Жанр: История
Ледяной дом
...а
каждых воротах по сторонам, а за ним Зимний дворец. При виде этих палат язык
старика вновь развязался.
- Видишь ли, - сказал он, - этот дом с корабликами по бокам?
- Вижу, ну!
- Это дом Апраксина. А за ним палаты, вот что солнышко играет в окнах
незамороженных?
- Не дворец ли уж?
- Да, славное житье в нем, а пуще всего, что там больно тепло. Чай,
матушка-государыня ходит теперь спустя рукава или поваливается на пуховиках!
Уф! брр! экой морозина, так и хватает за сердце!
Цыган, говоря это, проворно плечами переминал и частенько похлопывал
рукавицами.
- Знаешь ли, - произнесла с восторгом Мариула, удвоив шаги и подняв
выше голову, - знаешь ли, что моя Мариорица живет вот тут, в этом дворце?
Старик покачал головою.
- Да, да, неверный таки живет в этих больших каменных палатах!..
Мариорица - княжна... ее ласкает, любит сама государыня...
- Не морочит ли уж кто тебя?
- Поспорь, я тебе выцарапаю глаза! Сто человек мне это сказывали.
Спроси любого прохожего. Все ее хвалят, все ее любят... О! она и сызмала
была такая добрая... А Волынской?.. Кабы это случилось?.. Почему ж и не так?
Ведь она ему ровнюшка!.. Мариорица княжна... Милая Мариорица!.. Вася,
дурачок, миленький, друг мой, что ж ты не говоришь ничего, глухой?
И глаза цыганки прыгали от радости, и щеки ее на морозе разгорались.
Казалось, она готова была идти плясать на площади.
- Не с ума ли ты сошла, моя кукона? [По-молдавански: госпожа. (Примеч.
автора.)]
- Правда, есть с чего рехнуться! Погоди, остановимся-ка против дворца.
- Чтобы на нас опять закричали слово и дело и посадили в каменный
мешок.
- Пускай кричат, пусть запрячут! Не боюсь никого. Видишь, видишь, у
одного окна кто-то двигается... может быть, она смотрит... Она, она! Сердце
ее почуяло свою мать... Василий! ведь она смотрит на меня? Василий! говори
же...
- Смотрит, - сказал старик, вздохнув и качая головой.
- Божье благословенье над тобой, дитя мое! Ты во дворце, милая
Мариорица, в тепле, в довольстве, а я... бродяга, нищая, стою на морозе, на
площади... Да что мне нужды до того! Тебе хорошо, моя душечка, мой розанчик,
мой херувимчик, и мне хорошо; ты счастлива, ты княжна, я счастлива вдвое, я
не хочу быть и царицей. Как сердце бьется от радости, так и хочет
выпрыгнуть!.. Знаешь ли, милочка, дочка моя, дитя мое, что это все я для
тебя устроила...
- Вот к крыльцу подают две кареты золотые, все в стеклах, как жар
горят. Экой осмеричок!.. А шоры, видно, из кована золота! Знать, сама
государыня изволит ехать, а когда она едет, не велят стоять на дворцовой
площади.
- Побежим к крыльцу!
- Воля твоя, наживем себе петлю, а пуще всего, как ты говоришь,
погубишь свою...
- Погубить? Дурак! разве я не мать? Может статься, Мариорица поедет...
хоть одним глазком взгляну...
И цыганка в несколько прыжков у крыльца дворцового, и покорный товарищ
за ней, ни жив ни мертв. В другое время палки осыпали бы их, но было уже
поздно.
Появилась государыня Анна Иоанновна среди толпы придворных. По лицу ее,
смуглому, рябоватому, но величавому, носилось облако уныния, которое,
заметно было, силилась она прикрыть улыбкой. Она недомогала, и медики
присоветовали ей как можно более рассеяния и движения на свежем воздухе.
Теперь ехала она в манеж Бирона, где обыкновенно упражнялась, с полчаса в
верховой езде. Ей вздумалось быть там ныне, не предварив никого, и только
едва успели придворные послать к герцогу нарочного уведомить его об этом и
двух дежурных пажей в самый манеж приготовить там все к приезду государыни.
За нею шло несколько придворных кавалеров и дам в бархатных шубах светлых
цветов.
Между этими дамами одна отличалась чудною красотою и собольею
островерхою шапочкой наподобие сердца, посреди которой алмазная пряжка
укрепляла три белые перышка неизвестной в России птицы. Черные локоны,
выпадая из-под шапочки, мешались с соболем воротника. Если б в старину
досталось описывать ее красоту, наши деды молвили бы просто: она была так
хороша, что ни в сказках сказать, ни пером описать. Это была молдаванская
княжна Мариорица Лелемико.
Государыня села в первую карету с придворною дамою постарше; в другую
карету вспрыгнула Мариорица, окруженная услугами молодых и старых кавалеров.
Только что мелькнула ее гомеопатическая ножка, обутая в красный сафьянный
сапожок, - и за княжною полезла ее подруга, озабоченная своим роброном
[модным платьем с закругленным шлейфом (франц.)]. В это время надо было
видеть в толпе два неподвижные черные глаза, устремленные на молдаванскую
княжну; они вонзились в нее, они ее пожирали; в этих глазах был целый мир
чувств, вся душа, вся жизнь того, кто ими смотрел; если б они находились
среди тьмы лиц, вы тотчас заметили бы эти глаза; они врезались бы в ваше
сердце, преследовали бы вас долго, днем и ночью. Это были два глаза
матери... Оглянувшись из кареты, заметила их и княжна: она вздрогнула и
невольно стиснула руку своей подруги. Кареты двинулись. Раздался в толпе
крик, глухой, задушенный, скипевшийся в груди... В этой же толпе хохотали.
- Что такое? - спрашивали друг у друга.
- Упала какая-то цыганка, - отвечали голоса, - видно, сдавили в
тесноте... Да палка не свой брат, сейчас поднимет и умирающего.
Глава III
ЛЕДЯНАЯ СТАТУЯ
И так погибну в цвете лет,
Истлею здесь без погребенья
И неоплакан от друзей!
И сим врагам не будет мщенья
Ни от богов, ни от людей.
"Ивик, журавли" Жуковский {Прим. стр. 42}
Летний дворец, Летний сад - сколько цветущих воспоминаний увиваются
около этих двух имен! Там, говорите вы, в маленьких покоях Петр I созидал
дела великие, которых последствия осенят и наших потомков.
Там, под тенью дерев, им самим посаженных, любил государь, после
заповеданных трудовых дней, тешиться, как добрый, простой семьянин. Кому
также не известно, что этот сад бывал сборным местом всего Петербурга, когда
царь, от избытка удовольствия, спешил сообщить своим любезным подданным и
детям весть об успехе важного подвига, совершенного им для блага России?
Радость передавалась безусловно; все состояния в ней равно участвовали. Уж и
наши прадеды не любили ломаться на зов надежды-государя и угощения
матушки-царицы и великих княжон. Хмельные от вина, медов и торжества, они не
чинилися, тем более что, по простому обычаю старины, и сам державный бывал
иногда навеселе. Все говорили вслух о том, что было у них на душе, потому
что в душе ничего не таилось против хозяина. Аллеи кипели и шумели; на
скамьях обнимались; в гроте, убранном на диво заморскими раковинами,
слышались поцелуи; водометы плескали, и самые мраморные статуи, между
перебегающими группами, казалось, двигались. На царицыном лугу народ роился;
там деревянный лев, обремененный седоками, беспрестанно нырял в толпе и
высоко возносился на воздух; покорные под всадниками лошадки и сани с
обнимающимися парами кружились так, что глазам зрителей было больно. Тут же
любопытных допускали смотреть в зверинце двух живых львов и слона. Только
темная ночь разгоняла пирующих. Когда же государь, распрощавшись с гостями
своими, уходил в двухэтажный домик, охраняемый любовью народной, он мог
слышать, как провожали его виваты иностранцев и благословения русских.
И вдруг исчезает на время очарование этих воспоминаний. Порог этого
храма переступает Бирон, поставив у входа его секиру. В жилище державного и
вместе великого святотатственно водворяется он, не прикрыв доблестями
душевными рода своего, не скрасив славными подвигами своего властолюбия.
Наружным величием старается он заменить истинное: к маленькому дому сделаны
огромные пристройки; блестящий двор и гвардия герцога курляндского наполняют
его. Видны везде власть, великолепие, фортуна; везде вытягивается временщик;
но где сила народной любви? где человек народный, вековой? Дом переменил
хозяина, и все в нем и вокруг его изменилось: бывало, походил он на
кордегардию, и его все-таки величали дворцом; Бирон силится сделать его
дворцом - и он смотрит кордегардией. Ужас царствует вокруг этого жилища; сад
и в праздниках и в будни молчалив; не нужно отгонять от него палкою, - и без
нее его убегают, как лабиринта, куда попавшись, попадешься к Минотавру
{Прим. стр. 43} на съедение; кому нужно идти мимо жилища Бирона, тот его
дальними дорогами обходит.
Зимой - именно в то время, в которое происходит начало действия нашего
романа, - зимой, говорю я, сад с окованными водами, с голыми деревьями,
этикетно напудренными морозом, с пустыми дорожками, по которым жалобно
гуляет ветер, с остовами статуй, беспорядочно окутанных тогами, как
саванами, еще живее представляет ужас, царствующий около ее владельца.
Благодарение богу, нечистый дух выкурен из этого жилища с того времени,
как посетил его добрый гений дщери Петровой; очарование воспоминаний снова
окружает маленький домик в Летнем саду.
Но обратимся к зиме 1739/40 года.
Мы не взойдем теперь в жилище Бирона, а перенесемся через Фонтанку в
манеж его. Он расположен на берегу в длинной мазанке с несколькими
осьмиугольными окнами по стенам и двумя огромными, из пестрых изразцов,
печами на концах. Подле одной печи сделано возвышение в виде амфитеатра с
узорочными перильцами и балдахином из малинового сукна с золотою бахромой.
Под балдахином стоят кресла с высокою спинкою, обитые малиновым бархатом. У
ручек вытягиваются два пажика в высоких напудренных париках, с румяными
щечками, как два розана, уцелевшие под хлопками снега, в блестящих
французских кафтанах, которых полы достают почти до земли, в шелковых чулках
и башмаках с огромными пряжками. По временам кладут они на перила свои
детские головы в стариковской прическе, как бы высматривая кого-то. Вот все,
что замечательно в манеже. За ним, через обширный двор, тянутся каменные
великолепные конюшни, в которых красавицам лошадям, выписанным из Голстинии
{Прим. стр. 44}, Англии и Персии, тепло и привольно. Как их холят и нежат!
Люди, ухаживающие за ними, завидуют их житью-бытью. От конюшен идет каменная
ограда до набережной; за оградою нечистый дворик и посреди его колодезь с
насосом, ручкою для качки воды и желобом, проведенным в конюшню. Подле
самого колодца дерево почти без сучьев. На главный двор два въезда - с
Фонтанки и с Невы.
Вообразим, что мы пришли к манежу за полчаса до пажей, и посмотрим, что
делается на заднем дворике.
К дереву крепко привязан под мышки мужчина, высокий, сутуловатый,
желтоликий, с отчаянием в диких взорах; на нем одна рубашка; босые ноги
оцеплены. Хохол на бритой голове изобличает род его. Это малороссиянин,
которого недоставало на смотру Волынского. Жестокий мороз хватает жгучими
когтями все живое; людям тяжело дышать; полет птиц замедляется, и самое
солнце, как раскаленное ядро, с трудом выдирается из морозной мглы. Каково ж
в одежде тропичных стран стоять в снегу под влиянием такой атмосферы? Однако
ж малороссиянин еще стоит - не стонет, а только скрежещет зубами. Сначала он
дрожал, теперь окаменел; ноги его горели, как на раскаленном железе, теперь
онемели. Против него храбрится офицер среднего роста, пузастый, с зверскою
наружностью, в медвежьей шубе. Это адъютант герцога курляндского, Гроснот.
По обеим сторонам малороссиянина человека с четыре конюхов.
- Обругать его светлость! писать на него доносы! - кричал Гроснот
ломаным русским языком и сиплым от досады голосом, остря кулаки на свою
жертву. - Знаешь ли, с кем тягаешься?.. Мы всчешем тебе хохол курляндскою
гребеночкой; мы собьем с тебя панскую спесь, поганый Мазепа!
Малороссиянин глубоко вздохнул и поднял глаза к небу.
- Что? мороз не уговаривает ли тебя? Скажешь ли, где бумаги?
- Ни! - произнес твердо малороссиянин.
- Посмотрим! Гей, ребята! ушат с водою! - закричал адъютант.
Разом накачали конюхи воды в ушат. Лицо малороссиянина исковеркали
судороги; потом глаза его налились кровью и впились в своего мучителя.
Гроснот тряхнул головой, как бы для того, чтобы избавиться от
неподвижного взгляда своего мученика, и дал приказ двум конюхам стать на
скамейку, приготовленную у дерева, и поднять туда ж ушат с водой.
- Скажешь ли, куда девал донос? - спросил он.
- Передал богу, - был ответ.
- Окатите ж его!
И ушат воды вылит на голову несчастного.
Облако пара обхватило его, но скоро исчезло, подрезанное морозом. Хохол
его унизался бусами, темя задымилось; рубашка стала на нем, как бумага
картонная.
- Го-го-го! - застонал малороссиянин в этом жестком мешке, собрав
последние силы, - дойдет бумага до императрицы, хоть сгину... Скажи своей...
бесовой собаце... Бог отплат... брр...
Здесь он захлебнулся.
- Еще ушат и еще! удвоить порцию! - заревел адъютант.
Другой ушат воды обдал мученика с ног до головы. На этот раз рубашка
покрылась чешуей, и струи, превратясь будто в битое стекло, рассыпались с
треском по снегу.
После третьего ушата хохол повис назад, как ледяная сосулька, череп
покрылся новым блестящим черепом, глаза слиплись, руки приросли к туловищу;
вся фигура облачилась в серебряную мантию с пышными сборами; мало-помалу
ноги пустили от себя ледяные корни по земле. Еще жизнь вилась легким паром
из уст несчастного; кое-где сеткою лопалась ледяная епанча, особенно там,
где было место сердца; но вновь ушат воды над головою - и малороссиянин стал
одною неподвижною, мертвою глыбой.
- Государыня будет скоро в манеж! - закричали на дворе, - вот и пажи
приехали.
- Лей, лей проворнее! а то мне и вам беда! - командовал испуганный
адъютант.
Еще два-три ушата, и нельзя было признать человека под ледяною
безобразною статуей. Она стала на страже колодца. Солнце, выплыв из морозной
мглы, вспыхнуло на миг, как будто негодуя на совершенное злодеяние, и опять
скрылось во мгле.
- Государыня едет! - закричали опять на дворе.
Гроснот возвратился в манеж, будто ни в чем не бывало, а исполнители
его подвига - в конюшню.
Государыня любила верховую езду и была в ней очень искусна. Нынешний же
раз, чувствуя себя слабою, сделала только два-три вольта, сошла с лошади,
села на кресла под балдахином, окруженная своею свитой, и с высоты
любовалась мастерскою ездою Бирона, статного, довольно красивого, хотя
жестокость его прокрадывалась по временам сквозь глаза и вырезывалась
неприятным сгибом на концах губ. Он был в светло-голубом бархатном кафтане.
На лошади под ним, изабеллова цвета {Прим. стр. 46}, блистал чепрак, облитый
золотом и украшенный по местам шифром государыни из бирюзы; крупные же
бирюзовые каменья вделаны были в уздечку. Герцог подъехал, наконец, к
возвышению, где находилась императрица, и, скинув перед ней шляпу, поникнув
несколько головой, ждал себе лестной награды. Государыня встала с своего
места, подошла к перилам, приветствовала всадника улыбкой, ласкала рукою
прекрасное животное, на котором сидел Бирон и которое положило свою голову
на перила, как бы ожидая и себе внимания царицы. Разные нежные имена были
даны любимице Бирона, названной им бриллиантом его конюшни; красавица,
казалось, от удовольствия била землю копытом. Велено было принесть кусок
хлеба, который и схватила она осторожно из нежных рук. Придворные дамы
любовались этою сценою; вся душа пажиков была в глазах их, сверкающих от
радости; одна Мариорица не заботилась о том, что делалось около нее, и часто
обращалась взорами ко входу в манеж.
- Едем! - сказала, наконец, Анна Иоанновна, кивнув благосклонно Бирону,
и он, соскочив с лошади, оставшейся как бы вкопанною на своем месте, свел
государыню с возвышения.
У входа в манеж тряслись на морозе Гроснот и нечто в розовом атласном
кафтане, которое можно было б изобразить надутым шаром с двумя толстыми
подставками в виде ног и с надставкою в виде толстой лысой головы, о которую
разбилась бы черепаха, упав с высоты.
В этой голове было пусто; не думаю, чтобы сыскалось сердце и в
туловище, если бы анатомировали это нечто, зато оно ежедневно начинялось
яствами и питьями, которых достало бы для пятерых едоков. Это нечто была
трещотка, ветошка, плевальный ящик Бирона. Во всякое время носилось оно,
вблизи или вдали, за своим владыкою. Лишь только герцог продирал глаза, вы
могли видеть это огромное нечто в приемной зале его светлости смиренно
сидящим у дверей прихожей на стуле; по временам око вставало на цыпочки,
пробиралось к двери ближайшей комнаты так тихо, что можно было в это время
услышать падение булавки на пол, прикладывало ухо к замочной щели ближайшей
комнаты и опять со страхом и трепетом возвращалось на цыпочках к своему
дежурному стулу. Если герцог кашлял, то оно тряслось, как осенний лист.
Когда же на ночь камердинер герцога выносил из спальни его платье, нечто
вставало с своего стула, жало руку камердинеру и осторожно, неся всю тяжесть
своего огромного туловища в груди своей, чтобы не сделать им шуму по
паркету, выползало или выкатывалось из дому, и нередко еще на улице
тосковало от сомнения, заснула ли его светлость и не потребовала бы к себе,
чтобы над ним пошутить. Вы могли видеть нечто у входов верховного совета,
сената, дворца и даже Тайной канцелярии, когда в них находилась его
светлость; на всех церемониалах, ходах, пиршествах и особенно жирных обедах,
где только обреталась его светлость. Этот кусок мяса, на котором творцу
угодно было начертать человеческий образ, это существо именовалось
Кульковским. Высочайшее его благо, высшая пища его духа или пара животного,
заключалось в том, чтобы находиться при первом человеке в империи. В
царствование Екатерины он находился при Меншикове, в царствование Петра II
при Долгоруком, ныне же при Бироне. Так переходил он от одного первого
человека в государстве к другому, не возбуждая ни в ком опасения на счет
свой и ненависти к себе, во всякое время, при всех переменах, счастливый,
довольный своей судьбой. Где был временщик, там и Кульковский; привыкли
говорить, что где Кульковский, там и временщик. Сделаться необходимою вещью,
хоть плевательницею этого, - вот в чем заключалась цель его помышлений и
венец его жизни. И он достиг этой цели: от привычки видеть каждый день то же
бесстрастное, спокойное, покорное лицо, Бирон скучал, когда занемогал
Кульковский. Всякое утро и вечер первый человек в империи приветствовал его
улыбкой, иногда и гримасой, которая всегда принималась за многоценную
монету, а если герцог в добрый час расшучивался, то удостоивал выщипать из
немногих волос Кульковского два-три седых волоса, которых у него еще не
было. Знак этой милости, несмотря на боль, особенно радовал его. Для
поощрения ж к дальнейшему ревностному служению иногда поручали ему первому
повестить о награде или немилости, ниспосылаемых герцогом. Кроме этого, во
всю жизнь его давали ему, еще при Екатерине, одно важное поручение в Италию;
но он, исполнив его весьма дурно, возвратился оттуда католиком. И веру свою
переменил он от желания угодить первому человеку в Риме, то есть папе,
которого туфли удостоился поцеловать за этот подвиг. О ренегатстве его,
скрываемом им в Петербурге, только недавно узнала государыня и искала случая
наказать его за этот поступок не как члена благоустроенного общества, а как
получеловека, как шута. Надо, однако ж, присовокупить, что он имел
достоинство молчать обо всем, что делалось в глазах его и о чем не приказано
ему было говорить, хотя б то было о прыщике, севшем на носу его светлости.
Когда государыня, у входа в манеж, заметила Кульковского, она
улыбнулась; молдаванская княжна, взглянув на него, едва не захохотала. Сели
в карету. Велено ехать на набережную Невы. Экипаж поравнялся с оградою
дворика: тут Анна Иоанновна, по какому-то внутреннему побуждению, обернулась
направо, и в глаза ее блеснула под лучом полуденного солнца ледяная статуя.
Государыня приказала остановить карету и, подозвав к себе герцога, ехавшего
за нею в санях, спросила его, что за ледяная фигура видна на маленьком
дворе.
Кликнули Гроснота.
- Что такое? - угрюмо спросил герцог своего адъютанта, указывая на
дворик. В этом вопросе подразумевалось: "Дурак! что ты сделал?"
Гроснот, не смутясь, отвечал:
- Конюхи вашей светлости вылили для забавы ледяную статую.
Ответ был услышан государынею.
- Этот случай, - сказала она ласково Бирону - дает мне мысль построить
ледяной дворец с разными фигурами.
- Как то было при его величестве, блаженные памяти, - прервал герцог.
- С большими затеями, если можно. Да, кстати, мне хотелось проучить
Кульковского, чтобы он вперед не целовал у папы туфлей. Сколько ему лет?
- С прошлого месяца он начинает другой полвека.
- Мы женим его и сыграем свадьбу в ледяном дворце. Объявите ему также,
что я жалую его в пажи к моему двору. Как это лучше устроить, мы поговорим в
тепле.
С последним словом императрицы карета тронулась, облепленная по бокам
дверец гайдуками, а сзади двумя турками. Пятидесятилетнему Кульковскому
велено явиться ко двору в должность пажа и искать себе невесты: надо было
нити его жизни пройти сквозь эту иголку, и он выслушал свой приговор с
героическою твердостью, несмотря на поздравления насмешников-пажей, просящих
его, как товарища, не лишить их своей дружбы.
Скоро манеж и двор опустели, и под вечер ледяная статуя отвезена...
куда - вы узнаете после.
ФАТАЛИЗМ
Восточной странностью речей,
Блистаньем зеркальных очей
И этой ножкою нескромной...
Ты рождена для неги томной,
Для упоения страстей.
"Гречанке". Пушкин
Волынской лежал в своем кабинете на диване. Он решился целый день не
выезжать и сказался больным, ожидая возвращения Зуды, которого послал
отыскивать следы пропавшего малороссиянина. Этот малороссиянин был для него
тяжелая загадка.
Грудь его разрывалась от досады, когда он помышлял, что властолюбие
Бирона, шагая по трупам своих жертв, заносило уже ногу на высшую ступень в
России. Герцог имел свой двор, свою гвардию; иные, будто ошибкой, титуловали
его высочеством, и он не сердился за эту ошибку; считали даже милостью
допуск к его руке; императрица, хотя выезжала и занималась делами, приметно
гасла день от дня, и любимец ее очищал уже себе место правителя.
"Жду случая свергнуть его, - думал Волынской, - жду перемены к нему
государыни; а когда этот случай настанет?" К этим мучительным мыслям
присоединилось и чувство, столько же, если не более, мучительное. Женатый,
он любил...
Какая же несчастная была предметом этой любви?
Восемнадцати лет, княжна Мариорица Лелемико испытала уже так много
превратностей, что можно бы было наполнить ими долголетнюю романическую
жизнь.
С малолетства лишившись отца и матери, на пепелище дома, разграбленного
и сожженного янычарами, Мариорица досталась в удел хотинскому паше. Он
готовил ее для собственного гарема, но, пока пленница росла вместе с своими
прелестями, старость предупредила его замыслы. Тогда честолюбие заменило в
нем все прочие страсти, и хотя он с помощию скамейки садился на лошадь, но
все еще метил в сераскиры или по крайней мере в трехбунчужные. Мысль угодить
повелителю правоверных, подарив ему диковинную красоту, блеснула в его
голове, и с того времени смотрел он на княжну как на лучшее украшение
султанского гарема, как на будущую свою владычицу и покровительницу. Он
видел уже в ней любимую султаншу, а себя одним из первых сановников под
луною. Дочь нельзя более нежить и утешать, как он нежил и утешал ее. Пиастры
сыпались иностранцам, чтобы развить в ней все дарования, способные
обворожить падишаха. И старик мог рассчитывать верно, судя по наружным и
душевным ее прелестям. Когда Мариорица, разбросав черный шелк своих кудрей
по обнаженным плечам, летала с тамбурином в руках и вдруг бросала на своего
опекуна молниеносные, сожигающие взоры или, усталая, останавливала на нем
черные глаза свои, увлажненные негою, избытком сердечным, как бы просящие,
жаждущие ответа; когда полураскрытые уста ее манили поцелуй - тогда и у
старика поворачивалась вся внутренность. Он вздыхал, очень тяжело вздыхал, и
готов бы был отдать свой Хотин, свою бороду и все прошедшие и будущие
милости падишаха за несколько минут давно прошедшей молодости. Оканчивалось
тем, что он обращался мысленно к пророку, а там снова к мечтам честолюбия.
Иногда только, когда вкушал соку плода, запрещенного кораном, он приходил к
своей пленнице и осмеливался коснуться устами своими прекрасной ножки ее,
приложив наперед, в знак почтительности, правую руку к чалме, а левою
подобрав свою бороду. И шалунья из прихоти допускала его к этой милости; а
куда не простирается прихоть женщины? Ей было весело, что борода паши,
довольно пушистая, щекотала ее нежную, пышную ножку. Случалось и то в
подобных изъявлениях особенного ее благоволения, что шаловливая ножка, будто
ненарочно, сваливая чалму с головы старика, обнажала таким образом огромную
сияющую лысину. Княжна при виде ее смеялась до слез и позволяла ему за это
удовольствие подремать на ее коленах. Впрочем, она любила пашу как
благодетеля своего, как родственника и умела это изъяснять ему даже в своих
детских шалостях.
Мариорице даны были учители, каких она только вздума
...Закладка в соц.сетях