Жанр: История
Ледяной дом
...ла иметь. Она
танцевала, как мы уж сказали, с такою ловкостию, что приводила в исступление
и старика, и играла на гитаре с большою приятностью. А как ее учительница
танцевания и музыки была француженка, то она в скором времени выучилась
говорить и писать на этом языке с большою легкостию. От христианской веры, в
которой она родилась, остались у ней тайные понятия и золотой крест на
груди. Каким образом этот крест попал к ней, она не помнила; только не
забыла, что женщина, которая вынесла ее из пожарища, когда горел отцовский
дом, строго наказывала ей никогда не покидать святого знамения Христа и, как
она говорила, благословения отцовского. Эта самая женщина продала ее
хотинскому паше. Француженка, узнав, что Мариорица родилась христианкою,
старалась беседами на языке, непонятном для черных стражей, ознакомить
ученицу свою с главными догматами своей веры. От этого учения и гаремного
воспитания ее сочетались в душе Мариорицы, пламенной, мечтательной, и
фатализм магометанский и мистицизм христианский, так что в небе, созданном
ею, обитали и чистейшие духи и обольстительные девы пророка, а на земле все
действия человека подчинялись предопределению.
Старый паша любил ее сначала как будущий предмет своих удовольствии,
потом как средство достигнуть честей и, наконец, как дочь. Он избавлял ее от
делания шербета, конфет и других трудов домашних, сносил ее прихоти и
капризы, лелеял ее и берег, как дорогую жемчужину, на которую обладатель" ее
боится дышать, чтобы не потемнить ее красоты. Прислуга, стоокая от боязни
наказания, стерегла ее денно и ночно. Ни один взгляд молодого мужчины не
перелистывал еще ее девственных прелестей, этой роскошной поэмы, в которой
мог бы зачитаться и сам небожитель, как некогда пустынник заслушался пеночки
на целое столетие. Пришла пора везти Мариорицу ко двору верховного владыки,
и паша задумывался и откладывал отъезд. Самые мечты честолюбия не радовали
его. Настало, однако ж, время им расстаться, но, по воле судьбы или
предопределения - так называла ее Мариорица, - загорелась война между
Турцией и Россией {Прим. стр. 52}, и в губернаторы хотинские назначен сын
опекуна, известный под именем знаменитого Калчан-паши. С того времени старик
возненавидел тайно султана и явно своего преемника, хотя единокровного, и
поклялся скорей передать свои сокровища, В том числе и воспитанницу,
неверным, собакам-христианам, нежели тем, которые так жестоко оскорбили его
старость и долголетнюю службу. Тут грянула ставучинская битва {Прим. стр.
52}, столь славная для русского оружия, как будто нарочно для того, чтоб
выполнить клятву старика; ибо вслед затем Хотин был сдан русским, а
прекрасная Мариорица, с богатствами двух пашей, отца и сына, в числе с
лишком двух тысяч человек обоего пола, досталась в добычу победителей. Ее
воспитатель сам представил ее Миниху, как молдаванскую княжну, и поручил
милостям государыни. Участь княжны, попавшейся к неверным псам-магометанам,
тронула военачальника. Он взял ее под особенное свое покровительство и с
офицером (старым, израненным) послал, отдельно от других пленников, в
Петербург, описав ее чудесную историю, как сам слышал, государыне.
При дворе и знати была тогда мода на калмыков и калмычек, не менее
бешеная, как на дураков, шутов и сказочников обоего пола и разного
состояния, начиная от крепостных до князей. С жадностью доставали детей
азиатской породы, как дорогую собачку или лошадь, и не один супруг пострадал
от холодности своей половины, если не мог подарить ей в годовой праздник
восточного уродца. Калмыков этих приводили в веру крещеную, лелеяли, клали
спать с собою в одной спальне и выводили в люди, то есть в офицеры, или
выдавали замуж за офицеров с богатым приданым, часто на счет и к невыгоде
родных детей. Судите после этого, какую же суматоху должен был произвесть в
Петербурге приезд Мариорицы. Романическая ее жизнь, ее красота, ее род и
отечество вскружили всем голову до того, что, если б можно было, каждая
знатная госпожа не пожалела бы дать половину своего имения, чтобы иметь при
себе молдаванскую княжну. Ныне в исступлении говорят: "Ah! j'enrage, ma
chere [Ах! я в бешенстве, моя дорогая (франц.)], что не могу иметь к вечеру
NN райской птички". Тогда говорили вздыхая: "Ах! мать моя, каков этот
иностранный немец Миних, прислал сюда только одну молдаванскую княжну, а,
сказывают наши, полонил их тысячу, да отослал к своим, в немецкую землю, -
ну съела бы его зубами!"
Сама государыня была в восхищении от Мариорицы, поместила ее в
ближайшей от себя комнате между своими гоф[придворными (от нем. Hof -
двор)]-девицами, нарядила в полунациональную, полурусскую одежду, как можно
богаче, и в учители русского языка выбрала для нее служащего при
С.-петербургской академии де сиянс [Академии наук (франц. academis des
sciences)] Василия Кирилловича Тредьяковского. Этот вельми ученый муж каких
языков не знал! На французском писал он стихи едва ли не лучше, нежели на
русском; из Фенелонова Телемака воссоздал знаменитую "Телемахиду" {Прим.
стр. 53}, с цитатами греческими, латинскими и прочими, и в два приема
исчерпал весь гений Ролленя {Прим. стр. 53}, своего учителя. И потому он
должен был служить Мариорице, посредством французского языка, проводником к
познанию русского. Обладая способностями необыкновенными и побуждаемая к
изучению его силою внутреннею, творящею чудеса, она в несколько месяцев
могла свободно изъясняться и на этом языке.
Мариорица не успела еще образумиться от зрелища новых и странных
предметов, поразивших ее при дворе русском, от новой своей жизни, ни в чем
не сходной с той, которую вела в гареме хотинского паши, и успела уже под
знамя своей красоты навербовать легион поклонников. Лесть мужчин, их
услужливое внимание преследовали ее до того, что стали ей приторны; старухи,
у которых не было дочек, называли ее ненаглядною; молодые говорили, что они
от нее без ума, наружно ласкали ее, как любимую игрушку, как любимицу
государыни, но втайне ей завидовали. Так ведется со времен двух первых
братьев! {Прим. стр. 54}
Года, кажется, за два до приезда ее в Петербург, когда русские
уполномоченные в Немирове [Польском местечке, пограничном с турецкими
владениями. (Примеч. автора.)] вели переговоры с турками, старый паша, ее
воспитатель, в шутку говорил, что если Мариорица не любит его, он уступит ее
русскому послу Волынскому, о котором слава прошла тогда до Хотина. "А молод
ли он? хорош ли он?" - шутя спрашивала Мариорица своего воспитателя. И что
ж? По странному стечению обстоятельств, этот самый Волынской, когда она, по
приезде в Петербург, остановилась в отведенной ей квартире, был первый из
придворных, который ее встретил и от имени государыни поздравил с
благополучным прибытием. Увидеть мужчину ловкого, статного, красивого, с
глазами, проницающими насквозь сердца, с черными кудрями, свободно падающими
на плеча (Волынской редко пудрился), и сделать сравнение с ним и турецким
длиннобородым козлом или черным евнухом, значило с первого приступа склонить
оружие. При кабинет-министре, не знавшем иностранных языков, находился тогда
переводчик, вовсе не любезный и непривлекательный. Лицо круглое, как
мапемонда [карта полушарий (франц.)], синеватое, задавленное масленым
галстуком, на котором покоился тучный, двумя ступенями, подбородок;
бородавка на левой щеке, умильно-важная физиономия, крутой сияющий лоб,
вделанный в мучной насаленный оклад с двумя мучными же мортирами по бокам и
черным кошельком назади, одним словом, это все был сам Василий Кириллович
Тредьяковский. "Жаль, - думала Мариорица, - что этот дурной, а не этот
пригожий мужчина, должен со мною объясняться". Волынскому некогда было
думать: увлеченный красотою молдаванки, он спешил выражаться красноречивым
подлинником взоров и словами через своего толмача {Прим. стр. 54}. Слова эти
дышали теплотою Востока и, благодаря верности перевода, щекотали сердце
неопытной девушки, приводили ее в какое-то смущение, ей доселе неведомое.
Мариорица хотела знать фамилию посланного к ней от императрицы.
При имени Волынского княжна затрепетала. Фатализм, которым она с
малолетства была напитана, сказал ей, что это самый тот, неизбежимый ею,
суженый ей роком, что она ведена с пепелища отцовского дома в Хотин и оттуда
в страну, о которой и не мыслила никогда, потому единственно, что еще при
рождении назначено ей любить русского, именно Волынского.
Прибавьте к этому пламенное воображение и кипучую кровь, весь этот
человеческий волканизм, с одной стороны, с другой - примешайте вкрадчивую
любезность, ум, страсть в каждом движении и звуке голоса - и рецепт любви
готов. Маленький доктор, в блондиновом паричке и с двумя крылышками за
плечами, попав раз к таким пациентам, то и дело посещает их и каждый раз,
очинивши исправно свое перо, пишет на сигнатурке: repetatur [повторить
(лат.)], прибавить того, усилить сего.
Волынской вышел от молдаванской княжны в каком-то чаду сердечном, видел
только по дороге своей два глаза, блестящие, как отточенный гранат, как две
черные вишни; видел розовые губки - о! для них хотел бы он превратиться в
пчелу, чтобы впиться в них, - видел только их, отвечал невпопад своему
переводчику или вовсе не отвечал, грезил, мечтал, забывал политику, двор,
Бирона, друзей, жену... В его голове и сердце все было эдем, восторги,
райские минуты, за которых не взял бы веков; все было я и оно! А
препятствия? Их не существовало, их не могло существовать: девушка так
неопытна, воспитана в гареме, готовлена для гарема; по глазам ее видно, что
у ней в жилах не кровь, а огонь... жена еще не скоро приедет из Москвы;
можно найти и средства задержать ее... кабы умерла? (да, и эта преступная
мысль приходила ему в голову!..) остальное докончит искусство, притворная и,
может статься, истинная страсть.
И вот княжна Лелемико во дворце. Сама государыня заботится доставить ей
покой, приятности всякого рода, показывает ей свой Петербург, свое войско,
учреждает для нее игры, праздники, балы и, привыкшая видеть около себя
притворство и лесть, утешается, как чистосердечно, простодушно,
чувствительно дитя полуденной природы, как все новое занимает ее и утешает.
И Мариорица почти везде за государыней и везде видит Волынского, и скоро
едва ли не одного неизбежного Волынского. Все молодые мужчины кажутся ей
куклами, попугаями, существами бездушными. Сначала он не может говорить ей о
своей любви; но при каждом свидании взорами своими волнует ее душу, так что
ее душа, кажется, бежит вон из тела. Нередко танцует он с нею (она выучилась
уже европейским танцам). Пожатие руки его проникнуло тонким ядом все ее
существо; она смущена новым для нее ощущением, хочет отнять руку и не
отнимает... В другой день, на другое пожатие она отвечает ему тем же... и ей
кажется в эту минуту, что земля и небо готовы перед ней и над ней
раскрыться. Эпоха сладостная для влюбленных! Они не забывают ее ни в будущих
сильнейших восторгах, ни в муках любви. Возвратясь в свою спальню, она
горела вся в огне и заснула в обворожительных мечтах.
К учителю русского языка летали от Волынского перстеньки, табакерки, и
подвигалась кафедра элоквенции в академии де сиянс, и потому можно судить,
что он действовал по точной инструкции кабинет-министра. Первые слова,
которые ученица затвердила, были: милый друг! люблю тебя! Как сладко, как
обворожительно выговаривала она эти слова! В слово милый она вставляла р,
отчего произносила мирлый; но эта ошибка придавала ему какую-то особенную
прелесть в устах ее. И сам Василий Кириллович, слушая первый выученный урок,
почесывал свое темя, как будто у него под черепом что-то жгло. Ни при ком не
произносила Мариорица этих слов, как при Тредьяковском, догадываясь, что он
перенесет их на крыльях своего усердия Артемию Петровичу. Лекции русского
языка проходили часто между учителем и ученицей в разговорах о
кабинет-министре, которого благородство, щедрость, чувствительность
превозносились до небес. Разумеется, учителю строго запрещено было упоминать
о том, что Артемий Петрович женат: это выполнялось свято. А девушке и не
приходила в голову мысль, что тот, кто ее любит, мог иметь неразрывные связи
с другой, что любовь его преступна. Разумеется, и княжна умоляла Василия
Кирилловича не сказывать Волынскому, что она иногда говорит о нем: учитель
обещал, но был верен своему слову только до первой встречи с покровителем.
Вскоре могла она сама понимать по-русски вкрадчиво-нежные выражения Артемия
Петровича, выражения тем более опасные, что они были новы для нее, как сама
любовь.
Можно догадаться, что при таких обстоятельствах любовь бежит огнем по
пороховой дорожке. И что ж? Во всем этом, как вы видите, был виноват
фатализм.
Далее... Не все же вдруг сказывается: дайте мне, как жаворонку, завести
мою песнь от земли.
Глава V
ТАИНСТВЕННОЕ ПОСЛАНИЕ
Скажи, в чем тут есть главное уменье?
- В том, - отвечал сосед, -
Чего в тебе, кум, вовсе нет:
в терпенье.
Крылов {Прим. стр. 57}
Победа, смерть ли? будь, что будет,
Лишь бы не стыд!
Языков {Прим. стр. 57}
Итак, Волынской лежал вечером на диване в своем кабинете, волнуемый
двумя чувствами: любовью к Мариорице и ненавистью к Бирону. Мечты его
нарушены приходом араба, который и подал ему пакет от герцога.
Кабинет-министр несколько встревожился, ибо такого рода посылки
сопровождались или чрезвычайною милостью, или какою-нибудь грозой. Он сорвал
печать и, к удивлению своему, нашел в пакете еще другой, запечатанный, с
надписью руки самого Бирона, и бумагу в лист, просто сложенную. Полагая, что
это какой-нибудь документ, он поспешил распечатать письмо и прочесть его
прежде.
Герцог дружески сожалел о нездоровье Артемия Петровича, присовокуплял,
что он без него, как без рук; что ее величество изволила об нем с большим
участием проведывать и, в доказательство своей к нему милости, назначила ему
в награду двадцать тысяч рублей по случаю мира, заключенного с турками.
- А! - сказал про себя Волынской, оставив на минуту чтение письма, -
временщик думает купить меня этим известием; но ошибается! Что бы ни было,
не продам выгод своего отечества ни за какие награды и милости!
Спрашивали также в письме, как идут приготовления к известному
празднику, и уведомляли, что государыне угодно сделать прибавление к нему
построением ледяного дворца, где будет праздноваться и свадьба Кульковского,
для которого уже и невесту ищут. Ее величеству желательно, чтобы и
устройством ледяного дома занялся также Артемий Петрович. Рисунок обещано
прислать завтра чем свет.
Волынского, знакомого с махиавелизмом Бирона, не удивило ни дружеское
ПОСРЕДНИК
Пыщутся горы родить, а смешной родится мышонок!
Вступ. к "Телемахиде" {Прим. стр. 67}
О! по самодовольству, глубоко прорезавшему на лице слово: педант! - по
этой бандероле, развевающейся на лбу каждого бездарного труженика учености,
по бородавке на щеке вы угадали бы сейчас будущего профессора элоквенции,
Василия Кирилловича Тредьяковского. Он нес огромный фолиант под мышкою. И
тут разгадать не трудно, что он нес - то, что составляло с ним: я и он, он и
я Монтаня {Прим. стр. 67}, свое имя, свою славу, шумящую над вами совиными
крыльями, как скоро это имя произносишь, власяницу бездарности, вериги для
терпения, орудие насмешки для всех возрастов, для глупца и умного. Одним
словом, он нес "Телемахиду", это высокое произведение, которое почти целый
век, то есть до появления "Александроиды" {Прим. стр. 67}, не имело ничего
себе равного.
- А! дорогой гость, добро пожаловать! - сказал Волынской, кивнув ему и
взглянув мельком на чудовищную книгу такими глазами, как бы несли камень
задавить его.
Гость отвесил глубокий поклон у двери так, что туловище его с нижнею
частию фигуры составляло острый угол, - два шага вперед, другой поклон, еще
ниже третий. Лицо его утучнялось радостью; желая говорить, он задыхался,
вероятно от того ж чувства; наконец, собравшись с силами, произнес
высокоторжественным тоном:
- Великий муж! как дань моего глубочайшего высокопочитания пришел я
положить к подножию вашему энтузиасмус моего счастия.
- Поведай, поведай, что такое, - сказал с усмешкою хозяин, - но с
уговором, чтобы ты сидел. Я буду мечтать, что беседую с Омиром {Прим. стр.
67}, повествующим мне о прекрасной Елене {Прим. стр. 67}.
- Помилуйте, я и постою пред лицом вашим.
- Да, боже мой, садись, я тебе приказываю.
Тредьяковский сел и возглагольствовал, помогая словам согласной
мимикой.
- Человеческого духа такое, конечно, есть свойство, когда он сильно
встревожен, что долго он как будто перстами ощущает, прежде нежели прямо
огорстит слова для выражения своих чувств. В таком и я обретаюсь состоянии.
Но дух, как Ираклий {Прим. стр. 67}, чего не возможет! Он совершил во мне
седьмой подвиг, и я приступаю. Я сей момент из собрания богов, с Олимпа
{Прим. стр. 67} и... и помыслите, ваше превосходительство, вообразите,
возмните, какое бы благополучие меня ныне постигло.
- Что ж, ты видел государыню?
- Насладился ее божественным лицезрением, но этого не довольно.
- Она говорила с тобою?
- Еще выше и гораздо выше.
- Да не томи же нас!
- Итак, познайте, ваше превосходительство, я призван был в царские
чертоги для чтения моего творения... Весь знаменитый двор стекся внимать
мне. Не знал я, какую позицию принять, чтобы соблюсти достодолжное
благоговение пред богоподобною Анною... рассудил за благо стать на колена...
и в такой позитуре прочел почти целую песню... Хвалы оглушали меня... Сама
государыня благоволила подняться с своего места, подошла ко мне и от
всещедрой своей десницы пожаловала меня всемилостивейшею оплеухою.
Тут Волынской едва не лопнул со смеха; Зуда закусил себе губы.
- Не помыслите, великий господин, чтобы сия оплеуха была тяжка, каковые
дают простые смертные своими руками; нет! Она была сладостна, легка,
пушиста, возбуждала преутаенные душевные пружины в подвижность, как подобает
сие произойти от десницы небожителя. Она едва-едва коснулась моей ланиты, и
рой блаженства облепил все мое естество. Не памятую, что со мною тогда
совершалось, памятую только, что сия оплеуха была нечто между трепанием руки
и теплым дуновением шестикрылого серафима. Проникнутое, пронзенное
благодарностью сердце бьет Кастальским ключом, чтобы воспеть толикое
благоденствие, ниспосланное на меня вознесенною превыше всех смертных.
- Поздравляем тебя от чистого сердца, - сказал Волынской. Не зная, как
освободиться от энтузиасмуса своего гостя и между тем боясь оскорбить его
крутым переходом к тому предмету, который лежал у него на сердце, он спросил
будущего профессора элоквенции, что у него за книга под мышкою.
- А именно эта книжица есть вина предшедшего и вечно незабвенного
события. Ее велено... (вы понимаете, кто велел)... показать вам... Я имею
довольно свободного времени, чтобы повествовать вашему превосходительству
сие происшествие в достодолжном порядке.
- Много чести; зачем беспокоиться!
- Сие беспокойство есть для меня репетиция моего благополучия.
Кабинет-министр внутренно досадовал; но, желая разобрать смысл намека
на знаменитую книжицу, потребовал ее к себе и присовокупил, что он между тем
будет слушать поэта внимательно, с тем, однако ж, уговором, чтобы он
обрадовал его секретною весточкой. Василий Кириллович улыбнулся, показал
таинственно на сердце, мигнул глупо-лукаво на Зуду, как бы считая его
помехою, и поспешил обратиться к своему любезному предмету.
- Вот, извольте видеть, высокомощный господин, эта книжица есть...
Тут Василий Кириллович начал говорить и говорил столько о Гомере,
Виргилии {Прим. стр. 70}, Камоэнсе {Прим. стр. 70}, о богах и богинях, что
утомил терпение простых смертных. Зуда незаметно ускользнул из кабинета; в
слух Артемия Петровича ударяли одни звуки без слов - так мысли его были
далеки от его собеседника. Перебирая листы "Телемахиды", он нашел
закладочку... На ней, в нескольких словах, заключалось для Волынского все
высокое, все изящное, о чем оратор напрасно целые полчаса проповедовал; на
ней было начертано: Мариорица; твоя Мариорица - скучно Мариорице! Слова эти
горели в глазах влюбленного Волынского; он видел уж впереди, и очень близко,
шифры, переплетенные огнем, пылающие алтари, потаенные беседки, всю
фантасмагорию влюбленных. Чего не изъяснил он, не перевел, не дополнил в
этих словах! Любовь скорее всякого профессора научит анализу того, что
говорит любовь.
"О Мариорица! милая Мариорица! - думал он, - мы и заочно чувствуем
одно; нам уже скучно друг без друга. Ты теперь между шутами, принуждена
сносить плоскости этих двуногих животных; предо мною такой же шут, которого
терплю потому только, что он бывает у тебя, что он с тобою часто говорит,
что он приносит от тебя частичку тебя, вещи, на которых покоилась прелестная
твоя ручка, слова, которые произносили твои горящие уста, след твоей души".
В то самое время, когда Волынской, влюбчивый, как пылкий юноша,
беседовал таким образом с своею страстью, портрет его жены, во всем цвете
красоты и счастия, с улыбкою на устах, с венком на голове, бросился ему в
глаза и, как бы отделясь от стены, выступил ему навстречу. Совесть
заговорила в нем; но надолго ли?.. Взоры его обратились опять на магические
слова: твоя Мариорица, и весь мир, кроме нее, был забыт.
И вот кабинет-министр, в восторге своего счастия, взглянул на небо, как
бы прося исполнить скорей преступные его желания.
- О победа! о венец труда великого! - воскликнул с радостным лицом
Василий Кириллович, полагая, что восторженное движение Волынского относилось
к одному месту из его поэмы. - Какое же место Привело вас в такой
энтузиасмус? соблаговолите указать торжествующему родителю на его детище,
чтоб он мог сам поласкать его.
Волынской смутился, как бы пойманный в преступлении, поспешил спрятать
закладку в карман, бросил взоры наугад в книгу и, настроив свой голос на
высокий лад, прочел:
Видят они [Боги. (Примеч. автора.)] весь шар земли, как блатную грудку;
Все ж преобширны моря им кажутся водными капли,
Коими грязная кочечка та по местам окроплена {Прим. стр. 71}.
Это место превосходно! исполнено силы, великолепия! Я ничего подобного
не знаю.
- Го, го, го, есть места еще лучше. Если дозволите прочесть вашему
признательному пииту!.. Например, когда Калипса {Прим. стр. 71}, воспаленная
паренком любви и ревностью, дает окрик на Телемаха и дядьку его.
Здесь Василий Кириллович встал и, сам воспалясь гневом, замахав руками,
вскричал так, что по сердцу собеседника его пробежала дрожь:
Прочь от меня, прочь далей, прочь, вертопрашный детина;
С ним же ты совокупно прочь, старичишка безмозглый:
Ты почувствуешь, мощен колико гнев есть богинин.
Ежели не отвлечешь его ты вскоре отсюду.
Больше видеть его не хочу; и к тому не терплю я,
Чтоб которая из нимф слово спустила
Иль на него чтоб и невозбранно коя смотрела {Прим. стр. 71}.
Чувствуете ли, ваше превосходительство, какую красоту причиняет слово
прочь, четырежды повторенное. Это по-нашему называется: фигура усугубления.
"Дух-мучитель!" - подумал Волынской, истерзанный самолюбием сочинителя,
и сказал вслух:
- Хорошего понемногу, Василий Кириллович! Дайте мне отдохнуть от
красоты одного образцового места, великий муж!
- Ага, ваше превосходительство, вы истинный меценат, вы постигли меня,
вы отдаете мне справедливость. Но я поведаю вам анекдотец, как могут
ошибаться и великие люди. Теперь, не краснея, смею предъявить его во
услышание мира, ибо я на предмет своей знаменитости успокоен. Пускай
букашки, цепляясь за былинки, топорщатся на Парнасус; пусть рыбачишка
холмогорский в немецкой земле пищит и верещит на сопелке свою одишку на
взятие Хотина {Прим. стр. 72}, которую несмысленые ценители выхваляют до
небес: моя труба зычит во все концы мира и заглушит ее; песенка потонет в
22205 стихах моей пиимы! 22205 вернейшим счетом!.. Не легко сказать;
возьмись-ка кто написать!.. Сколько ни обгложут из них мои зоилы, сиречь
завистники, все останется мне их довольно для существования в потомстве.
- Скорей к повествованию, Василий Кириллович, и потом жаждущему хоть
каплю воды: одно слово о княжне. Когда ты скажешь мне его, я велю принесть
подарочек...
Глаза будущего профессора элоквенции заблистали огнем. Он рассыпался в
благодарности, окрылился и повествовал:
- Итак, я поведаю вашему превосходительству вкратце анекдотец о себе и
Петре Великом. Извольте ведать, что я обучался элементам наук и древних
языков в архангельской школе. Уже в летах младых я обещал в себе изобильные
надежды. Единожды, когда соблаговолил посетить наш вертоград блаженные и
вечно достойные памяти государь Петр Первый, профессор подвел меня к его
императорскому величеству, яко вельми прилежного и даровитого студента по
всем ветвиям наук, особенно в риторике и пиитике. Еле четырнадцатилетний
паренище, я выучил н
...Закладка в соц.сетях