Жанр: Лирика
Сборник
...нтонации голоса
пленного, казалось, понял все, что отвечал тот.
Но полковник Иверзев слушал этот чужой, выговаривающий чужие слова голос
и чувствовал, что и немец, и его шевелящиеся рыхлые щеки, и толпа пленных, и
наши танки на мокрой мостовой сереют, расплываются, мягко покачиваясь в
далеком колокольном звоне, и этот звон неровными ударами бьет в виски. Тогда
он повернулся и, силясь идти еще твердо, направился к "виллису". Около
машины он покачнулся и, только через несколько минут придя в себя, уже в
машине, с досадой понял, что у него был обморок от потери крови.
Объезжая воронки на мостовой, горящие немецкие танки, "виллис" мчался
мимо влажных сквозистых каштанов днепровских улиц, затянутых мелким дождем;
мелькали намокшие плащ-палатки солдат на тротуарах. Сквозняки пронизывали
машину, пахло гарью жженых кирпичей, брызги летели на горячее лицо Иверзева.
Грудь и ноги его прикрывала темная шинель Алексеева, и сам Алексеев говорил
позади вполголоса:
- Они были совершенно уверены, что удар по Днепрову будет нанесен южнее
города. В том числе со стороны Ново-Михайловки и Белохатки. И даже после
гибели батальонов держали там танки и мотопехоту. Но если бы мы... О
Господи! - Алексеев протяжно вздохнул, приказал шоферу: - Костя, в санроту.
- Значит, так, - глухо проговорил Иверзев, сделав усилие над собой, и с
трудом приподнялся на локте. - Значит, так, - повторил он ослабевшим голосом
и, откинувшись на сиденье, закрыл глаза, но Алексеев вдруг заметил его
задрожавшую щеку и услышал еле различимый, срывающийся шепот: - Если бы я
мог... Если бы я мог...
Ни Алексеев, ни Савельев не смотрели на него, стесняясь этого жутко
прозвучавшего голоса, каким не мог говорить Иверзев, и лишь шофер недоуменно
скосился на командира дивизии, увидел незнакомо-страдающее лицо, то лицо,
которое привык видеть беспощадно властным, с холодным, не пропускающим
вовнутрь взглядом. И было страшно то, что он кривился, закрыв глаза, но слез
не было.
Глава девятнадцатая
Ермаков остановил первую попутную машину и устроился в кузове меж
бензиновых канистр, которые дребезжали, гремели и весело подскакивали,
напоминая о свободе, о скорости, о разбитой танками и орудиями дороге, этой
обычной дороге наступлений.
Леса кончились, и развернулась, кружась, обдавая вольным сырым ветром,
ровная даль с лиловым туманцем в низинах, с далекими темными извивами
Днепра, ставшего будто на ребро, а над ним еще не четко проступали, уходя к
чуть порозовевшему небу, громоздкие очертания города. Это был Днепров. А за
этим городом теперь двигались по шоссе на запад новые батальоны полковника
Гуляева. Так сказали Ермакову час назад, и он спешил, и спешила грузовая
машина, на которой ехал он к Днепру, обгоняя покрытые брезентами "катюши",
вскачь мчавшиеся повозки, а по обочине споро шагали солдаты, подоткнув за
ремень полы шинелей, - все торопились, тянулись к переправе, к
возвышавшемуся на горе впереди городу.
Свободный ветер летел ему в глаза, гудел в ушах, забирался в рукава, и он
с наслаждением глотал этот ветер, чувствуя его щедрую освежающую силу.
Майор, армейский интендант, ехавший к передовой, поминутно высовывал из
шоферской кабины голову, надвигал на лоб фуражку и, смеясь и захлебываясь
ветром, кричал дурашливо, по-молодому озорно:
- Эх, Аню-ута-а! Давай жми, колымага! Газ на всю железку! Лихач! А, лихач
ведь он, капитан? Он у меня лихач! Как с ним ездить, ха-ха! Невозможно! Не
надеюсь на него, не-ет! Есть у меня, знаешь, лейтенант Таткин. Так тот в
кузове с грузом ездит. А? Этот лихач ничего не видит, кроме баранки. А
Таткин самолеты заметит и давай из пистолета палить: останови, значит! Жми,
жми, Аню-ута! А "катюши" -то, "катюши"! Глянь-ка, капитан! Гордецы,
красавицы!
Ермакову нравился этот средних лет интендантский майор своим избытком
энергии и разговорчивостью, вероятно, возбужденный скоростью езды, розовым,
ноябрьским утром, близостью освобожденного города. Он сам испытывал
некоторую приподнятость, и ледяной комок, затвердевший в его груди с тех
пор, когда он выводил людей из окружения, уже не давил на душу так жестоко и
гнетуще. Все эти дни он жил, готовый на крайнее, вплоть до самого тяжкого
наказания. Он знал, что Иверзев мог твердо и разрушительно сжать пружину его
судьбы, но после того, что он пережил в последнем бою, ничто, казалось, не
могло заставить дрогнуть его сердце или почувствовать раскаяние.
- Ах, Аню-ута-а! - кричал майор-индендант, крутя головой и озорно
подмигивая из кабины. - А? Грандиозный город!.. Знавал его до войны! До
Днепрова, значит? Что?
- Дальше, майор.
- Лихач, лихач! Сбавь газ! Не видишь? В колонну врежемся, тарантас
воронежский! Сто-оп, сатаняга, сто-оп!..
Голова майора нырнула в кабину, шофер затормозил, Ермаков едва удержался
на ногах, прижавшись грудью к кабине; пустые канистры, зазвенев, покатились
в кузове.
Впереди, вытянувшись метров на триста, приостановилась колонна. Хорошо
видимый Днепр, открывшиеся дали, его песчаные пляжи, заросшие кустарником, и
за простором воды силуэты окраинных садов, крыш, купола церкви на горе -
весь город лежал в тихом розовом свете, затопившем край неба. И только
ровный звон моторов плыл над утренней тишиной. Но этот звон вовсе не
показался Ермакову опасным, даже когда услышал в колонне крики: "Мессера"! -
и увидел, как несколько машин, повозок и "катюш" лениво стали расползаться
от дороги. Два тонких, как металлические муравьи, истребителя шли на большой
высоте, сверкали там, нежно-золотистые в лучах зари, и это мирное сверкание
в небе его почти не тревожило.
Гулко ударили зенитки у переправы, малиновые звездочки разрывов
засверкали в лиловой высоте. Тотчас трескуче зачастили винтовочные залпы в
колонне, ездовые, не слезая с повозок, вскидывали карабины, деловито-весело
двигали затворами, целясь в снижающиеся самолеты. А они пошли в пике над
переправой.
В это время майор-интендант вывалился из кабины на дорогу, пригнувшись,
ловко скакнул к кустарнику и, упав там на колени, дважды выстрелил из
пистолета по выходящим из пике истребителям. С громом выросла на переправе
водяная стена, и "мессершмитты" понеслись вдоль колонны, не набирая высоту,
выказывая металлическое брюхо.
Звездочки зениток, снижаясь, заплясали над дорогой, ездовые нехотя
отбежали от повозок, задирая голову, перезаряжая карабины; некоторые легли у
колес; в вытянутой руке майора-интенданта все вздрагивал пистолет, бегло
паливший в небо, но самолеты, звеня, промелькнули сбоку колонны.
Ермаков спрыгнул на дорогу. Майор жадно провожал глазами уходящие за
Днепр истребители.
- Жаль, Анюта, - сказал он, сбивая фуражку на затылок. - Был у нас
случай: один лейтенант уничтожил-таки из пистолета... чем черт не шутит! -
сказал он с уверенностью, рассмешившей Ермакова, и тут же восторженно
закричал, показывая на шофера: - Что я говорил! Лихач, ну не лихач ли, а?
Заснул мирно под шумок и храпит, как трактор! Двигаем, двигаем! Садись,
капитан.
"Катюши" и повозки, разъехавшиеся по сторонам во время бомбежки, вползали
на дорогу. Колонна тронулась и тут же приостановилась. Послышались голоса:
- Что там?
- Переправу разбомбили.
- А саперы чего думают?
Мимо сгрудившихся повозок, санитарных и грузовых машин, мимо ездовых,
куривших в ожидании, Ермаков пошел к переправе, увидев издали алеющий песок
и около берега покореженные понтоны; там сновали фигурки людей. Саперы
попарно, с бревнами на плечах, бежали к тому месту, где был разрыв, и прямо
в шинелях прыгали в воду, погружаясь по грудь, поспешно взмахивали
взблескивающими топорами.
- Отчаянно работают, товарищ капитан, а? - сказал Ермакову незнакомый
шофер, лежа животом на крыле машины Красного Креста и с любопытством
наблюдая за саперами. - Глядите, как они... Это что же? Опять летят? Что за
хреновина?..
Шофер вскочил в кабину, крикнул что-то Ермакову, тот не разобрал в
грохоте резко застучавших зениток. Люди побежали назад по понтонам, две-три
искорки топоров еще упорно вспыхивали над водой, и Ермаков, оглушенный
командами, ревом разворачивающихся на дороге грузовиков, посмотрел в небо.
Возвращаясь, истребители со звоном неслись среди облачков зенитных
разрывов. Ермаков сел на край песчаного окопчика, но визг бомб заставил его
втиснуться в землю.
Когда после грохота разрывов он распрямился, ему кинулись в глаза этот
поврежденный безлюдный понтон и поблизости непонятная искорка,
поблескивающая над водой. Истребители сделали стремительный круг в высоте,
снова стали падать на переправу, а Ермаков из окопа все глядел на эту
упрямую единственную искорку, изумленный бесстрашием неизвестного солдата.
Первый истребитель пустил косую очередь по понтону, второй нацеленно сбросил
бомбу, разрыв накрыл волной конец моста, и уже искорки нигде не было - лишь
над водой показалась и исчезла, как нырнувший поплавок, голова солдата.
Кто-то выкрикнул из соседнего ровика:
- Ранило! За сваю держится! К берегу бы ему!..
В тот же миг необоримая сила, то ли восхищения, то ли мгновенной злобы на
беспомощный крик: "К берегу бы ему!" - упруго вытолкнула Ермакова из окопа,
и он понял, что бежит по качающемуся на волнах мокрому понтону к
поблескивающему впереди просвету воды. А когда заложил уши пронзительный
падающий звук с неба, когда красные стрелы пролетали вдоль понтона и со
звенящим клекотом вверху пронеслись тени, - в ту минуту он заметил в конце
разорванного моста торчащую свежую сваю и рядом в воде - голову солдата.
С разбегу Ермаков лег на скользкие, окаченные волной доски, крикнул:
- Плавать умеешь? Ранен? Два шага сможешь сделать? Давай руку!..
И тогда солдат сделал движение к мосту, оторвался от сваи; голубые
серьезные глаза глядели в небо, где отдалялся свист моторов.
- Горит, - сказал он внятно. - Эх, топор потерял... Он зацепился красными
руками за доски; Ермаков изо всей силы подхватил его под мышки и вытянул на
понтон; с солдата лились потоки воды, но, точно ничего не чувствуя, он
по-прежнему молча смотрел в небо, и Ермаков удивился его спокойствию.
- Ты что же голову дуриком под смерть подставляешь? - спросил он наконец.
- А, сапер?
- Все-таки упал, - со слабой улыбкой ответил солдат. - В лес упал.
И Ермаков невольно посмотрел назад: длинная струя дыма протянулась в небе
и, круто снижаясь, обрывалась на востоке, над кромкой дальних лесов, другой
истребитель, одиноко ныряя меж всплесков зенитных разрывов, уходил на запад.
- Санитаров сюда! Есть санитары?..
- Из медсанбата кого-нибудь!
Ермаков отряхнул шинель и зашагал назад. Майор-интендант, разгоряченный,
наскочил на него, фуражка лихо сбита на затылок, волосы слиплись на висках,
заорал азартно:
- Аню-ута-а! Капитан! Что тут отчубучилось? Кого ранило?
- Все в порядке. Идемте к машине.
- Не-ет, подожди. Что случилось? Ты чего улыбаешься?
- Все в порядке, говорю, - засмеялся Ермаков, и вдруг лицо его
перекосилось, он оттолкнул майора, шагнул вперед, проговорил растерянно и
изумленно: - Шура?! Шура?!
- Какая Шура? - захохотал майор. - Ты чего, Анюта? Спятил?
Нет, он очень ясно, очень четко увидел в толпе солдат на понтоне
знакомое, родное, мелькнувшее милым овалом лицо, ее такую знакомую, тонкую
фигуру, ее шинель, ее санитарную сумку, хромовые сапожки.
Но она не заметила его, не подняла головы в тот момент, прошла в толпе, и
тогда негромкий, сдавленный волнением оклик настиг ее снова:
- Шура!..
Ее узкие плечи вздрогнули, она вся замерла, незащищенно обернулась, и он
увидел ее неподвижные глаза, полные страдания и страха. И он повторил
охрипшим голосом:
- Шура...
- Борис? - чуть шевеля губами, прошептала она. - Это ты?.. Ты?..
- Шура...
Он так сильно и горько обнял ее, что она пошатнулась, как бы не веря,
зажмурясь, а он, не обращая внимания на людей, бестолково снующих по
понтону, толкающих их, стал с болью целовать ее холодные, сомкнутые, не
отвечающие ему в это мгновение губы, ее лоб, глаза, вздрагивающие брови,
готовый отдать за эту встречу все, что мог еще отдать.
- Шура, пойдем, - повторял он. - Тебе нечего здесь делать. Там никого не
ранило. Пойдем. Не надо этого...
Он прижимал ее голову к своему плечу, видел, как сквозь смеженные ресницы
просачиваются светлые капельки слез.
- Борис... милый... Если бы ты знал... - прошептала она, с тоской блестя
ему в глаза своими влажными глазами. - Если бы ты знал, что я передумала в
эти дни... Я виновата...
- Ты не можешь быть виноватой. Видишь, все хорошо, мы встретились. Не
надо слез...
- Не надо, да... не надо слез. - Она попыталась улыбнуться. - Лучше
пойдем... Вон туда, на берег... Как ты похудел! Просто не узнать! Пойдем.
Нет, ты не думай, я тебе все, все скажу. А то мы опять расстанемся и ты
опять забудешь меня!..
- Шура, мы теперь не расстанемся! Ты будешь со мной. Ты слышишь? Я тебя
никуда не отпущу. Ни на шаг от себя!
- Нет, расстанемся. Снова бои, бои...
- Это не сможет нас разлучить.
Они шли по берегу Днепра все дальше и дальше от переправы, постепенно
затихали голоса позади, и воздух наливался нежным огнем зари, влажно шуршал
песок одичавших пляжей, где оставались следы их сапог - первые, очевидно, за
войну следы мужчины и женщины, шедших здесь вместе.
Он остановился, ласково притянул, повернул ее к себе, а она осторожно
потрогала рукав его шинели, снизу вверх заглянула ему в лицо, медленно
краснея, спросила:
- Неужели это ты? И ты вернулся?
- Я вернулся.
- Я хочу, чтобы... ты меня любил, - прошептала она неуверенно. - Я
хочу... только этого.
...Когда двое ушли отсюда, следы, оставшиеся на песке, сначала затянуло
водой, потом их совсем рассосало, и они исчезли.
Юрий Бондарев.
Последние залпы
-----------------------------------------------------------------------
"Собрание сочинений в четырех томах. Том первый".
М., "Молодая гвардия", 1973.
OCR & spellcheck by HarryFan, 18 June 2001
-----------------------------------------------------------------------
Завещаю в той жизни
Вам счастливыми быть
И родимой Отчизне
С честью дальше служить.
Горевать - горделиво,
Не клонясь головой.
Ликовать - не хвастливо
В час победы самой.
И беречь ее свято,
Братья, счастье свое -
В память воина-брата,
Что погиб за нее.
А.Твардовский
В двенадцатом часу ночи капитан Новиков проверял посты.
Он шел по высоте в черной осенней тьме, над головой густо шумели
вершины сосен. Острым северным холодом дуло с Карпат, вся высота гудела,
точно гулко вибрировала под непрерывными ударами воздушных потоков. Пахло
снегом.
Редкие ракеты извивались над немецкой передовой, сносимые ветром,
догорали за темным полукружьем соседней высоты. В низине справа, где лежал
польский город Касно, беззвучно вспыхивали, гасли неопределенные светы,
как будто задувало их.
Молчали пулеметы.
Новиков не видел в темноте ни орудия, ни часовых, шел - руки в
карманах, ветер неистово трепал полы шинели, - и странное чувство тоски,
глухой затерянности в этих мрачных, холодных Карпатах охватывало его.
Приступы тоски появлялись в последнюю неделю не раз - и всегда ночью, в
короткие затишья, и объяснялись главным образом тем, что четыре дня назад,
при взятии города Касно, батарея Новикова впервые потеряла девять человек
сразу, в том числе командира взвода управления, и Новиков не мог простить
себе этого.
- Часовой! - строго окликнул Новиков, останавливаясь, по звуку голосов
угадывая впереди землянку первого взвода, вырытую в скате высоты.
Ответа не было.
- Часовой! - повторил он громче.
- А?
Что-то черное завозилось, шурша плащ-палаткой, возле входа в землянку,
голос из темноты отозвался сдавленно:
- А! Кто тут?
- Что это за "а"? Черт бы драл! - выругался Новиков. - В прятки
играете?
- Стой! Кто идет? - преувеличенно грозно выкрикнул часовой и щелкнул
затвором автомата.
- Проснулись? Что там за колготня в землянке? - спросил Новиков
недовольным тоном. - Что молчите?
- Овчинников чегой-то шумит, товарищ капитан, - робко кашлянув,
забормотал часовой. - И чего они разоряются?
Новиков толкнул дверь в землянку.
Плотный гул голосов колыхался под низкими накатали. Среди дыма плавали
фиолетовые огни немецких плошек, мутно проступали за столом и на нарах
красно-багровые лица солдат - все говорили разом, нещадно курили. Командир
первого взвода лейтенант Овчинников, с тонким, красивым, самолюбивым ртом,
ударил кулаком по столу, покачиваясь, встал, затем, небрежно оттолкнув на
бедре тяжелую кобуру пистолета, скомандовал: сипло и властно:
- Прекратить галдеж и слушай тост! За Леночку! А, братцы? Пить всем!
Смутный рев голосов ответил ему и стих: все увидели молча стоявшего в
дверях капитана Новикова. Он медленно обвел взглядом лица солдат.
- Значит, пыль столбом? - произнес он, хмурясь. - И санинструктор
здесь?
То, что веселье это происходило в восьмистах метрах от немецкой
передовой и люди, зная это, не сдерживали себя, не удивило Новикова.
Удивило то, что здесь, среди едкого махорочного дыма, среди этого
нетрезвого шума, сидела на нарах санинструктор Лена Колоскова. Сидела она,
охватив руками колени и покачиваясь взад и вперед, разговаривала с
умиленно расплывшимся замковым Лягаловым, смеялась тихим, трудным,
ласковым смехом.
"Смеется каким-то жемчужным смехом, - не без раздражения подумал
Новиков. - Она пьяна или хочет понравиться лейтенанту Овчинникову. Зачем
ей это?" И, стараясь еще более возбудить в себе неприязнь к этому
легкомысленному смеху, он быстро взглянул на нее, потом на Овчинникова,
спросил:
- Что у вас тут? Свадьба?..
Он произнес это, должно быть, грубо - все замолчали. Лена вопросительно
перевела на него взгляд и вдруг легко и гибко спрыгнула с нар, взяла со
стола чей-то стакан, подошла к Новикову, блестя яркими, чуть прищуренными,
улыбающимися глазами.
- Да, именно, - сказала, откидывая: голову, - здесь свадьба. Поздравьте
меня и Овчинникова. Лейтенант Овчинников! - приказала она. - Дайте водки
капитану!
"Что это с ней?" Она не была пьяна, кажется (а вообще не поймешь!), и
дерзко глядела на него снизу вверх, - тонкая нежная шея окаймлена воротом,
узкие плечи, крепкая маленькая грудь обтянута суконной гимнастеркой,
сжатой в талии широким ремнем.
Не раз ловил себя Новиков на том, что его непривычно смущала постоянная
вызывающая смелость санинструктора, - он почувствовал, что покраснел на
виду мгновенно притихших солдат, и, разозленный на себя за это, резко
сказал:
- Вы всегда неудачно шутите, товарищ санинструктор! - И, повернувшись к
лейтенанту Овчинникову, договорил тоном приказа: - Прекратить! Что это за
веселье? С какой радости? Всем отдыхать!
Лейтенант Овчинников, самолюбиво сузив светло трезвые глаза на
недопитый стакан, спросил:
- За что вы, товарищ капитан? Мой день рождения. Не признаете? Двадцать
шесть стукнуло. Лягалов, налей комбату! Ломанем, товарищ капитан?.. Чтоб
пыль на всю Европу, а?
Замковый Лягалов, солдат пожилой, некрасивый, низкорослый, обросший
золотистой щетинкой на худых щеках, помигал конфузливо на Овчинникова, на
комбата, неуверенно налил из фляги полную кружку, протянул Новикову:
- Товарищ капитан, не побрезгуйте, стадо быть... Чистая-а!
Считался Лягалов непьющим, и то, что он пил сейчас и протягивал кружку,
вконец испортило настроение Новикову. Он оттолкнул руку Лягалова, криво
усмехнулся:
- Поздравляю. - И, ссутулившись, шагнул к двери.
Уже на пороге услышал позади себя неловкую тишину, и стало ему
неприятно оттого, что он только что внес в землянку, к солдатам
Овчинникова, которых любил, холод и раздражение. Он знал, что Лена была
развращена постоянным мужским вниманием, - это, разумеется, было связано с
ее прошлой службой в полковой разведке. Она пришла в батарею месяца два
назад после непонятной истории в полку, о которой всезнающие штабные
писаря вынуждены были молчать. Ходили слухи: она набила морду и едва не
застрелила адъютанта командира полка. Однако Новиков мало верил этому.
Походили на правду иные слухи: говорили о ее особенной близости с
разведчиками. И Новиков, видя ее маленькую точеную фигуру, ее порочно
аккуратную грудь, обрисованную гимнастеркой, лучисто-теплый свет ее глаз,
когда она улыбалась, часто слыша ее смех, который тоже был как бы тайно
порочен, испытывал болезненные приступы раздражительности. Оттого, что
она, казалось, была доступна всем, она была недоступной для него. В первые
дни пребывания нового санинструктора в батарее был он с ней нестеснителен,
полунасмешлив, иногда в присутствии ее не сдерживался в сильных выражениях
- не божий одуванчик, не то видела! После, лежа один в своей землянке, он,
мучаясь, вспоминал то чувство, какое испытывал, когда ругался, словно не
замечая ее, и не находил успокоения. Его стесняла, ему мешала эта женщина
в батарее. Но одновременно, даже не видя ее, он все время ощущал ее
присутствие и не мог объяснить себе то внезапное неприязненное
раздражение, которое она своей смелостью, своим голосом вызывала в нем.
Выйдя из землянки, Новиков один постоял в холодной осенней тьме. Мысль
о том, что он грубо обидел сейчас солдат, обидел тогда, когда от расчетов
его батареи осталось двадцать человек, когда он должен быть добрей,
ласковее с людьми, угнетала его.
Ветер гудел в ушах, и в тяжком скрипе сосен слышался Новикову пьяный
гул голосов; и оттого, что в землянке бездумно пили спирт и смеялись, как
бы забыв о тех, кого похоронили вчера, Новиков испытывал знакомое чувство
тоски.
Ощупью нашел пенек - видел его еще днем, - сел, до боли потер небритые
щеки, посмотрел в потемки, туда, где за высотой, в полутора километрах
отсюда, на западной окраине Касно, стояли два орудия младшего лейтенанта
Алешина - второй в батарее взвод, который он, Новиков, особенно берег. Там
не взлетали ракеты.
- Я пошла! - раздался женский голос в нескольких шагах от Новикова.
Из землянки вырвался, стих шум голосов. Желтая полоса света легла на
кусты, легкие шаги послышались в четырех метрах от Новикова, и по голосу,
по смутному очертанию фигуры он узнал Лену. Она остановилась возле, не
видя Новикова, долго глядела на прижатые к горам близкие вспышки ракет -
среди шумящих деревьев появлялось ее бледное лицо с непонятно решительным
выражением. Сквозь гудение сосен глухо хлопнула дверь, из землянки выбежал
лейтенант Овчинников в распахнутой телогрейке, окликнул сипловатым
голосом:
- Ты куда ж, Леночка?.. Постой!
- Я стою. Ну а вы зачем? - спросила она негромко. - Я и сама дойду!
Он подошел к ней, проговорил требовательно:
- Куда?
- К разведчикам. Они здесь недалеко, - ответила она насмешливо. - Не
привыкла я к вашей батарее. Непохожи вы на разведчиков, лейтенант...
Овчинников придвинулся к ней, сказал тяжелым голосом:
- Непохожи? Хочешь, я ради тебя вон там под пули встану? Хочешь? Не
знаешь ты еще!..
- Ну, этого не надо! - Она засмеялась. - Глупость это!
Тогда он сказал с отчаянием:
- Так, да? Все равно не отпущу! Ты наших не знаешь!
Он приблизился к ней вплотную, они будто слились, и тотчас Лена сказала
презрительно, протяжно, устало, переходя на "ты":
- Уйди-и, не справишься ты со мной... Губы у тебя мокрые, лейтенант...
Она оттолкнула его, пошла прочь, а он, сделав шаг назад, позвал громко:
"Леночка, постой!" - и кинулся следом за ней. В его сбившемся дыхании, в
коротком неуверенном крике было что-то неприятно молящее, унижающее
мужское достоинство, и Новиков поморщился. Он встал, пошел к своему
блиндажу.
Блиндаж был полуосвещен сонным, желтым мерцанием коптилки. Воздух был
тепел, плотен, пахло шинелями, лежалой соломой. Дежурный телефонист Гусев,
молодой, круглоголовый, прислонясь затылком к стене, спал - устало
подергивались брови, потухшая цигарка прилипла к оттопыренной губе, другая
- свернутая - заложена за ухо. Перед ним на снарядном ящике котелок: из
недоеденной пшенной каши торчала деревянная ложка. Возле котелка огрызок
обмусоленного чернильного карандаша, измятый листок, вырванный из тетради,
ровные, аккуратные строчки были усыпаны хлебными крошками. Видимо, ел и
писал письмо. Новиков взглянул на листок, невольно усмехнулся этому
аккуратному школьному почерку: "Ты меня не ревнуй, потому что у нас тут
женщин нет, только одна сестра, да и то больно некрасивая..."
Он хотел спросить связиста, звонил ли командир дивизиона, но будить
было жалко. Вокруг с тревожным всхлипыванием, бредовым бормотанием спали
солдаты. Новиков, не раздеваясь, лег на спину, сбоку нар, на обычное свое
место. Закрыл глаза и будто погрузился в горячий, парной воздух, полный
разлетающихся искр, в хаос несвязных людских голосов, и м
...Поділитися у соцмережах