Купить
 
 
Жанр: История

Самодержец пустыни

страница №20

и и символизирующее злого духа - мангыса. В старину для таких
обрядов
использовались натуральные кожи настоящих мангысов, но теперь они имеются только
в
Лхассе, больше их нигде нет, сам Богдо-гэген вынужден довольствоваться
имитациями. Как
считали собеседники Бурдукова, беспримерная сила духа, проявленная молодым
казахом перед
лицом смерти, выдавала в нем великого батыра, но батыра, который связан с
темным,
демоническим началом мира, т. е. мангыса. Следовательно, его кожа годилась для
богослужений. Помимо прочего, она могла стать дополнительным аргументом в пользу
Джа-ламы, соперничавшего с Богдо-гогэном за духовную власть над Халхой.
Многие русские в Кобдо задавались вопросом, как подобное изуверство
сочетается с
милосердным учением Будды. Но для Унгерна, который, наверняка, слышал об этой
коже, а
возможно, и видел ее собственными глазами, такой проблемы не существовало ни
тогда, ни
потом. Он, видимо, не усматривал здесь противоречия. Ламаизм был для него не
столько
религией и уж тем более не философской доктриной, сколько чем-то вроде
разновидности
магии, особо эффективным способом воздействия на сверхприродные силы и
одновременно
опытом каждодневной жизни вблизи этих сил. Подобный интерес был вполне в
традициях рода
Унгерн-Штернбергов. Содранная с убитого казаха кожа, храмовые духовые
инструменты из
человеческих костей или из того же материала изготовленные зерна ламских четок
должны
были казаться ему явлением одного порядка с кровавой атрибутикой "черной
мессы"тамплиеров. "Габала" - используемый при некоторых церемониях священный
храмовый сосуд из опиленного по параллели глазной орбиты и оправленного в
серебро
человеческого черепа - могла напомнить и эмблему розенкрейцеров, и традиционный
череп
на столе алхимика - например, в замке барона Вильгельма Унгерн-Штернберга по
прозвищу
"Брат Сатаны". "Всю мою жизнь я посвятил войне и изучению буддизма", - с явным
пережимом утверждал Унгерн. Сомнительно, чтобы его сильно привлекала
классическая
буддийская философия. Зато должен был интриговать тантризм - мистическое учение
о том,
что любой цели, даже нирваны, можно достичь с помощью тайных заклинаний,
позволяющих
вступить в прямой контакт с богами. Среди окружавших Унгерна лам были астрологи,
гадатели, предсказатели, но не богословы. В походах они жили в отдельной
палатке, стоявшей
рядом с палаткой самого барона, и он каждый вечер уединялся с ними для долгих
бесед и
гаданий. Они толковали знамения, указывали счастливые числа, назначали сроки
военных
операций и даже маршруты движения войск, ориентируясь по звездам или по трещинам
на
брошенной в огонь бараньей лопатке. Все их советы Унгерн принимал как глас божий
и
выполнял неукоснительно.
Перед последним наступлением в Забайкалье эти "невежественные грязные
кривоногие
пифии", как Рибо характеризует лам из свиты барона, предсказали Унгерну неудачу,
если в
расположении войск будет убита хоть одна змея. Между тем лагерь дивизии
находился на
низком, заболоченном берегу Селенги, прибрежные заросли буквально кишели
гадюками.
Ежедневно кто-нибудь страдал отих укусов. Смертных случаев, правда, не было, но
воспаление
переходило в лихорадку с высокой температурой, а иногда заканчивалось временным
параличом конечностей. На лошадей яд действовал сильнее, многие умирали. При
всем том
Унгерн под страхом порки запретил убивать змей. Вдобавок игнорируя
многочисленные
просьбы, он отказывался переправить дивизию на противоположный, высокий берег
Селенги,
где змей было несравненно меньше. Причина этого странного упрямства заключалась
в том,
что место для лагеря ему тоже определили ламы.

Незадолго до выступления из Урги, у себя в штабе разговаривая с Першиным о
возможности каких-то рискованных торговых операций по поставке в Маньчжурию
шерсти и
кож из Кобдоского округа, Унгерн внезапно, как всегда, перевел разговор на
другую тему. "Я
слышал, - сказал он, - что вы изучаете буддизм, дружите с Маньчжушри-ламою, Не
сообщите ли мне что-нибудь интересное в этом отношении? Очень этим интересуюсь и
хочу
знать..."
Рассказать "что-нибудь"Першин мог бы без труда, но он прекрасно понимал,
какого рода
сведения нужны барону, который прежде всего интересовался тантрийской магией.
"Вы,
наверное, осведомлены, - ответил Першин, - буддизмом как философией я не
занимаюсь, т.
к. не имею для этого настоящей подготовки. Тем более мало мне знакома его
оккультная
сторона. Я интересуюсь только иконографией буддизма. Для занятий всесторонних я
не знаю
языков - ни санскрита, ни других, без чего изучение его немыслимо. Местные же
изурухайчины - простые ворожеи, гадатели. Им нельзя верить. Маньчжушри-лама
действительно ученый буддист, но он гаданиями не занимается. Если же вы
пожелаете
ознакомиться с буддийской иконографией, а она представляет большой интерес, то
можете
вместе со мною посетить один или два храма. И я, что знаю, расскажу вам
относительно
изображений будд, бодисатв, хубилганов и пр. Я бы и теперь мог в общих чертах
кое-что
рассказать, если бы не было так поздно (разговор происходил около двух часов
ночи. - Л. Ю.).
Я всегда в вашем распоряжении, и когда будет у вас время, с удовольствием
поделюсь тем, что
знаю".
Предложением Першина барон так и не воспользовался. Его интересовали не
иконы, не
изваяния, а нечто совсем иное, не доступное глазу. Монголия представлялась ему
гигантским
историческим заповедником, где люди еще сохраняют навыки общения с потусторонним
миром, утраченные Западом со времен средневековья.
По-видимому, что-то подобное Унгерн предполагал и в самом себе. Как
ламы-предсказатели, из которых главным был Чойджин-лама - государственный
оракул, при
медитации или в священном трансе умели находить врагов веры, распознавая их под
любым
обличьем, так Унгерн свято верил, что владеет даром с одного взгляда отличать
убежденных
большевиков от их случайных и невольных пособников. .
Оссендовский однажды стал свидетелем того, как Унгерн решал судьбу
захваченных на
границе и доставленных в Ургу шестерых красноармейцев. Когда их привели к его
юрте,
доложив об этом, барон мгновенно преобразился. Только что он вел с Оссендовским
задушевную беседу, а теперь "глаза его сверкали, .все лицо передергивалось".
Очевидно, ему
казалось, что в приступе священной ярости он обретает способность читать в
душах. Выйдя из
юрты и остановившись перед выстроенными в ряд пленными, он некоторое время,
стоял
неподвижно, не произнося ни слова, затем так же молча отошел в сторону и сел на
ступеньку
соседней фанзы. Ни одного вопроса так и не было задано. В полной тишине прошло
еще
несколько минут. Наконец Унгерн поднялся. Теперь лицо его было решительным,
выражение
сосредоточенности исчезло. Касаясь ташуром плеча каждого из пленных, он разделил
их на две
группы: в первой оказалось четверо, во второй - двое. Последних барон велел
обыскать, и, к
удивлению всех присутствующих, у них нашли "документы, доказывающие, что они -
коммунисты-комиссары". Этих двоих Унгерн велел насмерть забить палками,
остальных
отправил служить в обоз.
Так изображает дело Оссендовский. Но Рибо, тоже наблюдавший нечто похожее,
считает,
что никакой особенной прозорливостью Унгерн не обладал, что эта претензия - еще
один
признак его психического расстройства и маниакальной веры в собственную
избранность. В
жизни это оборачивалось кровавым абсурдом.

Рибо рассказывает, как после штурма Гусиноозерского дацана в Забайкалье,
когда в плен
попало свыше четырехсот красноармейцев, барон приказал выстроить их в шеренгу и
медленно
пошел вдоль нее, никого ни о чем не спрашивая, лишь пристально вглядываясь в
глаза
каждому. Было это упражнением в физиогномике или психологическим экспериментом,
или,
замирая перед кем-то из пленных, Унгерн ожидал некоей подсказки свыше, сказать
трудно. Как
бы то ни было, около сотни человек он суверенностью отнес к разряду "коммунистов
и
красных добровольцев". Их тут же расстреляли, а оставшимся разрешили пополнить
ряды
Азиатской дивизии. Однако позднее эти счастливчики рассказывали, что их убитые
товарищи,
как и они сами, были насильно мобилизованными крестьянами Иркутской и Томской
губерний.
Просто им не повезло, хотя они ровно ничем не отличались от тех, кого Унгерн
почему-то счел
заслуживающими снисхождения и оставил в живых.
В отличие от ислама и христианства, буддизм никогда не прибегал к огню и
мечу, никому
силой не навязывал своих догматов. Идея Унгерна о создании "ордена военных
буддистов" -
по аналогии с Тевтонским или Орденом Меченосцев, - абсолютно чужда "желтой
религии".
Джа-лама с маузером на боку был не правилом, а вопиющим исключением. Дамские
уставы
запрещали проповедовать учение тому, кто едет на коне, на слоне, на телеге, кто
держит палку
или топор, а также надевшим панцирь и взявшим меч. Мысль о том, что сам
проповедник будет
в седле и при оружии, вообще исключалась. О таком запрете не стоило и говорить.
Но все это,
разумеется, в теории, к тому же толкуемой буквально. Как только Унгерн сходил с
коня и
вкладывал в ножны шашку или откладывал свой ташур, ничто уже не мешало
состоявшим при
бароне ламам вести с ним беседы о восьмеричном пути.
По сравнению с буддизмом Хинаяны ламаизм обладал двойственной природой. С
одной
стороны, столпом учения по-прежнему оставалась основополагающая заповедь
Гаутамы-Будды
"щади все живое", с другой - едва ли не на первое место вышел архаический культ
"Восьми
Ужасных", т. е. восьми главных дхармапала (докшитов), призванных карать врагов
буддизма .
Из-за веры в переселение душ монгольские ламы не били паразитов даже на себе,
что ничуть не
помешало одному из низших лам-чойджинов, перешедшему на сторону красных, после
захвата
Улясутая в победном экстазе съесть вырванное из груди соратника Унгерна, есаула
Ванданова,
еще трепещущее сердце. Согласно легенде, Цзонхава, основатель "желтой религии",
в диспуте
победил красношапочного Далай-ламу не потому, что нашел неопровержимые
богословские
аргументы, а совсем по иной причине: почувствовав укус комара, Далай-лама в пылу
спора
прихлопнул его, чем и продемонстрировал свою несостоятельность. Но при этом
"Восемь
Ужасных"почитались в Монголии с несравненно большей страстью, чем кроткие,
погруженные
в созерцание Будды и бодисатвы. Хотя докшиты стояли на страже светлого начала
мира,
изображались и воображались они так, что могли вызвать только страх.
Перед началом богослужения в честь одного из них - Чжамсарана, участвующим
в
церемонии хуваракам-послушникам предлагалась следующая схема медитации. Прежде
всего
они должны были представить все пространство мира пустым, затем в этой пустоте -
безграничное волнующееся море из человеческой и лошадиной крови с поднимающейся
над
волнами четырехгранной медной горой; на вершине ее - ковер, лотос, солнце, трупы
коня и
человека, а на них - Чжамсаран, коронованный пятью черепами. В правой руке,
испускающей
пламя, он держит меч, упираясь им в небо; этим мечом он "посекает жизнь
нарушающих
обеты". На его левой руке висит лук со стрелами, в пальцах он сжимает сердце и
почки врагов
веры. Его рот "страшно открыт", четыре острых клыка обнажены, брови и усы
пламенеют, как
"огонь при конце мира". Рядом с ним восседает на бешеном волке бурхан АмийнЭцзен
с сетью
в руке, которой он улавливает грешников. Другие спутники Чжамсарана, небесные
меченосцы
и палачи - ильдучи и ярлачи, облаченные в кожи мертвецов и шкуры лошадей, держат
в зубах
печень, легкие и сердце врагов буддизма, лижут их кости и высасывают из них
мозг.

Чжамсаран, по-монгольски - Бег-Цзе, считался богом войны и лошадей, и очень
возможно, что именно к нему, а не к Махагале, монголы возводили родословную души
Унгерна. "Бог Войны" - это самое известное из его прозвищ.
Но в любом случае для него, по-видимому, настоящим откровением должен был
стать тот
факт, что на страже человеколюбивого учения Будды стоят божества типа Чжамсарана
и
Махагалы. Устрашающего облика, беспощадные и мстительные, они не имели аналогов
среди
христианских святых. Святой Георгий на русских иконах сохраняет на лице
выражение
отрешенного спокойствия даже в тот момент, когда поражает дракона. Архангела
Михаила,
архистратига небесных сил, при всей его воинственности трудно представить в
диадеме из
отрубленных голов, сжимающим в зубах окровавленные внутренности противников
христианства. Пусть даже подобные физиологические детали были только символами
борьбы
чисто духовной, сам этот метафорический язык, принципиально отличный от
христианского,
должен был волновать Унгерна. Больное воображение позволяло ему не замечать
границы
между символом и реальностью, а природная жестокость, переведенная на этот язык,
приобретала черты религиозного подвижничества. Не одна лишь склонность к
мистике, как
думали друзья барона, и не голый политический расчет, как порой утверждали его
враги,
заставили Унгерна заинтересоваться буддизмом. Само существование "Восьми
Ужасных"в
лоне учения о четырех благородных истинах он мог воспринимать как оправдание
крайних мер
по отношению к врагам всякой религии, а не только буддизма. В способность
христианства
спасти мир от революционного наваждения Унгерн не верил уже потому хотя бы, что
в его
пантеоне не нашлось места для таких фигур, с которыми он, вероятно, соотносил
самого себя. В
этой точке его интерес к ламаизму сливался с идеалами "нового средневековья".
Ведь если в
средневековой Европе с ее грубостью, дикостью и первобытной свирепостью люди,
тем не
менее, постоянно ощущали рядом с собой присутствие божества, то, следовательно,
между
Богом и человеком стоит не варварство последнего, не проливаемая им кровь, а
напротив,
гуманность и прогресс.
Не столь уж большая дистанция отделяет Унгерна от красного чойджина
съевшего сердце
есаула Ванданова. Оба они принадлежат одному миру. На духовной окраине ламаизма,
который
сам есть периферия буддийской вселенной, в монгольских степях, где кочевники тем
же самым
способом - вырезая сердце, забивают овец, метафора понимается буквально и
окрашивается
настоящей кровью, а служение божеству приобретает формы жертвоприношения. Иногда
кажется, что в расправах барона с евреями, китайскими республиканцами и
заподозренными в
большевизме сибирскими мужиками заметны следы каких-то кровавых ритуалов,
присущих
культу дхармапала. Точнее - варварским, искаженным представлениям Унгерна об
этом
культе. Разрубленные на куски трупы жертв ургинского погрома напоминают о
настенной
росписи в главном храме столичной резиденции Чойджин-ламы, где изображены
иссеченные
тела врагов веры, их отделенные от туловища синеющие головы, вывернутые языки,
букетами
висящие сердца и внутренности. Не случайно, видимо, рассказывая, как в селе
Булуктай
несколько крестьян по приказу Унгерна были заперты в амбаре и сожжены заживо,
один из
мемуаристов, не слишком хорошо разбиравшийся в том, что представляет собой
буддизм,
замечает: "Во время этой массовой экзекуции барон молился своему Будде".
Утверждение
сомнительно, тем не менее доказывает, что находились люди, склонные связывать
демоническую жестокость Унгерна с его изменой христианству. Двоеверие почти
всегда
приравнивается к вероотступничеству, ибо человек при этом разрывает свои
кровно-родственные отношения с божеством и заменяет их рациональными,
основанными на
сознательном выборе.

Если сам Унгерн, как записано в протоколе допроса, "свою жестокость и
террор в
отношении людей"не считал "противоречащими учению Евангелия", то тем более они
не
вступали в противоречие с примитивно понятым буддизмом в его монгольской
разновидности.
Сложнейшую религиозную систему Унгерн свел к тому элементарному уровню, на
котором она
легко вписалась в его идеологию.
Казалось бы, такую операцию на живом теле учения способен произвести лишь
пришелец,
представитель иной культуры. Но и Джа-лама, прошедший все ступени монастырского
послушничества, мог толковать религиозные доктрины с той же прагматичностью.
Когда
Бурдуков однажды поинтересовался у него, как, будучи буддийским монахом, он
может носить
оружие, сражаться и убивать, Джа-лама ответил: "Эта истина ("щади все живое". -
Л. Ю.) для
тех, кто стремится к совершенству, но не для совершенных. Как человек, взошедший
на гору,
должен спуститься вниз, так и совершенные должны стремиться вниз, в мир -
служить на
благо других, принимать на себя грехи других. Если совершенный знает, что какойто
человек
может погубить тысячу себе подобных и причинить бедствие народу, такого человека
он может
убить, чтобы спасти тысячу и избавить от бедствия народ. Убийством он очистит
душу
грешника, приняв его грехи на себя..."
Учение о бодисатвах, отказавшихся от нирваны, дабы служить людям, в этом
монологе
Джа-ламы демагогически преображено. Его "совершенство"состоит, оказывается, в
том, что он
готов пожертвовать личным спасением во имя всеобщего. Здесь разница между Джаламой
и
Унгерном невелика: первый говорил о "народе", второй - о "человечестве". Такая
постановка
классического вопроса о цели и средствах свойственна режимам псевдорелигиозного
толка. В
них тиран стремится представить собственную власть как своего рода жертву: то,
что для
других - грех, для него - подвиг самоотречения.
Нищенствующие монгольские ламы, отправляясь в паломничество к святыням
Тибета, на
время пути слагали с себя сан, чтобы по дороге иметь право охотиться и добывать
себе
пропитание, а затем, пройдя через Гоби, вновь принимали монашеские обеты. Джалама,
как
"совершенный", в подобных ухищрениях не нуждался. Он воплощал собой то темное
праисторическое начало, которое таится в ядре всех мировых религий и в эпохи
катаклизмов
прорывается, как лава, сквозь их хрупкую скорлупу. Джа-лама откровенно
практиковал
человеческие жертвоприношения, о чем применительно к Унгерну можно строить лишь
достаточно зыбкие догадки. Внушенная, казалось бы, свыше огромность собственных
замыслов
должна была привести их обоих к убеждению или, по крайней мере, к ощущению, что
они
служат неким тайным властителям мира. Вера в их существование была основой и
тибетской
мистики, и западного оккультизма.
Современники видели в Джа-ламе не более чем авантюриста, но история XX
столетия
сделала судьбу этого человека символически многозначной. Нищенствующий монах,
объявивший себя реинкарнацией умершего почти двести лет назад джунгарского князя
Амурсаны, затем грозный противник Пекина, не скрывавший, впрочем, и своих
антирусских
настроений , в 1914 году он был арестован близ Кобдо и увезен в Россию. Сначала
Джа-лама
сидел в томской тюрьме, оттуда его перевели в Якутию, из якутской ссылки - опять
в тюрьму,
на этот раз астраханскую. После Февральской революции он вышел на свободу, вновь
объявился на северо-западе Халхи, где два года воевал с китайцами, но не
подчинялся ни
Унгерну, ни Богдо-гэгену и его наместникам. Как и Унгерна, монголы считали Джаламу

существом сверхъестественным, а его свирепость тоже объяснялась тем, что он -
воплощение
Махагалы. Незаурядные и с должным театральным эффектом используемые
экстрасенсорные
способности, знание приемов тибетской магии - все заставляло видеть в нем
выходца из
некоего параллельного мира: не то из царства Агарты, не то из таинственной,
расположенной
где-то в Гималаях обители Вечной Жизни, доступ в которую открыт лишь наиболее
выдающимся хубилганам. Считалось, что побывавшие там узнают друг друга по
особому
способу разделывания сухожилий в мясе животных, но этот знак скрыт от простых
смертных.
Когда Монголию заняли красные, Джа-лама с отрядом воинов и данников ушел в
Южную
Гоби, в горы Шацзюньшаня, Там он попытался основать собственное государство -
миниатюрную теократию, призванную стать зародышем будущей великой империи,
которая,
как мечталось и Унгерну, раскинется от Гималаев до Туркестана. Такие, во всяком
случае,
ходили слухи. Джа-лама грабил караваны, пленники обращались в рабов. Их руками
на
вершине каменистого холма он воздвиг неприступную крепость со стенами и башнями
-
Тенпей-бейшин . Это сооружение представляло собой фантасмагорическую смесь
элементов
тибетской, китайской и мусульманской архитектуры, но его хозяин, подобно
Унгерну,
предпочитал жить в юрте. Окруженный пустыней, горами, крепостными стенами и
защищавшими его не менее надежно, чем стены, мрачными легендами, Джа-лама
чувствовал
себя в безопасности. Никто не решался не только штурмовать его замок, но даже
приближаться
к нему. Так продолжалось около двух лет, пока Джа-лама не был убит офицером
монгольской
революционной армии, проникшим к нему под видом странствующего ламы. После его
смерти
подошедшие цэрики захватили крепость без единого выстрела.
Отрубленную голову владыки Тенпей-бейшина увезли в Улясутай и выставили на
базарной площади, дабы все убедились, что он действительно мертв. Иначе,
казалось,
неизбежно должны были возникнуть слухи о его чудесном спасении, как раньше
возникли они
после казни Унгерна. Затем в большой бутыли с формалином голову отослали в Ургу.
Там она
переходила из рук в руки, из канцелярии в канцелярию, пока непонятным образом не
затерялась. Это было последнее из сотворенных Джа-ламой чудес. Но исчезновение
его
отрубленной головы уже ничем не грозило новым властителям Халки. Если бы Джалама
не
был, помимо прочего, реинкарнацией Амурсаны, народное сознание нашло бы способ
воскресить его, вместить его дух в какое-нибудь тело. Но теперь, когда с севера
явились
красные, миф о "северном спасителе" был обречен на забвение. Вместе с ним умер и
Джа-лама .
Шестью годами позже по Южной Гоби вблизи его бывшей столицы проходила
экспедиция Рерихов, и Юрий Рерих с несколькими спутниками осмотрел легендарный
Тенпей-бейшин. Замок был совершенно пуст и уже начал разрушаться.
Эта крепость была заложена не раньше осени 1921 года, когда на западе Халхи
начались
столкновения между бежавшими сюда из Синьцзяна остатками армии генерала Бакича и
вторгшимися с севера отрядами Карла Некундэ (Байкалова). Именно тогда Джа-лама и
ушел в
Гоби. Подобно беглому унгерновскому есаулу Тапхаеву, он, видимо, надеялся, что в
конце
концов "красные и белые дьяволы истребят друг друга", после чего наступит его
звездный час.
До этого ареной его деятельности был Кобдоский округ, а Унгерн ни разу не
выезжал на запад
Монголии дальше Ван-Хурэ. Нет никаких известий, что в эти месяцы они где-то
встречались,
разве что барон отправил Джа-ламе одно из тех писем, которые он рассылал с
гонцами всем
сколько-нибудь заметным азиатским лидерам от Барги до Казахстана. Тем не менее
сходство
между этими двумя воплощениями Махагалы было замечено многими и позднее породило
романтическую легенду об их своего рода посмертном свидании. В 1935 году в
харбинском
журнале "Луч Азии"ее изложил некто Борис С., но вряд ли она целиком была
продуктом его
собственной фантазии. Вероятно, автор использовал тот слой эмигрантской
мифологии, в
котором Унгерн был центральной фигурой: его имя, как главная опорная колонна,
поддерживало всю конструкцию этого призрачного мира.

История вложена в уста персонажа как бы реального - это маньчжурский
зверопромышленник, в прошлом офицер Азиатской дивизии Петр Сальников. Вместе с
женой-монголкой он принимает гостей, в том числе автора, и за ужином
рассказывает им
феерический эпизод из своей жизни.
Завязка следующая: после того, как Унгерн, выданный монголами, попал в плен
к
красным, Сальников, который в это время с небольшим отрядом находился вблизи
Урги, решил
вести своих людей на восток, в Маньчжурию. Но им не повезло. В бою погиб весь
отряд, а сам
Сальников, раненый, был придавленкрупом убитого коня, и победители его не
заметили. Он
потерял сознание и очнулся уже ночью, почувствовав, что его куда-то несут, затем
везут. Кто?
Куда? Ответа пока нет, рассказчик по воле автора строит свою историю по канонам
авантюрного жанра.
Далее - временной пробел, отточие. Проходит несколько недель. Унгерн уже
казнен; где
находится Сальников, по-прежнему неизвестно; тем временем в монгольской степи
объявляется
расстрелянный барон. Его видят то в одном улусе, то в другом. Обычно под вечер,
в сумерках, в
полном одиночестве он медленно проезжает верхом возле юрт, не обращая внимания
на
потрясенных кочевников, иногда направляет своего черного коня к кострам, где
греются
пастухи, в ужасе падающие ниц при его появлении, присаживается к огню, потом
вновь садится
в седло и молча пропадает в ночи. Слух о воскресшем Боге Войны мгновенно
облетает всю
Монголию, достигает столицы (здесь автор не погрешил против истины: в степи
слухи
распространяются со скоростью телеграфа). Очевидцы, среди которых немало тех,
кто совсем
недавно служил в войсках Унгерна, клянутся, что это, несомненно, сам барон, в
точности такой,
как прежде, лишь с необыкновенно белым потусторонним лицом.
Спустя какое-то время в Урге, в расквартированных там красномонгольских
частях
происходит несколько загадочных убийств. Они следуют одно за другим, с
промежутками в
два-три дня. Все убитые - монголы, все так или иначе участвовали в пленении
Унгерна, и все
гибнут одинаковой смертью: ночью их закалывают кинжалом, причем всякий раз на
рукояти
остается записка: "Предателю от ожившей жертвы". Комиссар Монголо-Советской
дивизии
Моисей Коленковский смеется над суеверным страхом своих подопечных. В
воскресающих
мертвецов он, разумеется, не верит и пытается найти убийц, но в итоге тоже
погибает: его
находят мертвым в постели. Само собой, на рукояти оставленного в теле кинжала
вошедшие
читают записку все с теми же роковыми словами. Это заключительный аккорд. Месть
свершилась, отныне призрак барона исчезает навсегда.
Теперь наконец выясняется, что Сальникова подобрали люди Джа-ламы и увезли
в
Тенпей-бейшин. Там Джа-лама заметил, что этот офицер внешне очень похож на
Унгерна. Те
же опущенные вниз усы, тот же тип лица, которое, будучи натерто мукой, приобрело
оттенок
мертвенной бледности. Идея принадлежала Джа-ламе, его цэрики и отомстили
предателям, а
сам Сальников сыграл роль привидения. Выполнив свою миссию, он вернулс

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.