Жанр: История
Богомолье
...омыли-прочесали, духами душили, одели в
золото - в серебро, в каменья, кокошник огромадный... Как показали ее всей
царской фамилии - шабаш, из изборов избор! Сам Миколай Павлыч ее по щеке
поласкал, сказал: "Как Расея наша! корми Сашу моего, чтобы здоровый был".
А царевич криком кричит, своего требует: молочка хочу! Как его припустили
ко груди-то... к нашей, сталоть, мы-ти-щинской-деревенской, ша-баш! Не
оторвешь, что хошь. Сперва-то она дрожала с перепугу, а там обошлась. Три
генеральши в шестеро глаз глядели, как она дит„ кормила, а царская
генеральша над ними главная. А целовать - ни-ни! "А я,- говорит,-
наклонюсь, будто грудь выправить, и приложусь!" Сама мне сказывала. Как
херувинчик был, весь-то в кружевках. И корм ей шел отборный, и питье самое
сладкое. И при ней служанки - на все. Вот и выкормила нам Лександру
Миколаича, он всех крестьян-то и ослободил. Молочко-то... оно свое
сказало! Задарили ее, понятно, наследники большую торговлю в Москве имеют.
Царевич как к Троице поедет - к ней заезжал. Раз и захотись пить ему,
жарко было. Она ему - миг! - "Я тебя, батюшка, кваском попотчую, у моей
подружки больно хорош". А матушка моя квас творила...- всем квасам квас! И
послала к матушке. Погнала меня матушка, побег я с кувшином через улицу, а
один генерал, с бачками, у меня и выхвати кувшин-то! А царевич и увидь в
окошко - и велел ему допустить меня с квасом. Она-то уж ему сказала, что я
тоже ее выкормыш. А уж я парень был, повыше его. Дошел к нему с квасом, он
меня по плечу: "Богатырь ты!" И смеется: "Братец мне выходишь?" Я заробел,
молчу. Велел выдать мне рубль серебра, крестовик. А генералы весь у меня
кувшин роспили и цигарками заугощали. Во каким я вас квасом-то угостил! А
как ей помирать, в сорок пятом годе было... за год, что ль, заехал к
кормилке своей, а она ему на росстанях и передала башмачки и шапочку, в
каких его крестили. Припрятано у ней было. И покрестила его, чуяла,
значит, свою кончину. Хоронили с альхереем, с певчими, в
облачениях-разоблачениях... У нас и похоронена, памятник богатый, с
золотыми словами: "Лежит погребено тело... Московской губернии крестьянки
Авдокеи Гавриловны Карцовой... души праведные упокояются"...
Слушаю я - и кажется все мне сказкой. Горкин утирает глаза платочком.
Пора и трогаться.
- Каки Мытищи-то,- говорит он растроганно,- и на святой дороге!
Утешил ты нас. Будешь кирпич возить - заходи чайку попить.
Соломяткин дает мне с Анютой по пучочку смородины. Отдает Феде за
целковый старые сапоги, жесткие, надеть больно. Федя говорит - потерплю.
За угощение Соломяткин не берет и велит поклончик Василь Василичу.
Провожает к дороге, показывает на дом царской кормилицы, пустой теперь, и
хвалит нашу тележку: никто нонче такой не сделает! Горкин велит Феде
записать - просвирку вынуть за упокой рабы божией Евдокеи и за здравие
Антропа. Соломяткин благодарит и желает нам час добрый.
Солнце начинает клониться, но еще жжет. Темные боры придвинулись к
дороге частой еловой порослью. Пышет смолистым жаром. По убитым горячим
тропкам движутся богомольцы - одни и те же. Горкин похрамывает, говорит -
квас это на ноги садится, и зачем-то трясет ногой. На полянке, в елках, он
приседает и говорит тревожно: "Что-то у меня с ногой неладно?" Велит Феде
стащить сапог. Нога у него синяя, жилы вздулись. Он валится и тяжело
вздыхает. Мы жалостливо стоим над ним. Антипушка говорит - не иначе, надо
его в тележку. Горкин отмахивает - хоть ползком, а доберется, по обещанию.
Антипушка говорит - кровь бы ему пустить, в Пушкине бабку найдем либо
коновала. Горкин охает: "Не сподобляет Господь... за грех мой!" Мечется
головой по иглам, жарко ему, должно быть. А от ельника - как из печи. И
вс„ стонет:
- За ква-ас на сухариках обещался потрудиться, а мурцовки захотел,
для мамону... квасом Господь покарал...
Домна Панферовна кричит:
- Кровь у тебя з„мкнуло, по жиле вижу! Какую еще там бабку... сейчас
ему кровь спущу!..
И начинает ногтем строгать по жиле и разминать. Горкин стонет, а она
на него кричит:
- Что-о?.. храбрился, а вот и пригодилась Панферовна! Ничего-о, я
тебя сразу подыму, только дайся!
И вынимает из саквояжа мозольный ножик и тряпочку. Горкин стонет: -
- Цирульник... Иван Захарыч... без резу пользовал... пиявки,
Домнушка, приставлял...
- Ну, иди к своему цирульнику, "без ре-зу"!.. Ты меня слушай... я
тебе сейчас черную кровь спущу, дурную... а то жила лопнет!..
Горкин все не дается, охает:
- Ой, погоди... ослабну, не дойду... не дамся нипочем, ослабну...
Домна Панферовна машет на него ножиком и кричит, что ни за что
помрет, а она это дело знает - чикнет только разок! Горкин крестится,
глядит на меня и просит:
- Маслицем святым... потрите из пузыречка, от Пантелеймона... сам
Ераст Ерастыч без резу растирал...
А это доктор наш. Домна Панферовна кричит: "Ну, я не виновата, коли
помрешь!" - берет пузырек и начинает тереть по жиле. Я припадаю к Горкину
и начинаю плакать. Он меня гладит и говорит:
- А Господь-то... воля Господня... помолись за меня, косатик.
Я пробую молиться, а сам смотрю, как трет и строгает ногтем Домна
Панферовна, вся в поту. Кричит на Федю, который все крестится на елки:
- Ты, моле-льщик... лапы-то у тебя... три тужей!
Федя трет изо всей-то мочи, словно баранки крутит. Горкин постанывает
и шепчет:
- У-ух... маленько поотпустило... у-ух... много легше... жила-то...
словно на место встала... маслице-то как... роботает... Пантелемон-то...
батюшка... что делает...
Все мы рады. Смотрим - нога краснеет. Домна Панферовна говорит:
- Кровь опять в свое место побегла... ногу-то бы задрать повыше.
Стаскивают мешки и подпирают ногу. Я убегаю в елки и плачу-плачу, уже
рт радости, Гляжу - и, Анюта в елках, ревет и щепчет:
- По-мрет старик... не дойдем до Троицы... не увидим!..
- Я кричу ей, что Горкин уж ррдит пальцами и нога красная, настоящая.
Бегу к Горкину, а слезы так и текут, не могу унять. Он поглаживает меня,
говорит:
- Напугался, милок?.. Бог даст, ничего... дойдем к Угоднику.
Мне делается стыдно: будто и оттого я плачу, что не дойдем.
А кругом уже много богомольцев, и все жалеют:
- Старичок-то лежит, никак отходит?..
Кто-то кладет на Горкина копейку; кто-то советует:
- Лик-то, лик-то ему закрыть бы... легше отойдет-то!
Горкин берет копеечку, целует ее и шепчет:
- Господня лепта... сподобил Господь принять... в гроб с
собой скажу положить...
Шепчутся-крестятся:
- Гро-ба просит... душенька-то уж чу-ет...
Антипушка плюется, машет на них:
- Чего вы каркаете, живого человека хороните?!
Горкин крестится и начинает приподыматься. Гудят-ахают:
- Гляди ты, восстал старик-то!..
Горкин уже сидит, подпирается кулаками сзади,- повеселел.
- Жгет маленько, а боли такой нет... и пальцами владаю...- говорит
он, и я с радостью вижу, как кланяется у него большой палец.- Отдохну
маленько - и пойдем. До Братовщины ноне не дойти, в Пушкине заночуем уж.
- Сядь на тележку, Го-ркин!..- упрашиваю я,- я грех на себя возьму!
То, что сейчас случилось,- вздохи, в которых боль, тревожно ищущий
слабый взгляд, испуганные лица, Федя, крестящийся на елки, копеечка на
груди...- все залегло во мне острой тоской, тревогой. И эти слова -
"отходит... лик-то ему закрыть бы...". Я держу его крепко за руку. Он
спрашивает меня:
- Ну, чего дрожишь, а? жалко меня стало, а?..
И сухая, горячая рука его жмет мою.
Солнце невысоко над лесом, жара спадает. Вон уж и Пушкино. Надо
перейти Учу и подняться: Горкин хочет заночевать у знакомого старика, на
той стороне Села. Федя Поддерживает его и сам хромает - намяли сапоги
ногу. Переходим Учу по смоляному мосту. В овраге засвежело, пахнет смолой,
теплой водой и рыбой. Выше еще тепло, тянет сухим нагревом, еловым,
пряным. Стадо вошло в деревню, носятся табунками овцы, стоит золотая пыль.
Избы багряно золотятся. Ласково зазывают бабы
- Чай, устали, родимые, ночуйте... свежего сенца постелим, ни
клопика, ни мушки!.. Ночуйте, Право?..
Знакомый старик - когда-то у нас работал - встречает с самоваром. Нам
уже не до чаю. Федя с Антипушкой устраивают Кривую под навесом и уходят в
сарай на сено. Домна Панферовна с Анютой ложатся на летней половине, а
Горкину потеплей надо. В Избе жарко: сегодня пекли хлебы. Старик говорит:
- На полу уж лягте, на сенничке. Кровать у меня богатая, да беда...
клопа сила, никак не отобьешься. А тут как в раю вам будет.
Он приносит бутылочку томленых муравейков и советует растереть, да
покрепче, ногу. Домна Панферовна старательно растирает, потом заворачивает
в сырое полотенце и кутает крепко войлоком. Остро пахнет от муравьев, даже
глаза дерет. Горкин благодарит:
- Вот спасибо тебе, Домнушка, заботушка ты наша. Прости уж за
утрешнее.
Она ласково говорит:
- Ну, чего уж... все-то мы кипятки.
Старик затепливает лампадку, покрехтывает. Говорит:
- Вот и у меня тоже, кровь запирает. Только муравейками и спасаюсь.
Завтра, гляди, и хромать не будешь.
Они еще долго говорят о всяких делах. За окошками еще светло, от
зари. Шумят мухи по потолку, черным-то-черно от них.
Я просыпаюсь от жгучей боли, тело мое горит. Кусают мухи? В
зеленоватом свете от лампадки я вижу Горкина: он стоит на коленях, в
розовой рубахе, и молится. Я плачу и говорю ему:
- Го-ркин... мухи меня кусают, бо-льно...
- Спи, косатик,- отвечает он шепотом,- каки там мухи, спят давно.
- Да нет, кусают!
- Не мухи... это те, должно, клопики кусают. Изба-то зимняя. С
потолка, никак, валятся, ничего не поделаешь А ты себе спи - и ничего,
заспишь. Ай к Панферовне те снести, а? Не хочешь... Ну, и спи, с Господом.
Но я не могу заснуть, А он все молится.
- Не спишь все... Ну, иди ко мне, поддевочкой укрою. Согреешься - и
заснешь. С головкой укрою, клопики и не подберутся. А что, испугался за
меня давеча, а? А ноге-то моей совсем легше, согрелась с муравейков. Ну,
что... не кусают клопики?
- Нет. Ножки только кусают.
- А ты подожмись, они и не подберутся. А-ах, Господи... прости меня,
грешного...- зевает он.
Я начинаю думать - какие же у него грехи? Он прижимает меня к себе,
шепчет какую-то молитву.
- Горкин,- спрашиваю я шепотом,- какие у тебя грехи? Грех, ты
говорил... когда у тебя нога надулась?..
- Грех-то мой... Есть один грех,- шепчет он мне под одеялом,- его все
знают, и по закону отбыл, а... С батюшкой
Варнавой хочу на духу поговорить, пооблегчиться. И в суде судили, и
в монастыре два месяца на покаянии был. Ну, скажу тебе. Младенец ты,
душенька твоя чистая... Ну, роботали мы на стройке, семь лет скоро. Гриша
у меня под рукою был, годов пятнадцати, хороший такой. Его отец мне
препоручил, в люди вывесть. А он, сказать тебе, высоты боялся. А какой
плотник, кто высоты боится! Я его и приучал: ходи смелей, не бось! Раз
понес он дощонку на второй ярусок - и стал. "Боюсь,- говорит,- дяденька,
упаду... глаза не глядят!" А я его, сталоть, постращал: "Какой ты,
дурачок, плотник будешь, такой высоты боишься? полезай!" Он ступанул - да
и упади с подмостьев! Три аршинчика с пядью всей и высоты-то было. Да на
кирпичи попал, ногу сломал. Да, главно дело, грудью об кирпичи-то...
кровью стал плевать, через годок и помер. Вот мой грех-то какой.
Отцу-матери его пятерку на месяц посылаю, да папашенька красенькую дают.
Живут хорошо. И простили они меня, сами на суду за меня просили. Ну,
церковное покаяние мне вышло, а то сам суд простил. А покаяние для
совести, так. А все что-то во мне томится. Как где услышу, Гришей кого
покличут,- у меня сердце и похолодает. Будто я его сам убил... А? ну, чего
душенька твоя чует, а?..- спрашивает он ласково и прижимает меня сильней.
У меня слезы в горле. Я обнимаю его и едва шепчу:
- Нет, ты не убил... Го-ркин, милый... ты добра ему хотел...
Я прижимаюсь к нему и плачу, плачу. Усталость ли от волнений дня,
жалко ли стало Горкина - не знаю. Неужели Бог не простит его и он не
попадет в рай, где души праведных упокояются? Он зажигает огарок, вытирает
рубахой мои слезы, дает водицы,
- Спи, с Господом, завтра рано вставать. Хочешь, к Антипушке снесу,
на сено? - спрашивает он тревожно. Я не хочу к Антипушке.
В избе белеет; перекликаются петухи. Играет рожок, мычат коровы,
щелкает крепко кнут. Под окном говорит Антипушка: "Пора бы и самоварчик
ставить". Горкин спит на спине, спокойно дышит. На желтоватой его груди,
через раскрывшуюся рубаху, видно, как поднимается и опускается от дыхания
медный, потемневший крестик. Я тихо подымаюсь и подхожу к окошку, по
которому бьются с жужжаньем мухи. Антипушка моет Кривую и трет суконкой,
как и в Москве. По той и по нашей стороне
уже бредут ранние богомольцы, по холодку. Так тихо, что и через
закрытое окошко слышно, как шлепают и шуршат их лапти. На зеленоватом небе
- тонкие снежные полоски утренних облачков. На моих глазах они начинают
розоветь и золотиться - и пропадать. Старик, не видя меня, пальцем стучит
в окошко и кричит сипло: "Эй, Панкратыч, вставай!"
- Наказал будить, как скотину погонят,- говорит он Антипушке, зевая.-
Зябнется по заре-то... а, гляди, опять нонче жарко будет.
Меня начинает клонить ко сну. Я хочу полежать еще, оборачиваюсь и
вижу: Горкин сидит под лоскутным одеялом и улыбается, как всегда.
- Ах ты, ранняя пташка...- весело говорит он.- А нога-то моя совсем
хорошая стала. Ну-ко, открой окошечко.
Я открываю - и красная искра солнца из-за избы напротив ударяет в мои
глаза.
У КРЕСТА
Я сижу на завалинке и смотрю - какая красивая деревня!
Соломенные крыши и березы - розово-золотистые, и розовые куры ходят,
и розоватое облачко катится по дороге за телегой. Раннее солнце кажется
праздничным, словно на Светлый день. Идет мужик с вилами, рычит: "Ай
закинуть купца на крышу?" - хочет меня пырнуть. Антипушка не дает: "К
Преподобному мы, нельзя". Мужик говорит: "А-а-а...- глядит на нашу тележку
и улыбается,- занятная-то какая!" Садится с нами и угощает подсолнушками.
- Та-ак... к Преподобному идете... та-ак.
Мне нравится и мужик, и глиняный рукомойник на крылечке, стукнувший
меня по лбу, когда я умывался, и занавоженный двор, и запах, и колесо
колодца, и все, что здесь. Я думаю - вот немножко бы здесь пожить.
Поджидаем Горкина, ему растирают ногу. Нога совсем хорошая у него, ни
сининки, но Домна Панферовна хочет загнать кровь дальше, а то воротится.
Прямо - чудо с его ногой. На масленице тоже нога зашлась, за доктором
посылали, и пиявки черную кровь сосали, а больше недели провалялся. А тут
- призрел Господь ради святой дороги, будто рукой сняло. В благодарение
Горкин только
кипяточку выпил с сухариком, а чай отложил до отговенья, если Господь
сподобит. И мы тоже отказались, из уважения: как-то неловко пить. Да и
какие теперь чаи! Приготовляться надо, святые места пойдут. Братовщину
пройдем - пять верст, половина пути до Троицы. А за Талицами - пещерки,
где разбойники стан держали, а потом просветилось место. А там - Хотьково,
родители Преподобного там, под спудом. А там и гора Поклонная, называется
- "у Креста". В ясный день Троицу оттуда видно: стоит над борами
колокольня, как розовая свеча пасхальная*, и на ней огонечек - крестик. И
Антипушка говорит - надо уж потерпеть, какие уж тут чаи. В египетской-то
пустыне - Федя сказывал - старцы и воды никогда не пьют, а только росинки
лижут.
Приходит Федя, говорит - церковь ходил глядеть и там шиповнику
наломал - и дает нам с Анютой по кустику: "Будто от плащаницы пахнет,
священными ароматами!" Видал лохматого старика, и на нем железная цепь,
собачья, а на цепи замки замкнуты, идет - гремит; а под мышкой у него
кирпич. Может, святой-юродивый, для плоти пострадания. Мужик говорит, что
всякие тут проходят, есть и святые, попадаются. Один в трактире разувался,
себя показывал,- на страшных гвоздях ходит, для пострадания, ноги в кровь.
Ну, давали ему из благочестия, а он трактирщика и обокрал, ночевамши.
Антипушка и говорит про Федю:
- Тоже спасается, ноги набил - и не разувается.
Мужик и спрашивает Федю, чего это у него на глазу, кровь, никак?
Антипушка поднял с него картуз, а в картузе-то шиповник, натуго! И на лбу
исцарапано. Федя застыдился и стал говорить, что для ароматов наклал да
забыл. А это он нарочно. Рассказывал нам вчера, как святой на колючках
молился, чтобы не спать. Мужик и говорит: "Ишь ты, какой бесчувственный!"
Я сую веточку под картузик и жму до боли. Пробует и Анюта тоже. Мужик
смеется и говорит:
- Пойдемте навоз возить, будет вам тела пострадание!
Мы все смеемся, и Федя тоже.
Куда ни гляди - все рожь,- нынче хлеба богатые. Рожь высокая,
ничего-то за ней не видно. Федя сажает меня на плечи, и за светло-зеленой
гладью вижу я синий бор, далекий...- кажется, не дойти. Рожь расстилается
волнами, льется,- больно глазам от блеска. Качаются синие боры, жаворонок
журчит, спать хочется. Через
слипшиеся ресницы вижу - туманятся синие боры, льется-мерцает поле,
прыгает там Анюта... Горкин кричит: "Клади в тележку, совсем вареный...
спать клопы не дали!.." Пахнет травой, качает, шуршит по колесам рожь,
хлещет хвостом Кривая, стегает по передку - стег, стег... Я плыву на
волнистом поле, к синим борам, куда-то.
- Ко крестику-то сворачивай, под березу!
Я поднимаю голову: темной стеною бор. Светлый лужок, в ромашках.
Сидят богомольцы кучкой, едят ситный.
Под старой березой - крест. Большая дорога, белая. В жарком солнце
скрипят воза, везут желтые бочки, с хрустом,- как будто сахар. К небу
лицом, лежат мужики на бочках, раскинув ноги. Солнце палит огнем. От
скрипа-хруста кажется еще жарче. Парит, шея у меня вся мокрая. Висят
неподвижно мушки над головой, в березе. Федя поит меня из чайника. Жесть
нагрелась, вода невкусная. Говорят - потерпи маленько, скоро святой
колодец, студеная там вода, как лед,- за Талицами, в овраге. Прыгает ко
мне Анюта, со страшными глазами, шепчет: "Человека зарезали, ей-Богу!.." Я
кричу Горкину. Он сидит у креста, разувшись, глядит на свою ногу. Я кричу
- зачем зарезали человека?! И Анюта кричит: "Зарезали человека,
щепетильщика!" Я не понимаю - какого "щепетильщика"? Горкин говорит:
- Чего, дурачок, кричишь?.. Никого не зарезали, а это крестик...
Может, и помер кто. Всегда по дорогам крестики, где была какая кончина.
Анюта крестится и кричит, что верно, зарезали человека - щепетильщика!
- Бабушка знает... в лавочку заходили квасок пить! Зарезали
щепетильщика... вот ей-Богу!..
Горкин сердится. Какого такого щепетильщика? с жары сбесилась? К ней
Пристаюn Антипушка и Федя, а она все свое: зарезали щепетильщика! Подходит
Домна Панферовна, еле передыхает, вся мокрая. Рассказывает, что зашли в
Братовщине в лавочку кваску Попить, вся душа истомилась, дышать нечем... а
там прохожий и говорит - зарезали человека-щепетильщика, с коробами-то
ходят, крестиками, иголками вот торгуют, пуговками... Впереди деревушка
будет, Кащеевка, глухое место... будто вчера зарезали паренька, в кустиках
лежит, и мухи всего обсели... такая страсть!..
- Почитай каждый день кого-нибудь да зарежут, говорит. Опасайтесь...
- Во-он что-о...- тихо говорит Горкин и крестится.- Царство ему
небесное.
Всем делается страшно. Богомольцы толпятся, ахают, поглядывают туда,
вперед. Говорят, что теперь опасные все места, мосточки пойдут,
овражки...- один лучше и не ходи. А Кащеевка эта уж известная, воровская.
Вот и тут кого-то поубивали, крестик стоит,- ох, Господи! А за Талицами
сейчас кресто-ов!.. Чуть поглуше где - крестик стоит.
Я хочу ближе к Горкину. Сажусь под крестик, жмется ко мне Анюта, в
глаза глядит. Шепчет: "И нас зарежут, как щепети-льщика..." Крестик совсем
гнилой, в крапинках желтой плесени. Что тут было - никто не знает. Береза,
может, видала, да не скажет. Федя говорит - давайте споем молитву, за
упокой. И начинает, а мы за ним. На душе делается легче. Подходит старик с
косой, слушает, как хорошо поем "Со святыми упокой". Горкин спрашивает,
почему крестик, не убили ли тут кого.
- Никого не убивали,- говорит старик,- а купец помер своею смертью,
ехал из Александрова, стал закусывать под березой... ну, его и хватило,
переел-перепил. Ну, сын его увез потом домой, а для памяти тут крест
поставил, на помин души нам выдал... я тогда парнем был. Хорошо помянули.
У нас этого не заведено, чтобы убивать. За Талицами... ну, там случается.
Там один не ходи... А у нас этого не заведено, у нас тихо.
Все мы рады, что не зарезали, и кругом стало весело: и крестик, и
береза повеселели будто.
- Там овражки пойдут,- говорит старик,- гляди и гляди. И лошадку
могут отнять, и... Вы уж не отбивайтесь от дружки-то, поглядывайте.
И опять нам всем страшно.
Сильное парит, а только десятый час. За Талицами - овраг глубокий. Мы
съезжаем - и сразу делается свежо и сумрачно. По той стороне оврага -
старая березовая роща, кричат грачи. Место совсем глухое. Стоит, под
шатром с крестиком, колодец. В горе - пещерки. Лежат у колодца богомольцы,
говорят нам: повел монах народ под землю, маленько погодите, лошадку
попоите. Федя глядит в колодец - дна, говорит, не видно. Спускает на
колесе ведро. Колесо долго вертится. Долго дрожит веревка, втягивает
ведро. От ведра веет холодом. Вода - как слеза, студеная, больно пить.
Говорят - подземельная тут река, во льду; бывает, что и льдышки вытягивают,
а кому счастье - серебряные рубли находят, старинные. Тут разбойники клад
держали, а потом просветилось место, какой-то монах их вывел.
- Глядите-ка,- говорит Федя,- старушка знакомая тут, с внучкой-то, в
бусах-то... у эаставы-то повстречали!
Старушка признает нас, рада. С ней на травке красавочка-молодка,
которая на девочку похожа, в красной повязке рожками, в узорочной сорочке.
Все мы рады, словно родные встретились. Молодка почему-то плачет,
перебирает янтарные бусинки в коленях. Горкин расспрашивает, с чего это
она плачет. Старушка жалуется, что вот, ни с чего обидел внучку старик
один - вон лежит, боров, на кирпиче-то дрыхнет!
- Да что, родные... Подошел к нам, схватил бабочку за рукав, стал
сопеть, затребовал ее... дай мне твой замочек, какой ни есть... я те
замкну - отомкну, а грех на себя приму! Тьфу!.. Боров страшный!.. Про грех
сказал-то чего, а? А это он от людей слыхал, что мальчика - андельскую
душку - заспала, молчит-горюет с того. Она - от него, заголосила... Как
бес, страшный, железами закручен, замки навешены! Он ее за бусы и схватил,
потянул к себе... пойдем со мной жить, я с тебя грех сыму-разомкну! И
порвал бусы-то на ней. Чумовой! Все тут собирали, не собрали. До слез
внучку довел. И плакать разучилась, а вот и заплакала!
Красавица-молодка смотрит на нас сквозь слезы. Горкин и говорит:
- А ведь к лучшему вышло-то! Она будто в себя пришла, по-умному
глядит. Помню, шла - как водой облили... а ты гляди, мать, она хорошая
стала! Может, себя найдет?..
- Дал бы Господь милосливый! Откликаться стала, а то все немая словно
была. Как бусинки-то посыпались, она - ах!..- как заголосит!.. Стала их
подбирать, меня звать. Признала меня-то, родимые... Заплакала, жаться ко
мне стала. "Ба-ушка,- говорит,- да где мы с тобой, да пойдем, баушка,
домой!"
Федя нашел бусинку и подает молодке. Она ничего, приняла от него,
покосилась только и закрыла лицо ладошками. Домна Панферовна к ней
подсела, по головке ее погладила, и стала говорить что-то - ничего,
слушает. На меня так весело посмотрела и далее улыбнулась. Совсем как
святая на иконах, очень приятная. Горкин говорит - чудо совершилось! Федя
кричит нам: "Идите сюда, тут старик замечательный!"
Старик страшный, в волосах репейки, лежит головой на кирпиче.
Подходим, а он распахнул дерюжную кофту, а там голое тело, черное, в
болячках, и ржавая цепь, собачья, кругом обернута, а на ней все замки: и
мелкие, и большие, ржавые, и кубастые, а на животе самый большой, будто от
ворот. Он как гаркнет на нас: "Пустословы ай богословы?" Горкин говорит
ему ласково - мы не величаемся, а как Гослодь. Старик и давай молоть:
- Отмаливаю за всех! Замкну-отомкну, ношу грехи, во сколько! Этот
пять лет ношу, кабатчиков, с Серпухова! на нем кровь, кро-овь. А это бабьи
грехи, укладочные, все мелочь... походя отмыкаю-замыкаю... от духа прохода
нет от ихнего, кошачьего. С вас мне нечего взять, сами свое донесете!
А на Домну Панферовну осерчал:
- Ты, толстуха, жрать да жрать? Давай твой замчище... замкну и
отомкну! Поношу, дура, за тебя, осилю... пропащая без меня! Воротный
давай, с лабаза!
Домна Панферовна заплевалась и давай старика отчитывать. Святые люди
- смиренны, а он хвастун!
- Свою-то грязь посмой! На кирпиче спит на людях, а больную бабенку
обидел, бусы порвал! Таких дармоедов палкой надо, в холодную бы...
Горкин успокаивает ее, а она еще пуще на старика, сердца унять не
может. Старик как вскинется на нее, словно с цепи сорвался, гремит замками.
- Черт! - кричит,- черт, бес!..
И давай плеваться. Тут и все поняли, что он совсем разум потерял.
Приходит монах с пещерок и говорит: "Оставьте его в покое, это от Троицы,
из посада, мещанин, замками торговал - и проторговался... а теперь грехи
на себя принимает, с людей снимает, носит вериги-замки. Из сумасшедшего
дома выпустили его, он невредный".
Смотрим пещерки, со свечками. Сыро, как в погребе, и скользко. И
ничего не видно. Монах говорит, что жил в горе разбойник со своей шайкой,
много людей губил. И пришел монашек Антоний, и велел уходить разбойнику. А
тот ударил его ножом, а нож попал в камень и сломался, по воле Господа. И
испугался разбойник, и сказал: "Никогда не промахивался, по тебе только
промахнулся". И оставил его в покое. А тот монашек стал вкапываться в
гору, и ушел от разбойника в глубину, и там пребывал в молитве и посте. А
разбойник в тот же год растерял всю свою шайку и вернулся раз в вертеп
свой, весь избитый. И узнал про сие тот монашек, и сказал разбойнику:
"Покайся, завтра помрешь". И тот покаялся. И замуровал его монашек в
дальней келье, в горе, а где - неведомо. И с того просветилось место.
Сорок лет прожил монашек
...Закладка в соц.сетях