помощники или как культработник. Ира будет при нас".
Дневник для Юры все более становится средством, помогающим во что бы то ни стало
удержать себя от сползания, которое уже началось! Стыдом удержать себя! Нет у
Юры другого оружия в борьбе с голодом, в борьбе с тем, что, как утверждали
многие, "правит миром". И чтобы заострить свое оружие, Юра заостряет свою вину.
Мало того: специально записывает в дневник все, за что будет и после смерти
стыдно. Мать (или кто-то еще) прочтут ведь! А смерть - вот она, рядом. И она
отдаст дневник в руки матери. Саму мысль о смерти Юра использует, чтобы укрепить
себя, свою волю. Теснимый, обгладываемый голодом, Юра сдает позицию за позицией.
А дневник - как последнее средство! - становится все более откровенным,
страшным. Вот что ты делаешь, вот что будет читать мама, люди будут читать,
узнают о тебе... Он и маму начинает любить больше, чем в мирное время. Совесть
одолела страдания, раскрыла его сердце, сделала его еще более отзывчивым.
"Сегодняшний вечер даст мне лишь одни слезы. Я это знаю. Мама голодная,
холодная. Дров у нас мало, почти нет, теплого она ничего не достанет, съестного
также, измучается, издергается... Из Смольного придет отрицательный ответ, или
вопрос все еще останется открытым. Жмыха и дуранды не достанет. Утром, перед ее
уходом плакала Ира - плохая примета, неужели я стал верить в приметы? Наверное
так. Какие мрачные мысли лезут мне в голову! Все горько, все уныло, голодно,
холодно стало на этом свете. Все мысли стремятся к одной еде да еще к теплу. На
улице мороз - 20-25 градусов. В комнате, хотя и топилась печка, холод такой, что
у меня замерзли ноги и по спине бегает дрожь. И ведь дай мне съесть буханку
хлеба!.. Я оживу, я засмеюсь, я запою песни, я... что говорить...
На часах одиннадцать утра... А впереди - целый день, вечер, ночь. А там... там
новый день, новая порция хлеба в 125 г. Новая декада. Конфеты... Медленно
угаснет во мне жизнь, как медленно перевертываются страницы этого дневника... Но
медленно и верно!
...У меня такое скверное настроение и вчера и сегодня. Сегодня на самую малость
не сдержал своего честного слова - взял полконфетки из купленных, а также
граммов 40 из 200 кураги. Но насчет кураги я честного слова не давал, а вот
насчет полконфеты... Съел я ее и такую боль в душе почувствовал, что выплюнул бы
съеденную крошку вон, да не выплюнешь... И кусочек маленький-маленький шоколада
тоже съел... Ну что я за человек! У мамы вчера сильно распухла нога, с
эвакуацией вопрос открытый, в списки треста ¦ 16 маму включить нельзя, одна
надежда на Смольный. Смольный даст нам троим, маме, мне и Ирине, жизнь или
смерть. У нас после сегодняшнего дня осталось только 200-300 граммов крупы на
вторую декаду да 300 граммов мяса. Конфет тоже всего 650 граммов, правда еще
сахара Ирине 200 граммов должны получить. У мамы ее карточка уже
полуиспользована на 2-ю декаду, в запасе лишь Иринина (150 г.) да моя - 180
граммов... А внешне мы готовимся к эвакуации, собираем вещи, приготовляемся...
Меня уже не радует начавшееся по всему фронту наше наступление, отбит Тихвин,
Елец, немцы бегут на ростовском направлении к Мариуполю и Таганрогу, на
московском направлении наши части начинают гнать немцев с завоеванных ими
областей, из-за отсутствия антиобледенителей сотни немецких самолетов
бездействуют, почему немцы и не бомбят Ленинград эти дни, развертывается все
шире партизанская война в Югославии, немецкие части несут большой урон от
англичан в Ливии, лишь Япония продолжает бить США, нанося чрезвычайно
эффективные удары, но ее постигнет участь та же, что получит и Германия от нас.

Эх, если бы только разрешили вылет на самолете! Только перенесший большое горе,
большие страдания может ощутить в полной мере счастье, какое только существует
на земле. Через две декады Новый год. Где-то будем мы, что будет с нами? В эту
новогоднюю ночь осиротеют новогодние игрушки в диване, не будет для них елки,
негде им будет показаться во всем своем блеске и наряде. Не до елки будет
каждому человеку в Ленинграде в эту ночь. Как сон мы вспомним, если будем живы,
прошлогодние рождественские вечера, елки с горящими свечами, обильный
пряностями, закусками и другими сладостями ужин, какой всегда имел место на 1
января... Может быть, а впрочем, что загадывать наперед, что с тобой может
случиться?.. Как проведет эту ночь Тина? Где будут ее мысли ровно в 12 часов
ночи 31 декабря 1941 года, когда сорвется последний листок календаря и откроется
новый чистый свежий календарь 1942 года?.. Время летит, летит..."

Юра не понимает, какое значение для Ленинграда имел Тихвин. Освобождение Тихвина
сразу сокращало маршрут подвозки продуктов к Ладоге, сам Тихвин становился
главной перевалочной базой...
Но все равно Ладога еще не справлялась с заданием, не хватало дорожных частей.
Количество машин сократилось из-за потерь, много было разбито, ушло под воду,
ждало ремонта. А ремонтников не хватало. На железной дороге от Тихвина до
Войбокало надо было восстановить разрушенные мосты.

"Сейчас мама ушла в трест ¦ 2 к Тураносовой осведомиться насчет отправки из
Ленинграда и валенок.
Анфиса Николаевна ходит злая и угрюмая. Понятно отчего. Запасы сухарей и крупы у
нее кончились, послезавтра она последний раз получает молоко в тубдиспансере, а
об эвакуации ее вопрос также остается открытым. Вот и бесится, боится, что будет
недоедать. Ну что ж, смеяться над чужим несчастьем не нужно, дай бог, чтобы
наступило на всем земном шаре такое время, когда ни один человек не знал бы, что
такое голод.
Страницы моего дневника подходят к концу. Кажется, что сам дневник определяет
мне время своего ведения...
12 декабря. Сейчас мама ушла в карточное бюро. От этого зависит вся моя
дальнейшая жизнь. Если история эта всплывет наружу, я могу даже покончить с
собой. Впрочем, что так бы и вышло. Мне тогда, выросшему в почти беззаботной,
счастливой, райской, как мне кажется, обстановке, жить мне тогда значит вечно
мучиться, пока голод или немецкая пуля не прекратят мое жалкое влачение. Что-то
будет тогда с Ирой, с мамой... Выехать из Ленинграда, даже вылететь, если бы
ответ из Смольного был бы положителен, удалось бы только в январе месяце. А
опухнуть и умереть от водянки можно в неделю, а отправиться на тот свет от
шального осколка или грядущих быть ОВ и в одно мгновение.
Но наружно я должен не унывать. Иначе - все. Все не для меня (для меня все уже
настанет, быть может, через... ну, время назвать не могу - в любое мгновение),
но все для мамы, Ирины. Прольет Тина слезы на дальней стороне, вспомнит всю нашу
прошлую жизнь, пожалеет кое о чем, да и через полгода станет опять такая ж...
Пройдет полгода, год, война кончится, настанет прежняя счастливая жизнь в нашем
городе. Истлеют наши трупы, в пыль рассыплются кости, а Ленинград будет вечно
стоять на берегах Невы гордый и недоступный врагу.
Сколько людей каждый день умирает в Ленинграде! Сколько голодных смертей! Только
сейчас я представляю себе город, осажденный врагом. Голод несет смерть всему
живому. Только на себе испытавшие голод могут понять его. Вообразить же его
неиспытавшему человеку невозможно.
Но зачем такие грустные мысли, столько меланхолии? Вспомянешь, бывало, оду
Державина "На смерть кн. Мещерского" да и задумываешься над концом. Раз нам дали
жизнь, этот бесценный дар природы, так зачем же думать о плохом в ней? Думай
лишь о хорошем, бери от жизни все те удовольствия, какие она может дать. Что
терять?
Все это так, но какой-то тайный червь грызет втайне мою душу. Человек никогда не
удовлетворится настоящим. Ему надо еще хоть самое мизерное улучшение, что-то
новое в будущем. Можно вправе сказать, что "надежды юношей питают", внося еще
одну поправку, а именно: под юношами подразумевать всех людей.
Третий час ночи. Ира спит, я пишу дневник".
Странно, он вспомнил стихотворение, которое в русской поэзии, может, с
наибольшей силой раскрывает философию смерти:

...Едва увидел я сей свет,
Уже зубами смерть скрежещет,
Как молнией, косою блещет
И дни мои, как злак, сечет...
Жизнь есть небес мгновенный дар;
Устрой ее себе к покою
И с чистою твоей душою
Благословляй судеб удар.

Ему, Юре, хотелось бы проникнуться этим высоким отношением к жизни и смерти. Но
и взрослому это трудно, а уж юноше тем более.

Подступили вплотную дни отчаянной борьбы, самого тяжелого испытания, которое Юра
Рябинкин успеет еще пройти. Неокрепшая душа его стала ареной борьбы между
совестью и голодом. Это просто сказать - борьбы. Но надо представить себе все
реально. Конечно, долг, любовь к маме и сестре, стыд, воспитанная порядочность,
честность - все это противостояло голоду; но голод - он рос с каждым днем, он не
считался ни с чем, и какие бы запреты ни воздвигал себе Юра, голод не
подчинялся. Заставлял брать, запихивать в рот довесок хлеба - чужой! Ничего Юра
не мог поделать с собой. Как мучается он, корчится от стыда и отвращения к себе,
клянется и снова не выдерживает, нарушает клятву, он падает, низвергается и все
же не сдаётся, он продолжает казнить себя, следит за собою... Вот эта борьба,
почти безнадежная, но которую Юра вел до конца, - самое дорогое в истории его
короткой жизни.

"12 декабря (продолжение). Мамы нет дома. Через полчаса, а то и немного раньше
надо сходить в столовку треста. Итак, сегодня уже 12 декабря. Кстати, это,
кажется, уже IV годовщина дня выборов в Верховный Совет СССР. Сегодня я прямо
заявляю, что больше месяца мы в Ленинграде не проживем. Это как 2x2=4. Сейчас
стук в дверь - бегу отворять, сердце тревожно забилось в груди, отворяю... не
мама, а Анфиса Николаевна...
5 часов вечера, а мамы нет. Значит, это что-то плохое. Либо дело с карточкой
всплыло, маму, быть может, даже задержали в бюро, либо с мамой произошел какойнибудь
несчастный случай, быть может, она сейчас уже в больнице или даже
морге... Чем не играет судьба?..
И все это из-за карточки. А почему мама взяла эту карточку? Из-за меня, из-за
моего голодного вида. Это я толкнул ее на преступление, я виновник смерти, быть
может, или же будущей нищенской жизни мамы и Иры, горя Тины, не говоря уж о зле,
причиненном самому себе. Я виновник всего этого! Если бы я не впадал в
меланхолию, уныние, было бы не то. Под моим влиянием мама пошла на преступление,
я должен перенять кару с нее на себя. Если и это не выйдет, если я погубил все
наши жизни, я лишу себя жизни, я должен и могу это сделать. Пойти добровольцем в
ополчение и хоть на фронте сделать доброе дело, погибнуть за родину. Погибнуть,
не забыть отдать свой долг. "Любишь кататься - люби и саночки возить", "Что
посеешь, то и пожнешь".
Если история с карточкой вышла, то я отправлю Тине следующую телеграмму-молнию:
"При смерти. Помощь не нужна. Забудь нас. Юра". Но я так писал бы, коли был
один. А ведь Ира. Наконец, мало ведь как можно испортить всю их жизнь? Умеретьто
легко, а вот поставить Иру на истинный путь!.. Пишешь и чуть не плачешь.
Вчера мама говорит: "У меня вся надежда на бога. Вот я и коммунистка, а в бога
верую. И Ира тоже". Но на бога надейся, а сам не плошай. И все-таки я чувствую,
что, пожалуй, я тоже становлюсь религиозен, смотрю на икону и молю бога, чтобы
отвлек от нас это несчастье.
А мамы нет и нет... Шестой ведь уже час вечера, ушла и вот до сих пор нету... А
сегодня как раз артобстрел был где-то...
Единственный человек, которому мы дороги, который не покинул бы нас в минуту
несчастья, Тина - далеко-далеко, в Канске, в Красноярском крае, за блокадой, за
фронтом, за Уралом, за Енисеем, в самой глуши Сибири...
Еще подожду полчаса или час, а затем пойду в трест ¦ 2. Я должен знать, где
мама. А если ее там после часу не видели, придется завтра наводить справки по
больницам, съездить в морги".

И сползшей вниз по странице рукой: "Что за ужас я пишу, я не могу больше. Боже
мой, боже".

"13, 14 декабря. Пишу за два дня, что редко со мной теперь случается. Полдня
провалялся в постели, вечером сходил в магазин и купил 6 плиток какао с сахаром
из сои по 30 р. (пачка - 100 г.) да еще 300 г. сыру по 19 р. кг. По дороге домой
случилось несчастье, так что я вернулся домой, имея при себе лишь 350 г. какао
да сыр. Была сцена с мамой и Ирой. Мама, вернувшись из райкома, сообщила, что мы
занесены в список эвакуирующихся на автомашинах в колонну Наркомстроя, которая
по обещанию райкома да райсовета пойдет 15 - 20 декабря. Завтра как будто еще
решится о самолете. Дома еды нет никакой, кроме 100 г. хлеба, которые мама
выменяла на пачку табаку. Болит зуб, общее недомогание, в отъезд из Ленинграда
как-то не вер

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.