Купить
 
 
Жанр: История

Богомолье

страница №2

сякие цветы, птички тебе поют...- с машиной не
поравнять никак.
Антипушка тоже собирается, ладит себе мешочек. Он сидит на овсе в
конюшне, возится с сапогом. Показывает каблук, как хорошо набил.
- Я в сапогах пойду, как уж нога обыкла,- говорит он весело и все
любуется сапогом, как починил-то знатно.- Другие там лапти обувают, а то
чуни для мягкости... а это для ноги один вред, кто непривычен. Кто в чем
ходит - в том и иди. Ну, который человек лапти носит, ну... ему не годится
в сапогах, ногу себе набьет. А который в сапогах - иди в сапогах. И
Панкратыч в сапогах идет, и я в сапогах пойду, и ты ступай в сапожках, в
расхожих
самых. А новенькие уж там обуешь, там щегольнешь. Какое тебе
папашенька уважение-то сделал... Кривую отпускает с нами! Как-никак, а уж
доберешься. Это Горкин все за тебя старался...- уж пустите с нами, уж
доглядим, больно с нами идти охота. Вот и пустил. Больно парень-то ты
артельный... А с машины чего увидишь!
- Это не хитро, по машине! - повторяю я с гордостью, и в ногах у меня
звенит.- И Угоднику потрудиться, правда?
- Как можно! Он как трудился-то... тоже, говорят, плотничал, церквы
строил. Понятно, ему приятно. Вот и пойдем.
Он укладывает в мешок "всю сбрую": две рубахи - расхожую и парадную,
новенькие портянки, то-се. Я его спрашиваю:
- А ты собираешься помирать? у тебя есть смертная рубаха?
- Это почему же мне помирать-то, чего вздумал! - говорит он, смеясь.-
Мне и всего-то на седьмой десяток восьмой год пошел. Это ты к чему же?
- А... у Горкина смертная рубаха есть, и ее прихватывает в дорогу.
Мало ли... в животе Бог... Как это?..
- А-а... вот ты к чему, ловкий какой...- смеется Антипушка на меня.-
Да, в животе и смерти один Господь Бог волен, говорится. И у меня
найдется, похорониться в чем, У меня тоже рубаха неплохая, у Троицы
надену, для причащения-приобщения, приведет Господь. А когда помереть кому
- это один Господь может знать. Ты вон намедни мне отчитал
избасню-крылову... как дуб-то вон сломило в грозу, а соломинке ничего!..
- Не соломинка, а - "Трость" называется!
- Это все равно. Тростинка, соломинка... Так и с каждым человеком
может быть. Ну, еще чего отчитай, избасню какую.
Я говорю ему быстро-быстро "Стрекоза и Муравей"* - и прыгаю. Он вдруг
и говорит:
- Очень-то не пляши, напляшешь еще чего... ну-ка отдумают?..
Это нарочно он - попугать. Очень-то радоваться нельзя, я знаю:
плакать бы не пришлось! Но, будто, и он боится: как бы не передумали.
Утром он сказал Горкину: "Выбраться бы уж скорей, задержки бы какой не
вышло". А ноги так и зудят, не терпится. Не было бы дождя?.. Антипушка
говорит, что дождю не должно бы быть,- мухи гуляют весело, в конюшню не
набиваются,
и сегодня утром большая была роса в саду. И куры не обираются, и Бушуй не
ложится на спину и не трется к дождю от блох. И все говорят, что погода
теперь установилась, самая-то пора идти.
Господи, и Кривая с нами! Я забираюсь в денник, к Кривой, пролезаю
под ее брюхом, а она только фыркает, привыкла. Спрашиваю ее в зрячий глаз,
рада ли, что пойдет с нами к Преподобному. Она подымает ухо, шлепает
мокрыми губами, на которых уже седые волосы, и тихо фырчит-фырчит,- рада,
значит. Пахнет жеваным теплым овсецом, молочным,- так сладко пахнет! Она
обнюхивает меня, прихватывает губами за волосы - играет так. В
черно-зеркальном ее глазу я вижу маленького себя, решетчатое оконце стойла
и голубка за мною. Я пою ей недавно выученный стишок: "Ну, тащися, сивка,
пашней-десятиной... красавица зорька в небе загорелась..."* Пою и
похлопываю под губы - ну, тащися, сивка!.. А сам уже далеко отсюда. Идем
по лужкам-полям, по тропочкам, по лесочкам... л много крещеного народу.
"Красавица зорька в небе загорелась, из большого леса со-лнышко выходит..."

Ну, тащися, сивка!..

- Ну и затейник ты...- говорит Антипушка,- за-тей-ник!.. С тобой нам
не скушно идти будет.
- Горкин говорит...- молитвы всякие петь будем! - говорю я.- Так
заведено уж, молитвы петь... конпанией, правда? А Преподобный будет рад,
что и Кривая с нами, а? Ему будет приятно, а?..
- Ничего. Он тоже, поди, с лошадками хозяйствовал. Он и медведю
радовался, медведь к нему хаживал...* Он ему хлебца корочку выносил.
Придет, встанет к сторонке под елку... и дожидается - покорми-и-и!
Покормит. Вот и ко мне крыса ходит, не боится. Я и Ваську обучил, не
трогает. В овес его положу, а ей свистну. Она выйдет с-под полу, а он
только ухи торчком, жесткий станет весь, подрагивает, а ничего. А крыса
тоже, на лапки встает, нюхается. И пойдет овес собирать. Лаской и зверя
возьмешь, доверится.


Зовет Горкин:
- Скорей, папашенька под сараем, повозку выбираем!
Мелькает белый пиджак отца. Под навесом, где сложены сани и стоят
всякие телеги, отец выбирает с Горкиным,
что нам дать. Он советует легкий тарантасик, но Горкин настаивает,
что в тележке куда спокойней, можно и полежать, и беседочку заплести от
солнышка, натыкать березок-елок,- и указывает легонькую совсем тележку -
"как перышко!".
- Вот чего нам подходит. Сенца настелим, дерюжкой какой накроем -
прямо тебе хоромы. И Кривой полегче, горошком за ней покатится.
Эту тележку я знаю хорошо. Она меньше других и вся в узорах. И грядки
у ней, и подуги, и передок, и задок - все разделано тонкою резьбою:
солнышками, колесиками, елочками, звездочками и разной затейной штучкой.
Она ездила еще с дедушкой куда-то за Воронеж, где казаки,- красный товар
возила. Отец говорит - стара. Да что-то ему и жалко. Горкин держится за
тележку, говорит, что ей ничего не сделается: выстоялась и вся в
исправности, только вот замочит колеса. На ней и годов не видно, и лучше
новой.
- А не рассыплется? - спрашивает отец и встряхивает, берет под задок
тележку.- Звонко поедете.
- Верно, что зазвониста, суховата. А легкая-то зато кака, горошком
так и покатится.
И Антипушка тоже хвалит: береза, обстоялась, ее хошь с горы кидай. И
Кривой будет в удовольствие, а тарантас заморит.
- Ну, не знаю...- с сомнением говорит отец,- давно не ездила. А
"лисица" как, не шатается?
Говорят, что и "лисица" крепкая, не шелохнется в гнездах, как впаяна.
Очень чудно - лисица. Я хочу посмотреть "лисицу", и мне показывают
круглую, как оглобля, жердь, крепящую передок с задком. Но почему -
лисица? Говорят - кривая, лесовая, хитрущая самая веща в телеге, часто
обманывает, ломается.
Отец согласен, но велит кликнуть Бровкина, осмотреть.
Приходит колесник Бровкин, с нашего же двора. Он всегда хмурый, будто
со сна, с мохнатыми бровями. Отец зовет его - "недовольный человек".
- Ну-ка, недовольный человек, огляди-ка тележку, хочу к Троице с ними
отпустить.
Колесник не говорит, обхаживает тележку, гукает. Мне кажется, что он
недоволен ею. Он долго ходит, а мы стоим. Начинает шатать за грядки, за
колеса, подымает задок, как перышко, и бросает сердито, с маху. И опять
чем-то недоволен. Потом вдруг бьет кулаком в лубок, до
пыли. Молча срывает с передка, сердито хрипит: "Пускай!" - и опрокидывает
на кузов. Бьет обухом в задок, садится на корточки и слушает: как удар?
Сплевывает и морщится. Слышу, как будто - ммдамм!..- и задок уже без
колес. Колесник оглаживает оси, стучит в обрезы, смотрит на них в кулак и
вдруг - ударяет по "лисице". У меня сердце екает - вот сломает! Прыгает на
"лисицу" и мнет ее. Но "лисица" не подает и скрипу. И все-таки я боюсь,
как бы не расхулил тележку. И все боятся, стоят - молчат. Опять ставит на
передок, оглаживает грядки и гукает. Потом вынимает трубочку, наминает в
нее махорки, даже и не глядит, а все на тележку смотрит. Раскуривает
долго, и кажется мне, что он и через спичку смотрит. Крепко затягивается,
пускает зеленый дым, делает руки самоваром и грустно качает головой.
Отец спрашивает, прищурясь:
- Ну, как, недовольный человек, а? Плоха, что ли?
Спрашивает и Горкин, и голос его сомнительный.
- А, как по-твоему? Ничего тележонка... а?
Колесник шлепает вдруг по грядке, словно он рассердился на тележку, и
взмахивает на нас рукою с трубкой:
- И где ее де-лали такую?! Хошь в Киев - за Киев поезжайте - сносу ей
довеку не будет,- вот вам и весь мой сказ! Слажена-то ведь ка-ак, а!.. Что
значит на совесть-то делана... а? Бы-ли мастера... Да разве это те-леж-ка,
а?..- смотрит он на меня чего-то,- не тележка это, а... детская игрушка! И
весь разговор.
Так все и просияли. Наказал - шкворень разве переменить? Да нет, не
стоит, живет и так. Даже залез в оглобли и выкатил на себе тележку. Ну
прямо перышко!
- На такой ездить жалко,- говорит он, не хмурясь.- Ты гляди,
мудровал-то как! За одной резьбой, может, недели три проваландался... А
чистота-то, а ровнота-то какая, а! Знаю, тверской работы... пряники там
пекут рисованы. А дуга где?
Находят дугу, за санками. Все глядят на дугу: до того вся рисована!
Колесник вертит ее и так, и эдак, оглаживает и колупает ногтем, проводит
по ней костяшками, и кажется мне, что дуга звенит - рубчиками звенит.
- Кружева! Только молодым кататься, пощеголять. Картина писаная!..
К нам напрашиваются в компанию - веселей идти будет, но Горкин всем
говорит, что идти не заказано никому, а веселиться тут нечего, не на
ярмарку собрались. Чтобы не обидеть, говорит:
- Вам с нами не рука, пойдем тихо, с пареньком, и четыре дня, может,
протянемся, лучше уж вам не связываться.

Пойдет с нами Федя, с нашего двора, бараночник. Он из себя красавец,
богатырь парень, кудрявый и румяный. А главное - богомольный и согласный,
складно поет на клиросе, и карактер у него - лен. С ним и в дороге
поспокойней. Дорога дальняя, все лесами. Идти не страшно, народу много
идет, а бывает - припоздаешь, задержишься... а за Рохмановом овраги
пойдут, мосточки, перегоны глухие, - с возов сколько раз срезали. А под
Троицей Убитиков овраг есть, там недавно купца зарезали. Преподобный
поохранит, понятно... да береженого и Бог бережет.
Еще с нами идет Домна Панферовна, из бань. Очень она большая, "сырая"
- так называет Горкин,- с ней и проканителишься, да женщина богомольная и
обстоятельная. С ней и поговорить приятно, везде ходила. Глаза у ней
строгие, губа отвисла, и на шее мешок от жира. Но она очень добрая. Когда
меня водили в женские бани, она стригла мне ноготки и угощала моченым
яблочком. Я знаю, что такого имени нет - Домна Панферовна, а надо говорить
- Домна Парфеновна, но я не мог никак выговорить, и всем до того
понравилось, что так и стали все называть - Панферовна. А отец даже
напевал - Пан-фе-ровна! Очень уж была толстая, совсем - Пан-фе-ровна. Она
и пойдет с нами, и за мною поприглядит, все-таки женский глаз. Она и
костоправка, может и живот поправить, за ноги как-то встряхивает. А у
Горкина в ноге какая-то жила отымается, заходит,- она и выправит.
С ней пойдет ее внучка - учится в белошвейках,- старше меня, тихая
девочка Анюта, совсем как куколка,- все только глазками хлопает и молчит,
и щечки у ней румяно-белые. Домна Панферовна называет ее за эти щечки -
"брусничника ты моя беленькая-свеженькая".
Напрашивался еще Воронин-булочник, но у него "слабость", запивает, а
человек хороший, три булочных у него, обидеть человека жалко, а взять -
намаешься. Подсылали к нему Василь Василича - к Николе-на-Угреши молиться*
звать, там работа у нас была, но Воронин и слушать не хотел. Хорошо - брат
приехал и задержал, и поехали они на Воробьевку, к Крынкину, на Москву
смотреть. Мы уж от Троицы вернулись, а они все смотрели Господь отнес.
К нам приходят давать на свечи и на масло Угоднику и просят вынуть
просвирки, кому с Троицей на головке, кому - с Угодником. Все надо
записать, сколько с кого получено и на что. У Горкина голова заходится, и
я ему помогаю. Святые деньги, с записками, складываем в мешочек. Есть
такие, что и по десяти просвирок заказывают, разных,- и за гривенник, и за
четвертак даже. Нам одним - прикинул на счетах Горкин - больше ста
просвирок придется вынуть - и родным, и знакомым, а то могут обидеться:
скажут - у Троицы были, а "милости" и не принесли.
Антипушка уже мыл Кривую и смазал копытца дочерна - словно калошки
новые. Приходил осмотреть кузнец, в порядке ли все подковы и как копыта.
Тележка уже готова, колеса и оси смазаны,- и будто дорогой пахнет. Горкин
велит привернуть к грядкам пробойчики, поаккуратней как,- ветки воткнем на
случай, беседочку навесим,- от солнышка либо от дождичка укрыться. Положен
мешок с овсом, мягко набито сеном, половичком накрыто - прямо тебе
постеля! Сшили и мне мешочек, на полотенчике, как у всех. А посошок
вырежем в дороге, ореховый: Сокольниками пойдем, орешнику там...- каждый
себе и выберет.
Все осматривают тележку, совсем готовую,- поезжай. Господь даст,
завтра пораньше выйдем, до солнушка бы Москвой пройти, по холодочку. Дал
бы только Господь хорошую погоду завтра!
Мне велят спать ложиться, а солнышко еще и не садилось. А вдруг без
меня уйдут? Говорят - спи, не разговаривай, уж пойдешь. Потому и Кривая
едет. Я думаю, что верно. Говорят: Горкин давно уж спит и Домна Панферовна
храпит, послушай.
Я иду проходной комнаткой к себе. Домна Панферовна спит, накрывшись,
совсем - гора. Сегодня у нас ночует: как бы не запоздать да не задержать.
Анюта сидит тихо на сундуке, говорит мне, что спать не может, все думает,
как пойдем. Совсем, как и я,- не может. Мне хочется попугать ее,
рассказать про разбойников под мостиком. Я говорю ей шепотом. Она страшно
глядит круглыми глазами и жмется к стенке. Я говорю - ничего, с нами Федя
идет большой, всех разбойников перебьет. Анюта крестится на меня и шепчет:
- Воля Божья. Если что кому на роду написано - так и будет. Если надо
зарезать - и зарежут, и Федя не поможет. Спроси-ка бабушку, она все знает.
У нас в деревне
старика одного зарезали, отняли два рубли. Против судьбы не пойдешь.
Спроси-ка бабушку... она все знает.
От ее шепота и мне делается страшно, а Домна Панферовна так храпит,
будто ее уже зарезали. И начинает уже темнеть.
- Ты не бойся,- шепчет Анюта, озираясь, зачем-то сжимает щечки
ладошками и хлопает все глазами, боится будто,- молись великомученице
Варваре. Бабушка говорит,- тогда ничего не будет. Вот так: "Святая
великомученица Варвара, избави меня от напрасныя смерти, от часа ночного
обстоянного"... от чего-то еще?.. Ты спроси бабушку, она все...
- А Горкин,- говорю я,- больше твоей бабушки знает! Надо говорить
по-другому... Надо - "всякаго обуревания и навета, и обстояния... избавь и
спаси на пути-дороге, и над постое, и на... ходу!" Горкин все знает!

- А моя бабушка костоправка, и животы правит, и во всяких монастырях
была... Горкин умный старик, это верно... и бабушка говорит... У бабушки
ладанка из Иерусалима с косточкой... от мощей... всегда на себе носит!
Я хочу поспорить, но вспоминаю, что теперь грех,- душу надо очистить,
раз идем к Преподобному. Я иду в свою комнатку, вижу шарик от солитера,
хрустальненький, с разноцветными ниточками внутри... и мне вдруг приходит
в голову удивить Анюту. Я бегу к ней на цыпочках. Она все сидит, поджавши
ноги, на сундуке. Я спрашиваю ее, почему не спит. Она берет меня за руку и
шепчет: "Бою-усь... разбойников бою-усь..." Я показываю ей хрустальный
шарик и говорю, что это волшебный и даже святой шарик... будешь держать в
кармане - и ничего не будет! Она смотрит на меня, правду ли говорю, и
глаза у ней будто просят. Я отдаю ей шарик и шепчу, что такого шарика ни у
одного человека нет, только у меня и есть. Она прячет его в кармашек.
Я не могу заснуть. На дворе ходят и говорят. Слышен голос отца и
Горкина. Отец говорит: "Сам завтра провожу, мне надо по делам рано!" Лежу
и думаю, думаю, думаю...- о дороге, о лесах и оврагах, о мосточках...
где-то далеко-далеко - Угодник, который теперь нас ждет. Все думаю, думаю
- и вижу...- и во мне начинает петь, будто не я пою, а что-то во мне поет,
в голове, такое светлое, розовое, как солнце, когда его нет на небе, но
оно вот-вот выйдет. Я вижу леса-леса и большой свет над ними, и все поет,
в моей голове поет...
Красавица зорька...
В небе за-го-ре...лась...
Из большого ле...са...
Солнышко-о... выходит...

Будто отец поет?..
Кричат петухи. Окна белеют в занавесках. Кричат на дворе. Горкин
распоряжается:
- Пора закладать... Федя здесь?.. Час нам легкой, по холодку и
тронемся, Господи, благослови...
Отец кричит - знаю я - из окна сеней:
- Пора и богомольца будить! Самовар готов?..
До того я счастлив, что слезы набегают в глазах. Заря,- и сейчас
пойдем! И отдается во мне чудесное, такое радостное и светлое, с чем я
заснул вчера, певшее и во сне со мною, светающее теперь за окнами,-

Красавица зо-рька
В небе за-го-ре...лась...
Из большого ле...са
Солнышко-о выходит...

МОСКВОЙ

Из окна веет холодком зари. Утро такое тихое, что слышно, как бегают
голубки по крыше и встряхивается со сна Бушуй. Я минутку лежу, тянусь;
слушаю - петушки поют, голос Горкина со двора, будто он где-то в комнате:
- Тяжи-то бы подтянуть, Антипушка... да охапочку бы сенца еще!
- Маленько подтянуть можно. Погодку-то дал Господь...
- Хорошо, жарко будет. Кака роса-то, крыльцо все мокрое. Бараночек,
Федя, прихватил?.. Это вот хорошо с чайком.
- Покушайте, Михал Панкратыч, только из печи выкинули.
Слышно, как ломают они бараночки и хрустят. И будто пахнет баранками.
Все у крыльца, за домом. И Кривая с тележкой там, подковками чокает о
камни. Я подбегаю к окошку крикнуть, что я сейчас. Веет радостным
холодком, зарей. Вот какая она, заря-то! За Барминихиным садом небо
огнистое, как в пожар.
Солнца еще не видно, но оно уже светит где-то. Крыши сараев в
бледно-огнистых пятнах, как бывает зимой
от печки. Розовый шест скворешника начинает краснеть и золотиться, и над
ним уже загорелся прутик. А вот и сараи золотятся. На гребешке амбара
сверкают крыльями голубки, вспыхивает стекло под ними: это глядится
солнце. Воздух... пахнет как будто радостью.
Бежит с охапкой сенца Антипушка, захлопывает ногой конюшню. На нем
черные, с дегтя, сапоги - а всегда были рыжие,- желтый большой картуз и
обвислый пиджак из парусины, Василь Василича, "для жары"; из кармана
болтается веревка.
- Дегтянку-то бы не забыть!..- заботливо окликает Горкин,- поилка,
торбочка... ничего словно не забыли. Чайку по чашечке - да и с Богом. За
Крестовской, у Брехунова, как следует напьемся, не торопясь, в садочке.
И я готов. Картузик на мне соломенный, с лаковым козырьком; суровая
рубашка, с петушками на рукавах и вороте; расхожие сапожки, чтобы ноге
полегче, новые там надену. Там... Вспомнишь - и дух захватит. И радостно,
и... не знаю что. Там - все другое, не как в миру...- Горкин рассказывал,-
церкви всегда открыты, воздух - как облака, кадильный... и все поют:
"И-зве-ди из темницы ду-шу моюууу!.."* Прямо душа отходит.

Пьем чай в передней, отец и я. Четыре только прокуковало. Двери в
столовую прикрыты, чтобы не разбудить. Отец тоже куда-то едет: на нем
верховые сапоги и куртка. Он пьет из граненого стакана пунцовый чай,
что-то считает в книжечке, целует меня рассеянно и строго машет, когда я
хочу сказать, что наш самовар стал розовый. И передняя розовая стала,
совсем другая!
- Поспеешь, ногами не сучи. Мажь вот икорку на калачик.
И все считает: "Семь тыщ дерев... да с новой рощи... ну, двадцать тыщ
дерев..." Качается над его лбом хохол, будто считает тоже. Я глотаю
горячий чай, а часы-то стучат-стучат. Почему розовый пар над самоваром, и
скатерть, и обои?.. Темная горбатая икона Страстей Христовых стала как
будто новой, видно на ней распятие. Вот отчего такое... За окном - можно
достать рукой - розовая кирпичная стена, и на ней полоса от солнца:
оттого-то и свет в передней. Никогда прежде не было. Я говорю отцу:
- Солнышко заглянуло к нам!
Он смотрит рассеянно в окошко, и вот - светлеет его лицо.
- А-а... да, да. Заглянуло в проулок к нам.
Смотрит - и думает о чем-то.
- Да... дней семь-восемь в году всего и заглянет сюда к нам в щель.
Дедушка твой, бывало, все дожидался, как долгие дни придут... чай всегда
пил тут с солнышком, как сейчас мы с тобой. И мне показывал. Маленький я
был, забыл уж. А теперь я тебе. Так вот все и идет...- говорит он
задумчиво.- Вот и помолись за дедушку.
Он оглядывает переднюю. Она уже тусклеет, только икона светится. Он
смотрит над головой и напевает без слов любимое - "Кресту Твоему...
поклоня-емся, Вла-ды-ыко-о"...* Солнышко уползает со стены.
В этом скользящем свете, в напеве грустном, в ушедшем куда-то
дедушке, который видел то же, что теперь вижу я, чуется смутной мыслью,
что все уходит... уйдет и отец, как этот случайный свет. Я изгибаю голову,
слежу за скользящим светом... вижу из щели небо, голубую его полоску между
стеной и домом... и меня заливает радостью
- Ну, заправился? - говорит отец.- Помни, слушаться Горкина. Мешочек
у него с мелочью, будет тебе выдавать на нищих. А мы, Бог даст, догоним
тебя у Троицы.
Он крестит меня, сажает к себе на шею и сбегает по лестнице.

На дворе весело от солнца, свежевато. Кривая блестит, словно ее
наваксили; блестит и дуга, и сбруя, и тележка, новенькая совсем,
игрушечка. Горкин - в парусиновой поддевке, в майском картузике на бочок,
с мешком, румяный, бодрый, бородка - как серебро. Антипушка - у Кривой, с
вожжами. Федя - по-городскому, в лаковых сапогах, словно идет к обедне; на
боку у него мешок с подвязанным жестяным чайником. На крыльце сидит Домна
Панферовна, в платочке, с отвислой шеей, такая красная,- видно, ей очень
жарко. На ней серая тальма балахоном, с висюльками, и мягкие
туфли-шлепанки; на коленях у ней тяжелый ковровый саквояж и белый пузатый
зонт. Анюта смотрит из-под платочка куколкой. Я спрашиваю, взяла ли
хрустальный шарик. Она смотрит на бабушку и молчит, а сама щупает в
кармашке.
- Матерьял сдан, доставить полностью! - говорит отец, сажая меня на
сено.
- Будьте покойны, не рассыпим,- отвечает Горкин, снимает картуз и
крестится.- Ну, нам час добрый, а вам счастливо оставаться, по нам не
скучать. Простите меня, грешного, в чем согрубил... Василь Василичу
поклончик от меня скажите.
Он кланяется отцу, Марьюшке-кухарке, собравшимся на работу плотникам,
скорнякам, ночевавшим в телеге на дворе, вылезающим из-под лоскутного
одеяла, скребущим головы, и тихому в этот час двору. Говорят на разные
голоса: "Час вам добрый", "Поклонитесь за нас Угоднику". Мне жаль чего-то.
Отец щурится, говорит: "Я еще с вами штуку угоню!" - "Прокурат
известный",- смеется Горкин, прощается с отцом за руку. Они целуются. Я
прыгаю с тележки.
- Пускай его покрасуется маленько, а там посадим,- говорит Горкин.-
Значит, так: ходу не припущай, по мне трафься. Пойдем полегоньку, как
богомолы ходят, и не уморимся. А ты, Домна Панферовна, уж держи фасон-то.
- Сам-то не оконфузься, батюшка, а я котышком покачусь. Саквояжик вот
положу, пожалуй.
Из сеней выбегает Трифоныч, босой,- чуть не проспал проститься,- и
сует посылочку для Сани, внучка, послушником у Троицы. А сами с бабушкой
по осени побывают, мол... торговлишку, мол, нельзя оставить, пора рабочая
самая.
- Ну, Господи, благослови... пошли!

Тележка гремит-звенит, попрыгивает в ней сено. Все высыпают за
ворота. У Ратникова, напротив, стоит на тротуаре под окнами широкая
телега, и в нее по лотку спускают горячие ковриги хлеба; по всей улице
хлебный дух. Горкин велит Феде прихватить в окошко фунтика три-четыре
сладкого, за Крестовской* с чайком заправимся. Идем не спеша, по
холодочку. Улица светлая, пустая; метут мостовую дворники, золотится над
ними пыль Едут решета на дрожинах: везут с Воробьевки на Болото* первую
ягоду - сладкую русскую клубнику: дух по всей улице. Горкин окликает:
"Почем клубника?" Отвечают: "По деньгам! Приходи на Болото, скажем!"
Горкин не обижается: "Известно уж, воробьевцы... народ зубастый"
На рынке нас нагоняет Федя, кладет на сено угол теплого "сладкого", в
бумажке. У басейны Кривая желает пить. На крылечке будки, такой же сизой,
как и басейна, на середине рынка, босой старичок в розовой рубахе держит
горящую лучину над самоварчиком. Неужели это Гаврилов, бутошник! Но
Гаврилов всегда с медалями, в синих штанах с саблей, с черными, жесткими
усами, строгий. А тут - старичок, как Горкин, в простой рубахе, с
седенькими усами, и штаны на нем ситцевые, трясутся, ноги худые, в жилках,
и ставит он самоварчик, как все простые. И зовут его не Гаврилов, а
Максимыч.

Пока поит Антипушка, мы говорим с Максимычем, Он нас хвалит, что идем
к Троице-Сергию,- "дело хорошее", говорит, сует пылающую лучину в
самоварчик и велит погодить маленько - гривенничек на свечки вынесет.
Горкин машет: "Че-го, со-чтемся!" - но Максимыч отмахивается: "Не-э, это
уж статья особая",- и выносит два пятака. За один - Преподобному
поставить, а другую... "выходит, что на канун... за упокой души воина
Максима". Горкин спрашивает: "Так и не дознались?" Максимыч смотрит на
самоварчик, чешет у глаза и говорит невесело:
- Обер проезжал намедни, подозвал пальцем... помнит меня. Говорит:
"Не надейся, Гаврилов, к сожалению... все министры все бумаги перетряхнули
- и следу нет!" Пропал под Плевной. В августу месяце два года будет. А
ждали со старухой. Охотником пошел. А место какое выходило, Городской
части... самые Ряды, Ильинка...
Горкин жалеет, говорит: "Живот положил... молиться надо".
- Не воротишь...- говорит в дым Максимыч, над самоварчиком. А я-то
его боялся раньше.
Слышу, кричит отец, скачет на нас Кавказкой:
- Богомольцы, стой! Ах, Горка... как мне, брат, глаз твой ну-жен!
рощи торгую у Васильчиковых, в Коралове... делянок двадцать. Как бы не
обмишулиться!
- Вот те раз...- говорит Горкин растерянно,- давеча-то бы сказали!..
Как же теперь... дороги-то наши розные?..
- Ползите уж, обойдусь. Не хнычешь? - спрашивает меня и скачет к
Крымку, налево.
- На вот, не сказал давеча! - всплескивает руками Горкин.- Под
Звенигород поскакал. Ну, горяч!.. Пожалуй, и к Савве Преподобному доспеет*.
Я спрашиваю, почему теперь у Гаврилова усы седые и он другой.
- Рано, не припарадился.

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.