Купить
 
 
Жанр: Журнал

Этика михаила булгакова

страница №17

хонько" притом к памятнику... Булгаков всегда
рассчитывает пространство действия точно: как раз на уровне глаз Рюхина, на
свежей, менее полугода назад врезанной доске (в январе 1937-го, а действие
происходит в мае) помещались знаменитые строки:

И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал[134 - До столетней годовщины со смерти
Пушкина на памятнике помещался вариант четверостишия, "смягченный" Жуковским.
Чудовищная ирония в том, что слова о свободе и жестоком веке появились именно в
1937 г.].

Могу сообщить еще одну деталь - как очевидец. Доска укреплена на левой стороне
постамента, т. е. ее было видно справа, со стороны "въезда на Тверской бульвар".

Вот что сделал Пушкин - отвечает рюхиным Булгаков. И вот чего не нашел Воланд в
Москве - восславления свободы и милосердия - видит Бог, как это было нужно в
1937 кровавом году! Воланд находит одного Мастера; единственного, написавшего о
свободе духа и бесконечном милосердии.

...Все так, но мы, как будто, снова убедились в том, что Мастер заслужил самой
лучшей участи. Я думаю, не следует считать его виной даже трусость, болезненный
страх, владевший "каждой клеточкой" его тела. Он не виноват; сам Воланд говорит:
"Да... его хорошо отделали" (701); милосердная Маргарита вторит: "Искалечили,
искалечили..." (782). Да и страх его к моменту суда кончился: "Я ничего и не
боюсь, Марго... потому что я все уже испытал" (782).

Причина другая, причина литературная - гоголевская: сожженный в печи роман.
Мастеру придан облик Гоголя: "...Бритый, темноволосый, с острым носом,
встревоженными глазами и со свешивающимся на лоб клоком волос..." (547). Не надо
даже сравнивать с известными портретами Гоголя, достаточно посмотреть в
"Театральном романе" словесное описание (333); совпадает почти дословно.

Уничтожение правдивого и свободного слова - вот вина Мастера. Дело настолько
страшное, что оно обсуждается в молчании. Воланд прочитывает роман на свой
демонический лад, откладывает в сторону, а затем о нем говорится: "...И молча, без
улыбки уставился на мастера". Особый акцент: "без улыбки", "уставился" - при
том, что Воланд редко улыбается и каждый раз его улыбка бывает отмечена. И
Мастер "неизвестно от чего впал в тоску и беспокойство, поднялся со стула,
заломил руки и, обращаясь к далекой луне, вздрагивая, начал бормотать: - И ночью
при луне мне нет покоя, зачем потревожили меня? О боги, боги..." (703). Он говорит
еще не сказанное в романе; впереди еще взгляд игемона, прикованный к луне, и его
слова при пробуждении - те же самые. Когда прокуратор "вспомнил, что казнь была"
(735, 736).

А позади - "...И страшно, страшно... О боги, боги мои..."

Невысказанный вопрос: почему ты убил свое творение? И высказанный, в сущности,
ответ: убил, как Пилат Понтийский, из страха.

Уподобился властителям и идеологам, из страха перед словом, жгущим книги,
убивающим Слово.

Убил; так и сказано: "...Роман, упорно сопротивляясь, все же погибал" (563). Суд
литературы, суд Воланда грозен и справедлив; ему нет дела до того, что Пилат
убил Иешуа, спасая свою жизнь, - и до того, что Мастер спасся, вовремя уничтожив
свое детище. Через полчаса-час после сожжения в его окна постучали - явилось
НКВД в поисках "нелегальной литературы" (704), и если он пробыл в заключении
только три месяца, то благодаря своей предусмотрительности. Обвинительное
заключение против него уже приготовили латунские, он уже был назван врагом
("Враг под крылом редактора" (560)), но вот - улика-то была уничтожена...
Уцелевшую же тетрадь унесла Маргарита.

Все это не принимается во внимание: "Он не заслужил света". Тем не менее Мастер
удостоен "покоя" - ибо он не продался, не вкусил от скверны Ресторана.

В этих разбросанных, беглых - я бы сказал, чудовищно беглых - намеках
раскрывается важный пласт этики "Мастера и Маргариты"; этики писателя в годы
тяжкой реакции.

Когда горят книги; когда разорвана нормальная цепь литературного процесса:
создание вещи, публикация, реакция аудитории.

Когда в оглядке на цензуру писатель должен лгать - иначе вещь "идти не может"
(561), а если пойдет - его объявят врагом.


Когда участие в литературной ассоциации оказывается клеймом дьявола.

Тогда единственное, что можно - и необходимо: писать. И писать всю правду, но не
пытаться ее публиковать, оборвать цепь творчества на грани между рукописью и
книжкой, ибо книги горят, а рукописи - нет. Сама попытка публикации есть вина
перед Литературой, поскольку она чревата костром. ("...Он ее, которая толкала его
на борьбу, ничуть не винит, о нет, не винит!" (559). В этом чересчур настойчивом
отрицании - признание факта вины.)

Тема эта глубочайше личностная. По условиям моей литературоведческой игры я
должен притворяться, якобы я не знаю о сожжении первой редакции "Мастера",
покаянном письме, пьесе из жизни Сталина; о сходстве событий жизни Булгакова и
его героя, Мастера. Как мне кажется, биографических отсылок и не нужно:
достаточно текста романа. Булгаков осудил себя, появившись в единственной точке
повествования, в Ресторане. Вдвойне, может быть, осудил, дав свои инициалы - М.
А. Б. - литератору Берлиозу, приговоренному к абсолютному небытию. Но он дал две
первые буквы полуосужденному герою - МА-стер, а главное, читатель ведь знает,
что, даже соприкасаясь с Берлиозовой скверной, он работал над рукописью "Мастера
и Маргариты". Это нам дано понять: о страхе своем Булгаков говорит словами
Пилата; работал, даже сидя за ресторанным столиком.

Таково его оправдание. Он писал, не рассчитывая на публикацию; более того, писал
так, чтобы рукопись не сгорела - даже если ее найдут в столе. Перед совестью он,
может быть, и был виноват - но не перед Литературой.

Ничто в критике "Мастера и Маргариты" не удивляет меня больше, чем принятая
сладко-оптимистическая трактовка этих слов Воланда: "Рукописи не горят". Ужас
охватывает при мысли о том, сколько рукописей сгорело в 30-е годы. Булгаков знал
это лучше, чем мы, - да он и пишет: "...Папки с бумагами в комнате редакции вдруг
вспыхнули, а за ними схватило штору, и тут огонь (...) столбами пошел внутрь
теткиного дома" (774). Рукописи загораются первыми, и от них пламя идет дальше -
дьявольский огонь уничтожения Слова... Если в формуле "рукописи не горят" есть
оптимизм, то совершенно особенный - оптимизм травленого волка. Это рецепт
практического поведения: не пытайтесь доводить до конца извечное дело
литератора, не мечтайте о книжных прилавках и запахе свежей типографской краски,
создавайте манускрипты (558) - и близко не подходите к редакциям: затравят, не
напечатав, как затравили Мастера. И рукопись сгорит в той или иной печи.

То, что манускрипт "Мастера и Маргариты" дошел до читателя, не может быть
доказательством противного. Секрет именно в том, что рукопись не попадала в
редакции, дожидаясь своего часа. И конечно же, в тайнописи: никто не донес, что
Булгаков написал крамолу.

Но я отвлекся. Тема писательства в "Мастере" - глубоко личностная; для Булгакова
она была фокусом практической этики. Мы уже имели возможность убедиться, что его
этические требования не абстрактны: людям нужно хорошее жилье, еда и одежда;
нужны собственность, полноценные деньги и полноценная работа. Лишать их этого -
безнравственно. Для творческих же людей необходима творческая свобода, и,
конечно же, лишать их этой свободы - величайшая безнравственность. Но вопреки
всему: голоду, холоду, латунским - они должны работать, должны быть подвижниками
- как и сказал Коровьев. Творчество самоценно.

Поведение писателя в безнравственной стране зависит от проблем в принципе
житейских, практических. Гражданское мужество, отвага, нежелание лгать
оборачиваются в условиях диктатуры безденежьем, жалкой каморкой, голодом -
нищенством, как сказал Воланд. В крайнем выражении - тюрьмой, гибелью или
душевной болезнью.

То есть крушением творчества - ибо рукопись Мастера в реальном, практическом
бытии сгорела. А это - великое бедствие; в данной социальной ситуации правдивая
и гражданственная литература есть единственная, может быть, надежда на иную
жизнь в будущем.

Такова дилемма. Необходимо найти среднюю позицию между рестораном и сумасшедшим
домом, между Берлиозом и Мастером. Не продаваться - но не умереть с голоду; чтото
публиковать - для хлеба, но что-то главное оставлять для себя. И сжимать
зубы, когда на тебя уставлены бычьи глаза литературных палачей. Как писал в 1932
году Э. Багрицкий:

Мы навык воинов приобрели:
Терпенье и меткость глаз;
Уменье хитрить, уменье молчать,
Уменье смотреть в глаза.[135 - Э. Багрицкий. Стихотворения, 1956, с.
188.]

Дилемма неразрешимая: вина перед совестью остается - Берлиозово клеймо...
Раздирающая душу двойственность пронизывает эту тему романа. Как бы утешая себя,
Булгаков объявляет, что политический ренегат Достоевский бессмертен; напоминает
себе и читателю о былой гражданской доблести Достоевского - и об ее страшном
результате, каторге. Чудом ведь волосок не оборвался и мир не лишился
величайшего из гениев Литературы... (Каторга Мастера описана перифразом "Записок
из мертвого дома". Сравните абзац от слов "Приснилась неизвестная Маргарите
местность..." (634) с пейзажем в VII главе "Записок...", от слов "Сарай, в котором
обжигали и толкли алебастр...")[136 - Достоевский, т. 3, с. 492.]. Самая
безнадежно-двойственная фигура в романе - Иешуа Га-Ноцри, абсолютный эталон
нравственности, но столь же абсолютно непрактичный творец. Он даже рукописи не
оставляет; он позволяет другим "неверно записывать" за ним - и написать о нем
то, что следовало бы сказать о Воланде: "Лопата Его в руке Его, и он очистит
гумно Свое и соберет пшеницу в житницу Свою, а солому сожжет огнем
неугасимым"[137 - Лк. III, 17.].

32. Отступление:

о загробном мире

Мы говорили о загробном наказании Мастера, о расплате за грех сожжения рукописи.
По тексту же романа, вопрос не столь прост: Мастер одновременно и наказан, и
награжден. Вот конспект диалога Левия и Воланда: "Он (Иешуа) просит тебя, чтобы
ты взял с собою Мастера и наградил его покоем. - А что же вы не берете его к
себе, в свет? - Он не заслужил света, он заслужил покой, - печальным голосом
проговорил Левий" (776).

"Покой", как и "свет", загробная награда, но принадлежит она не булгаковскому
Христу, а булгаковскому сатане; потому Левий и печален. Далее, в главе "Прощение
и вечный приют", это место изображается прекрасным и блаженным - для Мастера и
Маргариты. С другой стороны, предполагая, что Мастер все-таки наказан, мы не
совершили ошибки: сказано - "не заслужил"... Все же "свет", принадлежащий Иешуа
Га-Ноцри, интуитивно кажется высшей наградой, абсолютным блаженством.

В том, что мудрый и талантливый писатель этого блаженства лишен, и содержится
наказание.

Членение потустороннего царства на два места награды по крайней мере
неортодоксально. В православии признаны рай и ад - абсолютная награда и столь же
абсолютная кара; в католическом каноне есть еще чистилище - третье,
промежуточное княжество. Однако же булгаковский "покой" нельзя ассоциировать с
чистилищем, ибо назначение последнего - именно "очищение", притом, так сказать,
по адскому типу, реальными мучениями. После него обновленные души грешников
попадают в рай. Мастера же муки не ждут, напротив; кроме того, ему не от чего
как будто очищаться...

Попробуем в этом разобраться и для начала рассмотрим всю картину - вернее, все
наброски Булгакова. Самый беглый из них, о "свете", мы привели целиком. "Свет"
оказывается раем в самом ортодоксальном смысле, ибо рай есть место, где
праведные помещаются вместе с Иисусом, другое имя которого - Свет. Даже не
просто в ортодоксальном смысле, а по букве Писания: единственное прямое
упоминание о рае звучит так: "...Ныне же будешь со Мною в раю"[138 - Лк. XXIII,
43.]. Это - "visio beatifica", "видение, дающее блаженство"; именно увидеть
Иешуа-Иисуса и стремится Пилат.

Откуда стремится - вот вопрос. В булгаковском загробном мире мы сначала видим
кару, постигшую игемона: он сидит "на каменистой безрадостной плоской вершине";
он "спит, но когда приходит полная луна... его терзает бессонница" (796). Тогда
он, как можно понять, терзается совестью. Затем нам показывают, что наказание
исчерпано - "двенадцать тысяч лун" истекли, и Пилат видит Иешуа...[139 - Повидимому,
12000 лун - примерно 1000 лет - время, прошедшее после создания
латинских поэм о Пилате. В поэмах описаны его мучения на горной вершине в
Альпах. Это - очередной лукавый ход, отсылка к чисто литературному источнику. В
"Евангелии..." отмечалось, что вся биография игемона построена только на них.]

Снова - ортодоксия? Грешник "очистился" и вот - в раю? Отложим пока суждение,
отметив, что он испытывал не "муки огненные", а внутренние мучения совести: это
не католическое чистилище.

Следующий круг - Воландов "ад". Читателю показана лишь одна картина,
сатанинского бала, и этого достаточно: "Там нет ни тьмы, ни жаровен, ни чертей"
(Киплинг). Там веселятся, пируют, развратничают - гигантская "афинская ночь",
как было отмечено. Но тут же показана и душа, покаранная муками совести, -
Фрида.

Напрашивается такое предположение: при помощи таких мучений очищаются только те,
кто имел совесть всегда; муки игемона после гибели Иешуа настойчиво
подчеркиваются. Напротив, гости сатаны продолжают злодействовать на пороге
бального зала: "...Кто-то в черной мантии, которого следующий... ударил в спину
ножом" (681).

О загробном "покое": достаточно прочесть описание "вечного дома", данного
Мастеру в награду, - здесь место блаженства, желанное обоими любовниками.

Итак, три круга иной жизни: ортодоксальный "свет" - рай, явно не-классический ад
и совсем уже странный "покой", который, в сущности, также является раем. Но
прежде, чем пытаться осмыслить булгаковскую парадигму загробного мира, вспомним,
что внутри него производится и настоящая кара, несомненная - вторая казнь
Берлиоза; уничтожение того, что в ортодоксии почитается бессмертным, -
бестелесной души. И в момент казни, как мы помним, Воланд произносит свое кредо:
"Каждому будет дано по его вере. Да сбудется же это!"

Формула, которой мы уделили так много внимания, по-видимому, содержит в себе и
закон "того света". В самом деле: Левий, безоглядно поверивший Иешуа, получает
"свет" - и вечно наслаждается лицезрением своего кумира. Мастер, жаждавший
уединения с любимой женщиной и настоящих условий для творчества, это и получает;
тысячи "королей, герцогов, кавалеров, самоубийц, отравительниц, висельников и
сводниц" получают свою жалкую радость - пиры, разврат, убийства... Пилату, в
сущности, тоже "дано по его вере" - его курульное кресло, полная изоляция от
ненавистных ему людей и общество его любимого и любящего пса.

По тому же правилу - не разлучать любящих - Иешуа и Воланд поступают с Мастером
и Маргаритой...

Еще крошечная деталь: Пилат спит на своей площадке - пока нет луны, а при жизни
он спал плохо (см. 737).

О муках совести мы только что говорили - они тоже "по вере", они лишь для тех,
кто принес совесть с собою.

Итак, в "мире том" наказания нет. Есть возможность быть самим собой, вести ту
жизнь, которой ты на самом деле желаешь, на которую ты способен, которой ждешь.

Фигурально выражаясь, "там" - единое царство покоя. Поэтому, естественно, нет
раскаленных клещей и прочих аксессуаров "геенны огненной".

Последнее очень важно. Символы огня и огненной кары в Писании бивалентны; они
равным образом сопутствуют изображениям ада и изображениям Бога, причем и в
ипостаси Отца, и в ипостасях Духа и Сына. Высказывание об Иисусе было приведено
в конце предыдущей главы, и там не было отмечено то, что должно привлечь сейчас
наше внимание: Булгаков отнял у Иешуа важнейшую из регалий Иисуса, "огонь
неугасимый", и передал его Воланду.

Казалось бы, это логично. Писатель, так сказать, отдал аду адово, а богу -
божие... Но вот, только что мы убедились, что в Воландовом аду "геенны огненной"
как раз и нет. Напротив, огонь Воланда пылает на земле. Образ очень сильный;
обозначается, что истинный ад - на земле; обозначается также - да мы так и
трактовали до сих пор, - что Воланд несет огненную кару местам сгущения скверны.
И, как обычно у Булгакова, при новом прочтении обозначается новый ракурс.

Когда в подвале Мастера вспыхивает огонь, кажущийся адским пламенем, - Мастер и
Маргарита кричат: "Гори, гори, прежняя жизнь! - Гори, страдание!" Им не за что
было карать этот дом, приют их любви; они очищались от страдания. Как очищение
от скверны можно трактовать пожары в "нехорошей квартире", Грибоедове, Торгсине.

Этот огонь - не потустороннее пламя ада, а огонь земного очищения, совершенно
подобный тому, что новозаветная традиция вручила Иисусу. Причастие Его телом и
кровью сравнивается в православии с огнем, очищающим достойных и опаляющим
недостойных...

Мы нашли, таким образом, завершающий штрих к портрету Воланда, заместившего
классического Бога Сына, штрих вполне булгаковский - причудливая смесь
ортодоксии с религиозной ересью. Осталось не очень ясным строение загробного
мира, а особенно - Воландова владения, названного "покоем".

Как мне кажется, ключ к пониманию всего круга затронутых здесь вопросов дает
работа известного ученого-естественника и теолога П. А. Флоренского "Столп и
утверждение истины"[140 - В сб. "Вопросы религии", вып. II. М., 1908, с. 223384;
номера страниц даются в тексте в скобках.]. Интересно, что глава,
посвященная загробным мукам, называется: "Письмо седьмое - геенна", но об адском
огне как раз там не говорится; в центре обсуждения - огонь очистительный,
Иисусов. Флоренский заявляет: "Идея очистительного огня проходит красною нитью
через весь Новый Завет" (с. 368), - и подробнейше разрабатывает идею огненного
очищения именно как противопоставление традиционным понятиям о "геенне". Он
сводит в итоге все пламена, упоминающиеся в Писании и патристике, к очищающему
пламени. Философ мягко опротестовывает догмат огненной кары, не принимая даже
промежуточного варианта "католического учения о чистилище". Он говорит, что
человек спасается не через муки, а "несмотря на охвативший всего человека огонь"
(с. 356), и отрицает "лубочную картину ада, где грешники лижут раскаленные
сковороды" (с. 378). Очистительный огонь трактуется условно - как муки совести.

Однако допускается и подлинное наказание: "Отрицание Истины, как Истины, ведет
за собою... смерть души, смерть вторую, подобно тому, как разделение души и тела
есть смерть тела, смерть первая" (с. 365). То есть некие истинные грешники также
в ад не попадают, ибо души их уничтожаются... Кара эта, повторим, единственная - и
ее Булгаков применил к Берлиозу.

"...Изложенный взгляд... требует веры и безусловно не укладывается в плоскости
рассудка", - резонно замечает Флоренский (с. 380). Оставаясь в этой плоскости,
можно восстановить лишь примерную картину его загробного мира, с общим, единым
"вечным покоем", в котором помещаются все, избежавшие "второй смерти". "Идеею
этого "покоя", "жизни", или "жизни вечной" пронизано все Писание и все святоотеческое
и литургическое творчество" (с. 374).

Итак, мы видим твердые совпадения: земной очистительный огонь, муки совести
взамен адских мук, "смерть вторую", термин "покой". Но вспомним, что кредо
Булгакова всегда проявляется в полемике с источником, в заметном неприятии чегото.
Здесь он не принял идею всеобщего "покоя" и ввел абсолютную награду света,
то есть сохранил идею воздаяния и кантианское положение о бесконечном
совершенствовании души. Поразительно при том, что он воспользовался
терминологией самого Флоренского. Богослов, доказывая свой тезис о "покое",
ссылается буквально на все, что возможно. В том числе - несколько комично - он
приводит обширные выдержки из заупокойных чтений и подчеркивает в них ключевой
термин "покой" (да и собирательное название этих молитв - "заупокойные"!). И
среди этих выдержек из произведений, увы, совершенно незнакомых современным
читателям, имеется фрагмент молитвы, которую Булгаков, наверное, помнил с
детства: "Боже духов и всякия плоти, смерть поправый и диавола упразднивый, и
живот миру твоему даровавый: сам Господи упокой душу усопшего раба твоего,
(имярек), в месте светло, в месте злачне, месте покойно: отнюдуже отбеже
болезнь, печаль, воздыхание..." (с. 377).

Перед нами, как бы заранее подчеркнутые Флоренским, обозначения двух
потусторонних царств по Булгакову: "свет" и "покой".

А между ними поминается "место злачное"... Исходный смысл понятен: "Злачный,
травный, травянистый, богатый растительностью, обильный злаками"[141 - В. Даль.
Толковый словарь живого великорусского языка, 1880.]. Древним авторам райская
обитель представлялась местом зеленым и благодатным. Но позже слова "злачное
место" получили совершенно иной смысл: "...Злачное место (разг. шутл. устар.) -
место, где предаются кутежам, разврату"[142 - С. И. Ожегов. Словарь русского
языка. М., 1960.]. То есть третий круг булгаковского загробного мира, круг
"гостей" Воланда, точнейше описывается этим новым и уже устаревшим оборотом.

Теперь можно считать картину реконструированной. Булгаков построил "тот свет" по
Флоренскому и, как бы уточняя схему прототипа, наделил каждый из классических
синонимов-обозначений рая своим содержанием: развратникам - "место злачно",
жаждущим творчества и уединения - "место покойно", ищущим идеального устройства
мира - "место светле"... Кажется, мы поняли, куда попал Пилат - тоже в "покой", но
он принес с собой свои муки совести.

Разумеется, любого другого писателя (кроме, пожалуй, Рабле) нельзя было бы
заподозрить в такой изысканно-цинической перефразировке молитвы. Заодно ведь
переворачивается и каноническое утверждение: "диавола упразднивый" - в "Мастере"
дьявол, напротив, занимает место Иисуса! Но дерзкому и нонконформному
мистификатору Булгакову это подходит в высокой степени. Подходит и по духу, и по
направлению: канон всегда поворачивается в сторону добра и прощения;
проделывается, я бы сказал, выжигание злого и мстительного начала. Спаситель
отводится от ужасов Страшного суда; сатане вручается "благо"; наконец, ад как бы
сливается с раем...

Это подходит Булгакову и методологически: привычная, т. е. уже ставшая условной,
форма канонического прототипа с помощью гротескового хода наполняется
неожиданным этическим содержанием - знакомый уже нам прием нового вина в старых
мехах. Так, всепрощающие и утешительные слова Иешуа, обращенные к игемону: "Мы
теперь всегда будем вместе. ...Помянут меня, - сейчас же помянут и тебя!" (с.
735), - прямо указывают на мстительную формулу в центральной христианской
молитве, "Символе веры". При каждой обедне, в каждой церкви провозглашается вера
в Христа, "распятого же за ны при Понтийстем Пилате"...

Таков Булгаков. Под маской злого и язвительного сатирика скрывается лик
сострадающий. Писатель готов простить всех, вплоть до самых страшных
преступников, с единственным исключением - кроме "ненавидящих истину". Но и
здесь, заметим, он самостоятелен: он назначает кару не за отрицание горней
Истины, а за конформную ложь, за отрицание простой человеческой правды. Его
сердце плачет не о Боге - о людях...

Небольшой комментарий. Флоренский вполне уместно базирует свои рассуждения на
всем корпусе христианского творчества: идея того, что нет "реального" адского
огня, но есть условный очищающий огонь Божества, живет с первых веков
христианства. У прямых учителей Флоренского, Достоевского и Вл. Соловьева, эта
идея также прослеживается. Соловьев говорил о загробных муках совести в лекциях
1878 г. на Высших женских курсах; есть предположение, что Достоевский
откликнулся на его речи в "Братьях Карамазовых". Рассуждая об "аде и адском
огне", старец Зосима отрицает "пламень материальный" и признает "муку духовную"
- "ибо мучение сие не внешнее, а внутри их". С мыслями Зосимы о "пребывающих в
аду гордыми и свирепыми" - "есть страшные, приобщившиеся сатане и гордому его
духу всецело"[143 - Достоевский, т. 9, с. 403-405.] - перекликаются и другие
конструкты "Мастера и Маргариты". Коровьев, Бегемот, Гелла - мертвецы на службе
булгаковского сатаны - совершенно точно подпадают под это определение. Да и все
гости на балу Воланда "есть страшные" - впрочем, опять с некоторым отличием: они
и при жизни были нисколько не лучше. Да, таков уж Булгаков, начало начал он
помещает не "там", а "здесь"...




Отступив из области абсолютных этических оценок, вернемся к земному
нравственному эталону, Иешуа Га-Ноцри, и к его трагическому противоречию между
идеалом и "реализмом жизни".

33. Нож и молния

Мучительную безнадежность дилеммы: нравственное поведение в безнравственном
обществе, выбор между абстрактной идеей этики и поведением, Булгаков, видимо, и
стремился выразить, перенося на страницы своего романа идеального героя
"Идиота".

Поворот неожиданный: многочисленные отзвуки "Братьев Карамазовых" заставили нас
сконцентрировать внимание на этом романе. Главный (по объявленной мысли
Достоевского) герой, Алеша Карамазов, "ранний человеколюбец", вполне мог быть
прототипом Иешуа Га-Ноцри. Он добр, религиозен, никому не делает зла,
чрезвычайно обаятелен, "ни за что не хочет быть судьей людей" - важнейшее
совпадение; все люди для него добрые. При нем все утихают - но он, однако, очень
не прост. Достоевский, рекомендуя его читателю, предупредил: "...Он, казалось, всю
жизнь жил, совершенно веря в людей, а между тем никто и никогда не считал его ни
простячком, ни наивным человеком"[144 - Достоевский, т. 9, с. 27.]. Тут все и
сказано: ежели не "простячок", то нельзя полагать, что он "совершенно верит в
людей"...

Но, по задаче Булгакова, ему нужен был герой, верящий в людей абсолютно,
идеально, нелепо - до такой степени, чтобы любовь к людям вызывала не тишину, а
беду и смуту, как было с князем Мышкиным.

Может быть, следующие соображения и не повлияли на булгаковский выбор прототипа,

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.