Жанр: История
(Молодые, Зрелые) годы короля Генриха IV
...енн без кафтана,
в фартуке уверял ее, что там ей покажется еще пустынней.
- Что вам, собственно, нужно в Лувре? - спрашивал он, теряя терпение.
Она не говорила, хотя сама знала, что ей нужно. Благодетельная усталость
облегчала ей мысль о смерти, но только бы умереть у ее повелителя, в той
комнате, которую она делила с ним, где самый воздух был оживлен их смешанным
дыханием.
Наконец она задремала, ночь прошла спокойно, утром она сама нашла,
что вид у нее обычный. Варенн был изумлен, с его помощью она без всякого
труда прошла через дорогу в церковь Сен-Жермен-л'Оксерруа и там приняла
причастие. Это было в четверг на страстной неделе. Еще два дня, надеялась
она, и снова она будет вместе со своим повелителем. На этот раз она
проявила истинное благочестие, ибо сердце ее было полно признательности.
После обеда ей стало худо, она вынуждена была прилечь. Перед наступлением
новых мук она нашла в себе силы послать к королю одного дворянина,
которого выбрала сама, ибо считала его надежным. Она просила у своего
возлюбленного повелителя разрешения немедленно вернуться к нему и была
уверена, что после этого он явится сам. Конечно же, он не оставит ее в
беде, когда прочтет то, что она пишет, а об остальном догадается.
Она уже представляла себе, как он садится на коня, меж тем как Варенн
прибавил к ее письму еще несколько слов: спешить особенно ни к чему.
Ведь он играл в карты, пока герцогиня ела подозрительные кушанья. Он будет
наказан тем суровее, чем раньше королю станут известны все обстоятельства.
Кто не знает его: после того как она будет спасена, он простит.
Пожалуй, он простит и в самом худшем случае, ибо будет слишком опечален,
чтобы быть строгим. Так или иначе, а гонец все-таки скакал по дороге,
время подошло к четырем часам, и Габриель извивалась в муках.
Насколько мог понять растерявшийся Варенн, такое состояние бывает перед
родами. Он по собственному почину побежал за женщиной, которая три
раза принимала у герцогини; но внизу столкнулся с пажом Сабле, и побежал
тот. Гийом привел не только мадам Дюпюи, но и настоятельно потребовал
господина Ла Ривьера. Юный Гийом так понял господина де Варенна, по
крайней мере такой довод намеревался он выставить в свое оправдание.
Впрочем, врача не было дома, он явился к больной только через час, в
пять часов. До тех пор мадам Дюпюи прямо голову теряла, ничего подобного
она никогда не видела.
Приступ прошел, как и первый, только был тяжелее. После неистовых судорог
наступило оцепенение, сопровождаемое удушьем, от чего лицо непостижимо
изменилось. Прежде при исполнении своих обязанностей мадам Дюпюи
знавала лишь прелестную Габриель, а не эту посиневшую искаженную маску с
вращающимися во всех направлениях глазами, - и теперь не вынесла такого
зрелища, повернулась лицом к стене. При больной остался один Варенн, во
время этого приступа, как и следующего, он держал герцогиню в своих
объятиях.
Он бормотал про себя: "Вот наконец-то возвращается дыхание. Оно вырывается
с шумом, естественно, ему мешают пары яда. Все вполне нормально",
- последнее говорилось для собственного успокоения. В конце концов все
умирают, тут ни при чем колдовство, даже необычного тут ничего нет, говорил
господин де Варенн, который успел побывать всем, чем угодно, а в
настоящее время был управляющим почтовыми сообщениями, губернатором,
умел ладить с иезуитами, как с любой опасной силой. Почему бы ему не поладить
и со смертью. Пока что со смертью других, своя собственная ему
еще отнюдь не улыбалась, своя собственная, если так уж необходимо подумать
о ней, была чрезвычайно далеко, в образе сказочного траурного кортежа,
который все не двигался с места.
С присущим ему трезвым взглядом на жизнь он относился к несчастной,
которую в самые ужасные для нее минуты держал в объятиях, как к существу,
вследствие несчастья обратившемуся в ничто. Он считал бы своим долгом
покинуть ее, как сделали все остальные. К сожалению, за этой грозной
смертью стоял не менее грозный король, который еще ничего о ней не знал.
Опаснее всего для Варенна было бы, если бы король узнал о смерти Габриели
помимо него, от людей, которые вину за нее возложили бы на Варенна. А
потому он уже подумывал - не послать ли ему вслед за первым гонцом второго:
поздно, сир, не стоит беспокоиться.
Вообще же он вполне по-человечески обращался с отребьем, которое
больше нечего принимать в расчет. Приходя в себя после каждого из приступов,
отребье на время снова становилось женщиной, которая с удивлением
озиралась по сторонам. То, что она говорила, было маловразумительно, так
как она искусала себе язык. Варенн тем не менее все понимал; он поддерживал
ее, когда она писала королю, всякий раз это был новый крик о помощи.
Он обещал доставлять ее послания, но ни второе, ни третье так и не
достигли назначения. В пять часов появился господин Ла Ривьер, первый
врач короля.
Теперь изменился и внешний вид больной, и все положение: Ла Ривьер
обильно пустил ей кровь, сделал промывание соленой водой. Между тем мадам
Дюпюи по его приказу приготовила теплую ванну, и они вдвоем посадили
в нее герцогиню. Подобного рода меры обычно применяются против отравлений,
поэтому они испугали господина де Варенна, которому малейшее подозрение
грозило бедой. Но тут, в противовес этому страху, возникла новая
возможность: герцогиня не умрет. Врач спасет ее. И так как она могла остаться
в живых, Варенн стал проявлять неистовое рвение. Он пробовал рукой,
достаточно ли тепла ванна, не смущаясь обнаженной красотой, наоборот,
он громко восторгался ею. Король будет очарован. Прелестью она превосходит
самое себя, хотя, казалось бы, это невозможно. И тут же шепнул
на ухо господину Ла Ривьеру, что, по его мнению, яд уже вышел из ее тела.
Врач ничего не ответил. Он вслушивался в то, что говорила больная, -
не ради самих слов: она высчитывала часы, когда ее посланные достигнут
короля, первый перед вечером, а второй и третий встретятся с ним, когда
он будет уже на пути к ней, нынче же в ночь. Конечно, и слова были интересны
врачу, а больше звук речи, прерывистый и несвязный. Он следил за
изменениями лица, уже не одутловатого, а осунувшегося и совершенно белого.
В воде он ощупал ее живот. Вдруг он приказал господину де Варенну
оставить его наедине с герцогиней. Жидкость, вытекавшая из ее тела, окрашивала
воду в темный цвет. Однако это была не кровь.
Тогда врач вместе с мадам Дюпюи отнес больную обратно в постель, чтобы
дожидаться того, в чем он теперь был совершенно уверен. Тем не менее
он не переставал ухаживать за ней и заботливо следить, чтобы жизнь не
пресеклась до тех пор, пока она не окончится сама собой. По его разумению,
это продлится еще много часов, ибо больная оборонялась против смерти
с необычайной силой: силу давала ей мысль о ее повелителе, о том, как
он скачет верхом, торопясь к ней.
Когда начался новый приступ, Ла Ривьер схватил край простыни, засунул
его больной между зубами и прижал язык к небу. Он сделал это своевременно,
иначе в такой страшной судороге она откусила бы себе язык. Точно так
же он в нужную минуту перед началом рвоты велел мадам Дюпюи подать сосуд.
Сам он в это время щупал пульс, который невероятно частил от напряжения,
и сосчитать удары не было возможности - впервые врач стал опасаться
слишком скорого прекращения жизни. Он продолжал давать указания,
имея в виду не смерть, а жизнь. Господина де Варенна он послал за молоком.
При чем тут молоко, спросил Варенн.
- Ступайте! Нам нужна вода, смешанная с молоком!
Господин де Варенн покинул комнату и воспользовался случаем осуществить
свое намерение. Он написал королю: "Сир! Умоляю вас, не приезжайте".
Он задумался. "Вы увидели бы ужасное зрелище, - приписал он. - Сир.
Госпожа герцогиня навсегда отвратила бы вас от себя, если ей суждено
вернуться к жизни".
Здесь он встал. Из-за другого слова, которое ему предстояло написать,
сомнения вновь одолели его. "Врач ухаживает за герцогиней как за человеком,
которому суждено жить. У него непреклонный и решительный вид, за
показной, бесцельной работой нельзя так держать себя, как держит он.
Что, если и в самом деле выйдет по-иному и слово, которое мне остается
прибавить, окажется ложью? Все равно мое будущее так мрачно, что худее
оно быть не может. Рискну, ибо выбора у меня нет". Варенн написал, не
присаживаясь:
"Бесполезно спешить, сир. Герцогиня умерла". И послал самого быстрого
гонца.
Мадам Дюпюи вышла на минуту, чтобы поплакать.
- Все кончено? - жадно спросил Варенн.
В комнате оставался врач и она, та, кого когда-то звали: прелестная
Габриель. Он говорил с ней так, словно она и сейчас была прежней. Он говорил,
что ее легкое недомогание связано с ребенком, после разрешения от
бремени она выздоровеет. Она чуть шевельнула головой на подушке в знак
отрицания, и его наблюдательный взгляд прочел в ее глазах равнодушие,
словно она не узнала его. А ведь она всегда была к нему расположена, доверяла
ему и, когда король заболел, позвала его, прежде чем позвать хирурга.
На вопрос, хорошо ли она себя чувствует, она только ответила, что
апельсин показался ей горьким. Потом стала жаловаться, что у нее болит
голова, что она понять не может, где же король.
- Усните, - посоветовал он, и она послушалась. А он стоял и наблюдал,
как ее воля препятствовала ей крепко уснуть, вопреки ее потребности забыться.
Тогда он постарался принять все известные ему меры, чтобы отдалить
следующие приступы. Через короткие промежутки он давал больной воду
с молоком, после чего почки стали в большем количестве выделять черную
жидкость. Мадам Дюпюи усердно помогала ему, ибо видела, какое действие
оказывает лечение, и восхищалась врачом. Он же понял, пока им восхищались,
что старания его напрасны. Больная впадает в зловещий сон, лицо
становится бессмысленным. Вот снова начинается возбуждение, дыхание делается
прерывистым. Она открывает глаза, видны расширенные зрачки. Врач
попытался пресечь припадок, он снова пустил кровь. Тщетно.
Когда те же муки повторились еще дважды, истощилась выносливость не
больной, а сиделки. Врач разрешил ей отдохнуть.
- Сейчас уже восемь часов.
Женщина ужаснулась.
- Она уже четыре часа терпит такие схватки, другая умерла бы после
первого приступа. Ребенка нельзя вынуть. А нет ли у нее там внутри еще
чего-нибудь, кроме ребенка? - тихо спросила женщина и перекрестилась.
Врач остался на ночь совсем один с умирающей. Он стоял подле кровати
и наблюдал. Истощив ее, припадки истощились сами. Это, если угодно, умирающая.
А что иное представляем собой мы все, пока мы живы? Она будет
жить еще завтра. Завтра пятница, святая пятница перед пасхой, страстная
пятница; ее она переживет, это почти несомненно, а в большем никто не
может быть уверен.
"Мне следовало бы расширить шейку, чтобы извлечь ребенка. Ребенок все
равно не жил бы, зато мать могла быть спасена. Ее воля преодолевает низменную
природу. После таких сверхчеловеческих усилий она в полузабытьи
говорит о своем повелителе, она наконец настигла его, она лепечет в упоении...
Я не смею слушать это. Я должен действовать! Врач, спасай
жизнь!"
"А что, если мое вмешательство оборвет ее? Роды ни в какой мере не
прекратят действие отравления. С ядом она могла бы бороться дольше, без
насильственного вмешательства, которое я не могу сделать безболезненным.
Природа, даруй ей получасовое бесчувствие, и я помогу твоей целительной
работе. Нет, это невозможно, она все равно погибла бы в жестоких муках
от внутреннего кровоизлияния; а если бы мне удалось воспрепятствовать и
этому, так или иначе при следующем приступе удушья не пройдет и двадцати
секунд, как кровь зальет мозг. И больная моя умрет от паралича".
Врач тяжело опустился на стул и закрыл лицо руками. Блаженный лепет,
который он слушал, не смея от него уйти, еще усиливал его смятение. "Как
бы я ни поступил, я всегда окажусь виновным перед природой, которая была
бы милосердна, будь я в силах помочь ей, и виновным перед людьми, они
лишь ждут, как бы погубить меня".
Со стыдом и внутренним возмущением сознался он себе, что испытывает
страх перед людьми. Его ненавидят как друга и любимца герцогини де Бофор.
Тем скорее будут утверждать, что он убил ее. Он не протестант и не
католик, медицину изучал у мавров, долго жил в Испании. Но особенно навлек
он на себя подозрение в ереси тем, что по приказу короля возвращал
рассудок одержимым - такие случаи бывали совсем недавно - и при этом осмеливался
говорить, будто они не одержимы. Врач понял, - и сам отчаялся
в себе, - что искусственных родов он испугался не только для больной, но
и для самого себя. У меня нет уверенности, что и я переживу страстную
пятницу.
Это признание он сделал вслух, и тотчас на постели затих неясный шепот.
В комнате было совсем темно, он зажег свечи, и свет упал на преображенное
лицо. Живая женщина лежит здесь вместо той, что обречена умереть.
Щеки округлились и стали бело-розовыми, а дыхание ровным. Поистине,
милосердная природа совершила здесь чудо. У Ла Ривьера голова пошла
кругом от безрассудной радости, он поспешил распахнуть окно. И тотчас
снизу раздалось пение, голос был звонкий и молодой:
- "Прелестной Габриели". - Песню эту пел Гийом.
Габриель открыла глаза, и в глазах ее был живой блеск. Габриель чуть
приподняла голову с подушки, она услыхала и улыбнулась.
- "Вселенная - тебе", - донеслось до ее смертного одра, и сама она
шевельнула губами.
Затмился день тоскою -
Задую, как свечу,
Но всходишь ты звездою
И снова жить хочу.
- Я иду, - сказала Габриель, звук голоса был ясный и нежный. - Любимый,
я иду. Я здесь уже, мой высокий повелитель.
Голова ее запрокинулась, она упала на подушки, но все же услышала еще
раз жестокое прощание.
Жестокое прощанье!
Безмерность мук!
Умри в груди страданье
И сердца стук!
Конец песни, она услышала его.
КОРНИ МОЕГО СЕРДЦА
Генрих получает первое ее письмо, из трех ее последних писем лишь
первое достигло его. Она хочет приехать к нему и настойчиво просит его
дозволения, читает он. Дальше она пишет, что умирает - как же она может
ехать? Она надеется, что он успеет на ней жениться ради детей. Разве ей
так худо? Приписка Варенна противоречит ее страхам: "Спешить нечего", -
говорит Варенн, который ответствен за нее.
- Господин де Пюиперу, - спрашивает Генрих гонца. - Кто послал вас?
Дворянин отвечает: сама госпожа герцогиня, и она выбрала именно его.
- А она была в сознании?
- В полном сознании.
- А жизни ее грозила опасность?
- Этого заметно не было, - гласит ответ. - Однако прошел слух, что с
ней был обморок.
Генрих размышляет: "После третьего ребенка она стала подвержена обморокам.
В Монсо я сам присутствовал при том, как она лишилась чувств - из
ревности к Медичи и к ее портрету. То же самое и теперь. Она боится, как
бы в ее отсутствие я не переменил решения. Я успокою ее. Но венчания на
скорую руку я не желаю. Она не умрет, как может она уйти от меня!"
Он тотчас же шлет гонца обратно с известием, что он едет и скоро будет
держать ее в своих объятиях. Такой верности, как моя, еще не знал
мир, могла бы она прочесть вновь; но в пятницу, в ее последний день,
зрение ей изменило. Впрочем, его письма ей не передали.
Он был в тревоге, даже в страхе, хотя и успокаивал себя. Наконец он
уснул, но пробудился от кошмара, лежал и прислушивался к воображаемому
стуку копыт. На заре воображаемый стук превратился в подлинный. Генрих,
который спал не раздеваясь, бросился к дверям, в неясном предутреннем
свете разобрал послание: рука была не ее. Писал один Варенн, он сообщил,
что болезнь противится врачу и подтачивает больную. Жизнь герцогини обречена,
красота ее уже начала разрушаться. "Сир! Не приезжайте, избавьте
себя от жестокого зрелища".
Она умерла - там написано не было. В последний миг Варенн дал гонцу
другое, более осторожное письмо. Сам он в конце концов не решился прежде
времени объявить Габриель умершей. Он довел ложную весть до сведения
третьих лиц, а те уже с чистой совестью передадут ее королю.
Генрих, похолодев от ужаса, садится на коня. Он мчится во весь опор.
В четырех милях от Парижа он нагоняет Пюиперу, тот не слишком торопился.
Генрих не спрашивает почему. Он бранит гонца, не решается допытываться,
оставляет его позади и мчится. У самой дороги стоит дом канцлера Бельевра,
оттуда навстречу королю выбегают маршал д'Орнано и господин де Бассомпьер.
Генрих видит растерянные лица, сердце у него останавливается.
Они склоняют головы и говорят:
- Сир! Герцогиня умерла.
Генрих оцепенел. Неподвижной статуей сидел в седле, забыл, где он и
куда спешил. При виде короля, пораженного смятением и ужасом, господин
де Бельевр выступил вперед, он нарушил тишину, подтвердив весть, которую
сам считал правдой, и описал страшный вид того, что называл трупом; а
между тем пока это была еще живая женщина - еще дышала, еще звала своего
повелителя.
Наконец у Генриха хлынули слезы. Он спешился и, отвернувшись, долго
плакал. Потом он сказал, что хочет видеть герцогиню де Бофор. На что
канцлер с твердостью возразил: каждый его поступок у всех на виду и
всесторонне обсуждается. Открытое проявление его горя навлечет на него
большую укоризну. Он рискует оскорбить религиозные чувства своих подданных
в самый канун пасхи.
Генрих был не в силах спорить: он еле держался на ногах.
Подъехал экипаж канцлера. Генрих позволил увезти себя в ближнее аббатство.
Полный беспредельной скорби, бросается он на постель какого-то
монаха. В глубоком отчаянии и неуемных рыданиях проводит он день, ту самую
пятницу, когда Габриель еще живет и призывает его среди мук предсмертной
борьбы. Медленно добирается Генрих до Фонтенбло, он уже чувствует
себя осиротелым, она же переживает и ночь, так страстно она ждет его.
Вместе с надеждой убывают силы. С последним приступом она не может бороться.
В субботу, на заре, она испускает дух.
Одному-единственному человеку доверил Варенн в пятницу вечером приблизительную
правду - он написал господину де Сюлли, которого считал
склонным одобрить его поведение. Он признался, что обманул короля, и,
как мог, оправдывал свой обман, а главное, старался свалить на Цамета
подозрение, которое неминуемо упало бы на него.
В порыве радости Рони не стал думать о вине и расправе. Он разбудил
жену, обнял стареющую вдовицу и сказал:
- Детка, герцогиня больше не встанет, тебе не придется присутствовать
при ее вставании. Веревка оборвалась.
В этот самый час она действительно умерла. В этот самый час папа Климент
VIII вышел из своей часовни, сверхъестественное прозрение явственно
озарило его задолго до того, как почта могла прибыть в Рим, и он изрек:
- Господь радеет о нас. - Означало же это, что многие, и в том числе
папа, будут избавлены от больших затруднений, когда не станет герцогини
де Бофор, а им известно, что тот, кому следует, должен об этом порадеть.
Именно поэтому они не знали всей правды о свершившихся событиях. Кто
дерзнет утверждать, что знает правду? Так думал врач у постели, на которой
лежала покойница.
Ему не удалось вовремя скрыться; едва герцогиня испустила дух, как
комната наполнилась людьми - непонятно, где они прятались, откуда проведали,
что случилось. Любопытствующие взгляды, суета и толчея, у всех любопытствующие
взгляды, зато все и были вознаграждены жутким зрелищем,
которого жаждали. Вот лежит прекраснейшая женщина в королевстве, шея
свернута, глаза заведены, а лицо почернело. Первые из видевших ее сказали:
"Дьявол", и это мнение утвердилось среди множества народа, которому
не удалось полюбоваться таким зрелищем.
Врач очутился посреди толпы, его притиснули к самой кровати; и так
как толпе хотелось сильных ощущений, она и его сделала предметом своего
суеверного ужаса, что он увидел сразу. Он понял, что ему грозит, если он
немедленно не отречется - от покойницы и как врач не снимет с себя ответственности
за ее неестественный конец. Он вытянулся так, что прибавил
к своему росту два дюйма, и, изображая ангела с карающим мечом, крикнул
через головы толпы: "Hie manus Dei".
Тогда все посторонились, и стена тел раздвинулась перед тем, кто видел
воочию "руку божию", - он мог уйти. Хоть он и предал покойницу, короля,
свою совесть, но держал голову высоко и мысленно давал себе слово,
которого, впрочем, не сдержал, ибо человек может быть разумен, но он
слаб: "Никогда больше не буду я применять свое искусство".
Когда мадам де Сурди прибыла в свой дом, она нашла его без всякого
присмотра: кто хотел, тот входил в него. Подле кровати она упала в обморок,
больше приличия ради, - она была не из пугливых. Однако дурнота не
помешала ей поймать воровку. Это была мадам де Мартиг: жемчужным ожерельем
ей завладеть не удалось, зато она стащила с пальца покойницы драгоценные
кольца и прицепила их к своим четкам. Сурди отняла у нее награбленное,
а интриганку передала в руки полицейского офицера.
Две недели, предшествующие погребению Габриели, ни у кого не было
столько дела, как у ее тетки. Госпожа Сурди даже не задумалась над обстоятельствами
ее смерти, озабоченная тем, как бы напоследок извлечь всю
возможную пользу из этой смерти. Она одела племянницу в свадебный наряд
королев: пурпур с золотом, а поверх белый шелк. Но это была не сама племянница,
ибо останки прелестной Габриели никак не могли быть выставлены
напоказ. Сделанная по ее подобию кукла возвышалась на парадном ложе в
аванзале дома и принимала почести от двора и города.
Тогда как она сама спала вечным сном в заколоченном гробу, ее неискусное
подобие красовалось между шестью толстыми свечами из белого воска.
В гробу грубый саван и почерневшее лицо; восемью монахами, поющими
псалмы, окружена кукла в золотой мантии, и золото герцогской короны
сверкает на восковом лбу. Отринуты прах, а подле наспех подделанной красавицы
бодрствовала вся ее семья и два священника читали мессу за упокой
ее души. И герольды с алебардами, в черных кольчугах, усеянных золотыми
лилиями, стояли перед пышным сооружением. Не в гробу лежит королева со
своими лилиями, а принимает в салоне гостей, двадцать тысяч человек проходит
мимо нее. Стоит появиться какой-нибудь герцогине, как ей спешно
подсовывают подушку, чтобы она опустилась на колени.
Весь этот церемониал тетка неукоснительно выполняла в течение трех
дней. Для восковой куклы к каждой трапезе накрывался стол, как это делалось
в стародавние времена для усопших королев; ей подносили кушанья,
капеллан читал застольную молитву. Но это все было лишь началом. Наконец-то
подошел день погребения, двадцать три городских глашатая возвестили
его народу, имена и титулы высокородной дамы Габриели д'Эстре еще
раз прозвучали по улицам. Церковь сияла бессчетными свечами, число нищих,
которых нарядили в траурное платье и поставили шпалерами, достигало
семидесяти пяти человек. Шествие из церкви открывали телохранители короля
под начальством герцога де Монбазона: он сопровождал ее живую, после
того как она рассталась с королем, ему подобала честь идти подле ее гроба.
Тут уже не было никакой восковой фигуры. Она сама была тут. За гробом
ее, впереди всех всадников и карет, шли трое ее детей. Четвертый был
с ней вместе в гробу.
В толпе провожающих говорили многое; только родственники покойной
вместе с главой семьи, маршалом де Баланьи, хранили упорное молчание,
они придерживались туманных слов врача о руке божией. В толпе провожающих
говорили, что король рад был избавиться от нее; нашелся человек, который
позднее повторил это ему в глаза. В народе, теснившемся вдоль
улиц, слышались соболезнующие слова: хоть она и умерла, как сука, без
соборования, однако незадолго до кончины она все-таки приняла причастие
и получила отпущение грехов. Господа из числа провожающих утверждали,
что предвидели для нее именно такой конец. Толпа шепталась о каре небесной,
которая постигла ее, прежде чем дьявол выполнил свой договор с ней
и сделал ее королевой Франции. Двор и город были согласны в том, что король
не осмелился самолично принять участие в ее погребении по королевскому
ритуалу. И не велел хоронить ее под сводами собора Сен-Дени, где
стоят гробницы французских государей. Правда, в соборе над склепом королей
ее отпевали вторично, но похоронена она была в Монсо.
Генрих уединился. Первую неделю после кончины Габриели никто из приближенных
не видел его. Только его министр Сюлли явился в ту же субботу к
шести часам вечера. Габриель тем временем умерла на самом деле, и ее
враг поспешил приехать. Генрих не знал, что оплакивал ее, когда она была
еще жива: Рони об этом умолчал. Генрих обнял своего верного слугу, и тот
за него прочел псалом "Кто предался во власть господню", - после чего
Генрих поднял взор и долго молча вглядывался в лицо Рони.
При этом Генрих понял многое и прежде всего, - что он имеет право остаться
наедине со своим горем, которого никто не разделяет. От этого
сознания он сразу как будто утешился. "Его горе неглубоко", - подумал
министр, закрывая за собой дверь.
Чужеземных послов, которые нарочно приехали в Фонтенбло, не принять
было невозможно. Точно так же Генриху пришлось скрепя сердце слушать,
как депутация его парламента выражала свою казенную скорбь столь возвышенными
словами, словно речь шла о королеве. Затем они снова предоставили
его грустным думам, и он застыл на месте как вкопанный. Они рассказывали:
как вкопанный и весь в черном, такого траура не носил до сих пор
ни один король, даже и по настоящей королеве.
В начале второй недели он сменил черный цвет на фиолетовый, как принято
для государя, потерявшего близкого родственника, но пробыл в уединении
еще три дня; только детей своих
...Закладка в соц.сетях