Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Блокадная книга

страница №44

в кочегарку, где было
потеплее?.. Бывшая соседка Ирины Ивановны утверждала, что произошло именно это.
Не там ли, в кочегарке, обгорели дневник и тетрадь Юры? Там ли, в другом ли
месте, Юра все писал: "Хочу есть... хочу есть... есть..." (во второй, пропавшей
тетрадке) - а что было дальше, мы не знаем.
Ни один из возможных вариантов, казалось, не оставлял сомнений в Юриной гибели.
Но сестра продолжала надеяться, она не отпускала от себя эту надежду, и наша
логика тут была бессильна. Было жаль ее, мы и сострадали, и печалились, и
гордились, и тоже хотели чуда. Мы слушали эту женщину, мы видели через ее
рассказ большую когда-то семью Рябинкиных и за нею семью Панкиных - семьи
потомственных питерцев, русских интеллигентов, где не сразу и нелегко
соединилось петербургское с ленинградским. Ирина Ивановна помогла нам увидеть
что-то в Юре Рябинкине, да и его самого не изнутри, не глазами дневника, а как
бы со стороны, другими глазами - то, чего нам так не хватало. Через нее лучше
стало видно, откуда у Юры эта работа совести, истоки роста его души.
Стойкость Юры Рябинкина кажется порой нестойкостью: голод справляется с нею,
проламывает ее то тут, то там. Но она возрождается. С еще большей
требовательностью к себе восстанавливались его забота, любовь, его стыд,
доброта. Он страдал от голода, морозов, от вшей, но при этом он страдал от
стыда, его одолевала любовь к близким, ненависть к врагам, он мечтал, ему
снилась победа. Как животное, он уступал инстинктам, готов был грызть дерево,
ремни; как человек, он держался за книги, семью, навыки культуры, за красоту, за
мысли, которые не могли ужиться с происходящим. Это противоречие проникало в
душу из глубин, которые никогда раньше не затрагивались жизнью. Жажда
самосохранения не могла разрушить в нем человека. Когда давление голода и страха
становилось велико, перегородки рушились, но затем с отчаянием и упорством он их
восстанавливал.

Благодаря Ирине Ивановне мы многое узнали о Юре, хотя и не узнали о том, как
погиб он и как уцелел его дневник. Тайная и упорная вера Ирины Ивановны стала
захватывать и нас.
Мы хотели выяснить обстоятельства смерти Юры. Вместо этого мы обнаружили совсем
иное - затаенную веру Ирины Ивановны в то, что он живет среди людей. Слабая
надежда его сестры не убедила нас, но что-то произошло - Юра действительно
перестал быть для нас мертвым. Обостренное чувство вины - вот я живу, а он погиб
- создало эту зыбкую надежду. Пока в ком-то существует это совестливое чувство,
человек не может быть мертвым в том извечном понимании этого смысла, к какому мы
привыкли.
"Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния,
потому что и память о них предана забвению, и любовь их, и ненависть их, и
ревность их уже исчезли, и нет им более части вовеки ни в чем, что делается под
солнцем". Безжалостны библейские слова. Они не оставляют утешения. Они, как ни
странно, как бы уводят от веры, от надежды на вечность человеческой души. Но так
ли бесспорна их суровость? Сохранилась же доля Юры в мыслях, чувствах, любви
пусть немногих, хотя бы нескольких людей. Заставляет же он работать любовь и
совесть его сестры: вот я живу, а он... Что-то и в нас, читавших Юрин дневник,
узнавших Юрину жизнь, вошло и поселилось. То же томящее чувство вины. Но мы-то в
чем виноваты перед Юрой? А та восьмилетняя Ирочка - в чем? Но ведь живет она с
этой виною.
Когда мы решили ввести Юрин дневник во вторую часть "Блокадной книги", была у
нас надежда поставить как бы памятник ленинградскому мальчику, одному из
десятков тысяч. Стремление это казалось нам благородным и справедливым. Вдруг
возник вопрос: поставить памятник - и что дальше? Поставить и освободиться?
Поставить, чтобы освободиться? Но в том-то и дело, что освободиться не удалось.
Юра вошел в нашу жизнь и остался в ней.
Сколько их среди нас! Тех, чье присутствие мы чувствуем. Или чье отсутствие.
Памятники, и литературные в том числе, нужны не для того, чтобы освободить. А
чтобы привязывать навсегда.
9 мая, в День Победы, ленинградцы, тысячи их, идут на Пискаревское кладбище.
Семьями идут и в одиночку, старые и молодые. Земляные холмы братских могил уже
свободны от снега, прошлогодняя трава распрямилась. На темную ее жухлую зелень
люди кладут цветы, а некоторые кладут конфеты, папиросы, хлеб, маленький кусочек
хлеба.
Где-то тут, может быть, лежит Юра Рябинкин. А если он не здесь, то все равно
каждый из похороненных здесь нуждался в этом куске хлеба.
Юра Рябинкин страстно желал жить. Порою кажется, что короткая, незавершенная его
жизнь хоть в чем-то ищет продолжения. И после гибели его эта жизненная сила как
бы пребывает нерастраченной. Он не сумел до конца понять, за что, почему ему
пришлось погибнуть, не успев осуществить себя, как ему казалось, ни в чем. Но
остался его дневник и через дневник его страстное томление по жизни.
Блокадный город, где он - город потерь, город нашего страдания, с пустырями
разобранных, сгоревших домов, развалин, затаенный город невозместимых утрат,
неосуществленных жизней, непроросших семян? Этот город не разглядеть. Раны
залечивались быстро, шрамов не оставалось. Город возвращался к нормальной жизни
с энергией неистовой, словно бы накопленной за девятьсот блокадных дней. Не
осталось ничего, не оставляли ничего, словно бы воды сомкнулись. Много позже
спохватились - что же показать детям, что увидят внуки? Восстановили синюю
надпись на Невском: "Эта сторона улицы при артобстреле наиболее опасна".

Передний край обороны обозначили памятниками, соорудили Зеленый пояс Славы, а
новые кварталы уходят все дальше и дальше за бывшую линию фронта. Примерно то же
самое произошло с памятью о блокаде - она уходит внутрь, как древесные кольца в
ствол дерева.
Старый особняк на Васильевском острове, "Аврора" на вечной стоянке, белые ночи -
из чего слагается красота этого города? Для новых поколений блокада вошла в
образ города, придала красоте его трагическую силу.
Время собирать камни, время разбрасывать... Когда наступает время разбрасывать
камни? Наше время - если говорить также и о блокадной памяти Ленинграда - это
время (упущенное изрядно) собирать. Собирать глыбы народной памяти. Мы тоже этим
занимались все последние годы, собранное и отобранное сложили в то, что назвали
"Блокадной книгой". И свой "раствор" положили для лучшего сцепления, связки -
тот, который, как известно, всегда выветривается, рассыпается первым: оценки
людей и времени, характеристики.
Единственное в чем мы были уверены, так это в самоценности "материала", который
определил и сам характер, жанр книги. И даже если постройка зашатается, начнет
оседать и рушиться под напором времени - нет, не нам жалеть или жаловаться.
Будущее иногда бросает камни в прошлое. К этому всегда следует быть готовыми.
Готовыми к тому, что, собирая "камни" правды о себе и о своем времени,
приготавливаешь их и для себя.
Но так уж устроен человек - боль правды, всей правды для него в конечном счете
важнее, дороже сомнительного "блаженства" неведения или лжи.

Главы, которых не было

В это издание войдут две новые главы: о так называемом "ленинградском деле" и о
самом тяжелом и ужасном, что сопровождает любой массовый голод - о голодном
каннибализме.
Десять-двенадцать лет назад, когда готовились к публикации в "Новом мире" "Главы
из блокадной книги", мы столкнулись о жесточайшим прессингом.. Более чем полгода
верстка, истребованная Старой площадью, лежала у кого-то там в столах. С трудом
удалось вернуться к публикации, но тут за нас взялась цензура. Более 60-ти
изъятий только из первой половины книги. И все они в основном касались любых
наших попыток дать сведения по этим двум сторонам блокадной жизни: факты
людоедства и послевоенные репрессии по отношению к бывшим защитникам города.
Собрав когда-то разбросанный по книге материал, старательно вытравленный
цензурой, мы решили ввести в новое издание "Блокадной книги" еще две небольшие
главы. Тем самым восстанавливая в более полном виде, а в чем-то и дополняя ее.
Говоря о цензурных препонах, обязаны сказать и о собственных сомнениях - в
отношении к фактам каннибализма. Имеем или не имеем право их обнародовать, даже
если мы их получили? Есть ли на это у нас моральное право, не выступим ли
судьями там, где судить имеют право лишь пережившие сами и устоявшие. А не мы -
со стороны и как бы подсматривающие за распадающимся сознанием доведенных до
крайности людей.
Будь даже у нас возможность публиковать все, мы все равно отбирали бы строго,
требовательно, руководствуясь моральными соображениями. Цензура упростила наши
проблемы и моральные муки: изъяла все, любые намеки в рассказах блокадников. Тут
господствовали не одни лишь политические соображения. Утверждался как норма
взгляд на все и вся сытого, благополучного, а в сущности циничного "совка".
Взяли и обкорнали, например, рассказы о банях в блокадном городе. Аргументы: у
них там (т.е. у нас в книге) мужчины и женщины вместе моются! Сразу
представилось: читает и оценивает нашу книгу человек, знающий толк в "римских
удовольствиях" высокого начальства, перед глазами у него сауна и все, что там
бывает, когда "контингент" смешанный. А что блокадник или блокадница уже
потеряли всякие проявления пола, что это совсем не о том, о чем подумал
государственный хранитель нравственности, - попробуй им разъясни.
Но ведь и взгляд на факты людоедства может быть вот такой же отвратительно
сытый, не дающий себе труда понять меру испытаний, спешащий с оценками,
отрицанием. Легче всего - закрыть глаза: не было этого! Потому что если было и
такое, тогда как же говорить, писать о героизме блокадников, об исключительном
достоинстве, с каким они держались и умирали в невыносимых условиях, об
"интеллигентности" этого города?.
Начнем с того, что страшное явление, о котором вы здесь прочтете, обязательный и
неотвратимый спутник любого массового голода. Именно - массового.
Свидетельствуют об этом и русские летописи, и документы о многолетних войнах в
Европе, в других странах, об осаде Парижа и т.д. Не было еще, чтобы в условиях
массового голода обошлось без каннибализма. Весь вопрос: насколько это было
распространенное явление? И вот тут - наши записи, факты свидетельствуют:
блокадный Ленинград один из тех в истории массового голода примеров, когда
случаи каннибализма действительно не получили сколько-нибудь широкого
распространения, какого можно было ожидать, если учитывать весь ужас положения,
в котором оказались миллионы людей. Да, и сама протяженность во времени - 900
дней!
Что касается слухов о людоедстве, страхов, то их, как и разговоров о
"ракетчиках", "шпионах" было, конечно, много больше, чем самих фактов. Тут
Ленинград ничем не отличался от любого другого люто голодающего города, массовое
сознание везде схоже. Впрочем, что лишь слухи, а что правда, тоже не всегда
можно определенно сказать. Многие нам рассказывали, есть свидетельства в
дневниках блокадников, что вот он сами или их знакомые, соседи или в очередях
слышали: о людях в снегу с обрезанными "мягкими частями" тела. О подозрительных,
пугающе белых холодцах, которыми торговали на рынке люди совсем не исхудавшие. О
пропавших в саночках детях: мать только заглянула, в магазин, а ребенка не
стало.

Женщина (рассказчица) вышла в общий коридор коммунал- ки, а там трехлетняя
девочка сидит на полу . "Совсем на старушку похожа. Спрашивают у нее:
- Ниночка, а где Галя?
- А Галю мы съели.
- Как съели?
- Съели.. Там.
Вошли в мерзлую комнату, а там полубезумная мать, а у стены мерзлый труп старшей
ее дочери. И она действительно... Спасала младшую. И спасла. А сама вскорости
умерла".
...Человек вошел в дом, а оттуда не вышел.
...Знакомый, когда-то даже ухаживал за девушкой, пришел и стал ее уговаривать
идти к ним в институт на работу. Отец, когда он удалился: "Ни в коем случае, он
хочет тебя съесть! Он хочет съесть!"
Кто здесь безумен, уже трудно понять.
...Женщина уговорила вторую идти пилить дрова, а там топором пыталась ее убить,
не смогла только потому, что сама была еле живая.
...А эта наоборот: сторож на кладбище, она говорит женщине, похоронившей отца и
решившейся переночевать в сторожке: "Не бойся, я тебя не съем". Тогда это
звучало в прямом, не в переносном значении.
...Дворник принес в квартиру кусок мяса (семья тут уже "залегла умирать" - это
когда даже хлеб по карточкам не выкупают), сказал умирающей матери умирающих
детей, что вот коня снарядом убило, что это конское мясо. Женщина долго смотрела
на царский его подарок ("Какое-то очень крупчатое было мясо" - отметила и
девочка, после нам, уже немолодая, об этом рассказывавшая). Мать решала:
накормить этим детей или не делать этого?
Так и не знают ее дети, какое, чье мясо они тогда съели. Но помнят - лицо, глаза
матери, выбиравшей между смертью детей и материнской мукой знать, что она, может
быть, сама дает им человечину.
За всем этим запредельным ужасом массового голода каких только драм человеческих
не происходило. Их трудно воспринять, не отшатываясь с невольной брезгливостью и
ужасом от самых, может быть, несчастных. Но справедливо ли это?
Вот что нам поведал Воинов Серафим Дмитриевич, человек военный, бывший в те дни
помощником у секретаря горкома А. Кузнецова. Благодаря близости к Смольному он
посвящен был во многие тайны. Например, сообщил, что специальные отряды, службы
были созданы для борьбы с людоедами. Как боролись? В основном - расстрелами. Да,
были и настоящие бандиты, которые за счет человечины, скармливаемой другим, сами
не плохо жили, обеспечивали себя нормальной пищей. Были прямые преступления.
Но были и другие случаи. Вот один из таких - в рассказе С. Д. Винова.
- Когда я говорю о помощи голодающим, мне вспоминается вот такой случай. Мне
прислала письмо дочка Кузнецова - маленькая девочка, с просьбой навестить ее
учительницу Еремееву Софью Сергеевну или Софью Борисовну, (точно не помню)
заслуженную учительницу Республики.
- А дочка Кузнецова эвакуирована была?
- Да. Я поехал к ним. Жили они на Пушкарской в деревянном доме, которого сейчас
уже нет. (На углу Пушкарской и улицы Воскова).
Я поехал туда. Как мог, я этой старухе помогал. И убила ее не смерть от голода,
а убила ее трагедия, - убило ее то, что ее ближайшие друзья были арестованы.
- Когда?
- Тогда же. Арестованы и расстреляны ее ближайшие друзья - врачи: врач-женщина и
врач-мужчина.
За что же они были арестованы? За то, что, потеряв все человеческое, потеряв,
очевидно, рассудок, они убили и съели своих двух детей... Но они потеряли
рассудок. По этому поводу я могу вам добавить. Я спрашивал Петра Николаевича
Кубаткина, это управляющий по КГБ: "Петр Николаевич! Что вы делали с такими
людьми?" Он мне ответил: "Серафим Дмитриевич! С ними нельзя ничего делать. Вы
понимаете, в чем дело? Мы так смотрим: ну, хорошо, мы им оставим жизнь. А как
они потом будут жить, эти людоеды? Нет, мы их всех".
- Из гуманных соображений? Я лично такого рода гуманность не вполне понимаю, -
странная гуманность! Мне кажется, что умалишенных нужно все-таки лечить. Человек
во всяком состоянии остается человеком, мне кажется. Это больные люди.
Последнее рассуждение - наше - тех, кто слушал, записывал. Возражали, но сами
чувствовали: не дает наш традиционный гуманизм ответа на запредельный ужас таких
ситуаций. Действительно: вернулся бы к ним рассудок, поняли бы, что сотворили!..
То, о чем вы прочитать сможете дальше (если сможете) вряд ли вообще подвластно
каким-то комментариям, объяснениям. Поэтому ничего этого и не будет. Пусть
объясняет, пусть комментирует сама рассказчица, она, по крайней мере - прямой
свидетель и участник событий.
Мария Ивановна Дмитриева, работник Кировского жилуправления. В ее некоротком
повествовании о поразительных фактах и высоких проявлениях человеческого духа
было одно отступление. ("А людоедство вас интересует?.."). Мы его тоже записали,
но в книгу даже не предлагали. Хотя к человеку этому у нас доверие полное: Мария
Ивановна помнит все, рассказывает только о том, что сама видела, пережила. С
адресами, именами - это у нее профессиональное: неутомимая и вездесущая хозяйка
своего района, она должна была знать все, что и где происходит. И по службе и от
души - человек поразительно деятельный, всем нужный, на таких город держался.

"- Тут я и работала всю войну, вернее не всю войну, а до 42-го. Нет, в конце 42го
года меня перевели в райком работать. Вызвали и перевели в райком заведующей
финансово-хозяйственным сектором.
- Какие у вас обязанности были в жилуправлении?
- В жилуправлении? Я не знаю - чего не было. Мы вот крыши чинили. Сами всё это
знаете, осколки-то без конца всё пробивали. Дома все-таки приличные были
(некоторые). Ну, вот чинили. Нам смолу давали. Мы ее разводили, вернее
разогревали. Залезали. Все-то мои работники были такие (и я еще молодая была)
женщины по 27-28-29 лет. И заплатами, толью закрывали, и она выдерживала.
Надолго хватало. Вот это так... Первое боевое крещение было - это бомбежка 5-го
сентября, первая бомбежка в нашем районе. На Яковлевском разбомбили дом. Налет
был. И, правда, один дом, остальное - там сараи пострадали и больше ничего. Один
человек был убит, несколько человек ранено. Ну, вот так. Это как-то обошлось
все. Потом уже и началось серьезное... Начали юноши умирать. Много было вот
таких, которые раньше работали у меня в группе, и неплохо. Потом вдруг не
выходит день, два, три. Идешь, - говорят - умер! Так вот было.
Вот Виноградова тут на Шведова, 10, целая семья. И все вымерли! Представьте
себе, - какой парень был. Нельзя было подумать, что этого парня что-то сломит, а
он? Мигом - как не было! И мать умерла! И бабушка умерла! Ну, отец у них на
фронте..
- А людоедство вас интересует? Я даже на заметку взяла себе. Швецова, 33? Нет,
Швецова, 31 - там. А Швецова, 33 -там роды случились во время обстрела. Очень
интересный эпизод. Причем люди - живы. А вы, может быть, даже поможете найти эту
семью, потому что я знаю, что они живы - мать и сын.
А вот, значит, Швецова, 31. Там было людоедство. Там получилось так. Хозяин -
муж дочери старухи, которая там жила, ушел на фронт сразу. Он жил за городом, и
дочь, и пятеро детей - все жили за городом. И они оттуда приехали сюда в город.
И привезли корову с собой. Ну, корову они тут кормили всего недели две. А потом
зарезали ее и торговали мясом. Я еще удивилась, и даже сказала на улице так (ну,
вы знаете, как тогда обстояло дело), я говорю:
- Что же вы от такой семьи и продаете такой ценный продукт?
- И что они вместо этого мяса купили?
- Этого я не знаю. А старушка старая, но прижимистая. Дочь не молодая. Дочери в
то время - я не знаю сколько, - но не молодая. Во всяком случае, она лет на 50
выглядела. Вот такой возраст. Да. Это всё прошло. Потом вдруг я сижу в конторе
утром рано, наверно, часов в девять или в восемь. Я в восемь всегда была уже на
месте. Идет военный. Идет военный и говорит:
- Вы Марья Ивановна?
Я говорю, что я - Мария Ивановна. (Меня ведь в районе все знали, потому что
очень много было под моим руководством домов. Теперь-то уж народ сменился. И
все, которые жили тогда, они меня знали хорошо.)
Говорит:
- Пожалуйста, пойдите к нам в дом, в квартиру. Дом 31, а квартиру - не помню.
- Это было зимой 41-го или весной 1942-го?
- Нет, нет. Это было зимой - начало 42-го или конец 41-го. Зимой было. Я говорю:
- А вы со мной пойдете? Что же там случилось? (Военному) А он: - Не могу, я
здесь совершенно случайно. Моя жена живет в этом доме и в этой квартире, и я
забежал. Наша часть переправляется через Ленинград и мне дали всего два часа.
Вот я заходил домой. Там я вижу неблагополучно. Пожалуйста! Мне жена сказала,
чтоб я вас нашел и рассказал".
Ну, вот. Дворник - еще один мужчина был сохранившийся - такой Романенко Василий
Васильевич (он уже умер). Я пошла к нему и говорю: " Василий Васильевич! Пойдем
со мной! Кто там вот?" Ну, он объяснил мне, кто там живет. Он-то старый жилец,
давно.
Я говорю: "Пойдем. Там что-то такое, не знаю, случилось. Нас просят быть". И
пошли. Это второй этаж был. Поднялась я. И с лестницы, прямо входишь - прихожая
и кухня - все вместе. Это, знаете, старые дома-то, деревянные. Я его оставила в
дверях, а сама туда вошла. Там обе женщины - дочь и мать. И двое детей. Я семью
эту знала, потому что как-то была проверка. Была проверка, и после этого у нас
был большой обстрел. В этот дом через крышу, знаете, снаряд-стакан. Знаете, он
вот такой длинный, такой, что рука свободно шла в него. Наверно на полметра он
длины и толстый такой. Вот он упал через крышу. Он пробил потолок, пробил
перекрытие, и вот этой старухиной невестке (она спала с ночи) перебил поясницу.
- Снаряд не разорванный?
- Нет, он разорванный. Только один стакан (они же чугунные такие, стаканы) ...
Муж был на фронте, еe отправили в больницу. Я сразу, как пришла, вспомнила. Я
говорю:
"- А где же ваши дети? Пишет ли вам муж?
- Давно, Марья Ивановна, нету, давно. (Они такие обходительные).
- Это те, кто продавали мясо коровье?
- Вот, эти самые хозяева. И такие обходительные со мной, как будто они меня века
знали. "Вот не пишет давно, и всё такое". Я говорю: "Подождите! Скажите мне,
пожалуйста, у вас же ведь было много детей. Где же ваши дети?"
- Марья Ивановна! Все умерли. Все умерли.
Я говорю: "Ну, как же так?" (А у нас был такой порядок. Вот был у нас
прикрепленный к хозяйству Василенко - квартальный. Он работал всю блокаду у нас.

И вот, когда, значит, помирал тот или иной человек, Василенко приходит, и мы
составляем акт на этого человека. И книга была, книга записи велась). Я говорю:
"Как же, позвольте". (Мне еще давали всегда книгу подписывать, т. е. не книгу, а
этот акт). Я говорю: "А где же ваши дети? Когда же вы их хоронили? Как вы
хоронили?"
- Да все, Марья Ивановна, умерли.
- Да как, как?
- Ну, знаете, как теперь, - вот умер, ну, переночевал. А потом заверну в
простыню или в одеяло, да вот на плечо, да вон на кладбище, зарою там, как могу.
Я говорю:
- Что вы! Как нехорошо делаете! Ведь надо же, это же человека. Надо как-то
оформлять было. Вот квартуполномоченный у вас (военный-то, что приходил, она
(жена) квартуполномоченная. Она жила рядом в комнате). Ее-то хотя бы пригласили?
Как же так можно?
- Да нет, мы и не знали этого.
И вот так. А двое детей сидят старшие за столом. Они готовят завтрак. Это было
утром. Они готовятся завтракать. У них уже тут на столе приготовлено. Мальчик -
ему было 16 лет, а девочке так - 10 или 11. Это старшие у них. Мальчик, я знаю,
что был где-то в ремесленном. Но все эвакуировались. Кто не поехал тот (те)
разбежались по домам... Может быть, я очень медленно?
- Нет, нет, как хотите, говорите, всё подробно.
- Я говорю: "А все-таки я хотела бы знать". (А этот Романенко стоит - слушает.
Он не старый был мужчина такой, но он больной и его в армию не брали.) Я говорю:
"Я бы хотела знать, как и когда, в какое время вы все-таки похоронили этих
детей?"
- Да, вот последнего, вот последнего на днях тут похоронили.
- Это вот невесткиного?
- Да.
Потом как-то получилось, что меня просто так замаркотило, и чувствую, что меня
сейчас начнет рвать. А у них-то в прихожей-то, как входишь, - и тут плита.
Прихожая немножко меньше этой комнаты. И тут плита. И на плите варится все.
Чугуны наставлены. Я говорю, что... (Да, а на подоконнике лежат косточкиребрышки
вот такие, разрубленные. Они вот такой длины - примерно. Лежит просто
вот такая пачка, соскоблено мясо такое, счищено, а только вот такие косточки
белые-белые.)
Я говорю:
- Вы, оказывается, богато живете, вон у вас. (Я поняла, в чём тут дело-то.)
- Да, Марья Ивановна, да.
Я говорю:
- Я вам помешала завтракать, кажется?
- Ничего, ничего. Садитесь с нами!
(Садитесь!!! Вы бы слышали, каким бесом разговаривали? Это - что-то не своим
голосом.) Ну, вот, я говорю:
- Нет, нет, спасибо, сейчас и без гостей кушать - нечего. Что вы еще придумали!
И вдруг эта самая женщина - молодая - несет сковороду и там кипит-шипит. Я
говорю: "Что это у вас?" Крышкой закрыто. Я поднимаю крышку - мясо. Говорю: "Ну,
вот это уж неправдоподобное чего-то".
- Да, Марья Ивановна! Вот получила баранинку, косточки вот видите лежат, а это
вот сжарила.
Я говорю: "Что?" Я понюхала, во-первых.
- Попробуйте, попробуйте!
Вы знаете, как мне это! Я говорю:
- Нет, я пробовать не буду. Ну, что же у вас еще там варится? Покажите мне!
- Так вот варим какую-то похлебку, - сказала.
Я говорю:
- Знаете что, дайте мне поварешку. (Большой чугун ведерный стоит.) Дайте мне
поварешку в руки! Она мне подает. Но она сразу побагровела вся, молодая. Старуха
не дрогнула, а эта вся побагровела и вот так дрожит.
Я говорю:
- Что вы тут варите? Снимите крышку.
Сняла. А я поварешкой как зачерпнула и руку вытащила!!!
Я говорю:
- Ну, что же теперь скажите мне, баранинк а?
- Марья Ивановна! Решили, чем в землю зарывать - лучше самим съесть.
Вот так. Ну, понимаете! Вы знаете, какой мрак, когда варится - в квартире как
будто такая изморозь и притом какой-то сладковатый и лезет... И вы знаете? Не
могу, говорит. Дайте мне закурить или выпить. Я не могу.
Я с ними Романенко оставила, говорю:
- Оставайтесь на местах!
Старуха:
- Марья Ивановна! Простите! Что же делать? - вот такой старухи разговор был.
Я пошла к телефону, вызвала, позвонила начальнику уголовного розыска. Я говорю -
вот такое дело. Он говорит: "Я сейчас вам пришлю человека с ордером на ареста их
и на обыск". И вот когда пришел... одеяло, то ли они на нем рубили ребенка - всё
в крови, и осколки костей, и всё. А под кроватью стоит такой сундучок
деревянный, примерно - вот такой - узкий. И когда я его открыла, вытащила, там
блюдо стоит вот пирожное, такое большое. На этом блюде разрубленные ножки лежат,
- кровь стекает.

Я говорю:
- Ну - больше сказать нечего.
- Марья Ивановна! Марья Ивановна! Что вы, что вы!
Ну, в общем, их арестовали, конечно, увели, и больше я их, конечно, не видела.
К концу войны вдруг мне приносят письмо. Письмо мужа вот той женщины. Он пишет,
что - я пишу - ни

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.