Жанр: История
Россия распятая
..... Из-за
больной поясницы сижу уже несколько дней дома и пишу отчет о работе. В мой день
- были похороны сестры Веры. Так мало осталось, кто мог бы прийти поздравить.
20-го в воскресенье пришла Нина и Алла. Ниночка вспомнила обо мне и поздравила,
подарила настольный блокнот в изящной папке с дубовыми листьями и коробочку с
душистым мыльным порошком для бритья. Бесценная Ася в своих заботах обо мне за
несколько дней уже начала баловать меня. Скопила сахар, песок, масло и сделала
пирожок... Еще был поздравитель - он же и последний - доктор, мой друг, подарила
бутылку вина, дюжину носовых платков с меткой и занесла несколько фотографий
моего отца, оставшихся после Веры. Вот и все! А сегодня совсем неожиданно пришло
поздравление от милого ласкового мальчика.
Много видел я городов, но не видел красивее Ленинграда. Он совсем особенный, ни
с чем не сравнимый! Да, даже плохая погода мила в нем. Как ты хорошо выразил:
"Когда вижу ленинградские виды, так как-то обволакивает спокойной дымкой". Вот
именно так! Как я это понимаю! И за этими видами чудится родной дом, ласка
близких, и становится покойно на душе и очень грустно до слез. Ты пишешь об
Инженерном замке, а знаешь ли ты, что это здание было любимым твоей мамы?
Давно один мой знакомый мальчик (из семьи художников и архитекторов),
талантливый и пылкий, сделал чудесный акварельный набросок этого замка в гуще
зелени, со стороны Марсова поля. Я выпросил его и подарил твоей маме еще до ее
замужества. Не попадался ли он тебе в ее вещах?...
...Крепко целую. Дядя. Коля.
7.08.1944 год.
Дорогая Атюничка!
Наконец-то получил от тебя письмо. Большое спасибо за него. С удовольствием
съезжу за плакатиком. Отчего ты меня любишь? Я ведь плохой стал! Все клянчу.
Дела наступают мерзкие. Школа, лечение и прочая дрянь! До чего я боюсь всего
этого! Прочитал вчера Стивенсона "Сент-Ив". Как интересно! Читала ли ты?
...Сейчас пойду в поликлинику слуха и речи. Боюсь всех белых халатов! Как дела?
Правда, что у вас вышел юбилейный томик "Репин"?
Видел в кино "Леди Гамильтон". Поцелуй дядю Колю и всех. Извини, вдруг увидишь
учебники (особенно математика)... Твой И.Г.
12.08.1944 год.
Милый Ильюша, что же ты замолчал?... Кому-то ты писал, что приобрел серию изд
Павленкова "Жизнь замечательных людей". Сообщи, биографии кого купил ты? Может
быть, я смогу пополнить твое собрание... Пишут ли тебе из деревни? Ждем с
нетерпением фото. И сообщи свой рост. В котором этаже ты живешь? Куда выходят
окна? Будь покоен, старайся говорить не торопясь...
Держись с достоинством. Целую. Дядя Коля.
Дорогие мои! Скоро я вернусь... Прощай, Москва, "Новомосковская" гостиница на
Балчуге, из окон которой я смотрел каждый день на древний седой Кремль,
освещенный залпами салюта победы русского оружия. Волнуясь до звона в ушах,
счастлив, что увижу снова моих родных и любимых, как это все произойдет? Кобожа
уже далека с ее лесами, полями и озером Великим... Над Василием Блаженным несутся
вечерние былинные облака...
Как листья, сорванные порывом смертельного урагана, пролетели эти письма через
черные пожарища моей жизни, оставив навечно с детства боль, страдания и
мучительную рану памяти. Словно все это было вчера. Словно время остановилось.
Словно это было не со мной... Как я любил вас, мои родные!
Иногда мне кажется перед ночью, что я давно умер вместе с теми, кого я любил, -
и со стороны с удивлением смотрю на странную и чужую жизнь свою. Жизнь вашего
друга и врага - вашего современника. После дней блокады я был еще много раз
близок к смерти - предательство людей, которых я любил, не заживет в моем
сердце.
И вновь меня гложет и возвращает к себе постоянно мысль: почему все-таки они,
родственники отца, не взяли мою мать с собой в Гребло, на Большую землю? Ведь
могла бы доехать она - два дня пути, не умерла бы, отходили бы ее в госпитале...
Да, скорее всего потому, что родня Глазуновых не любила мою мать. Так не
созвучна была она им во всем, живущая не по тем законам, которые правили их
жизнью и распорядком духовного уклада. "Надо было пойти работать, помогать
Сергею, как все жены... Оля же, "белая косточка", - все сыну отдала, и свою жизнь,
и здоровье мужа! Ничего бы с Ильёй не случилось, если бы пришлось ему в детском
садике посидеть - не первый, не последний, не велика птичка", - любила говорить
моя бабушка Федосья Федоровна после войны. Я слушал и думал: лучше бы мама
умерла в дороге, но со мной, чем меня увезли одного, пообещав, что она скоро
приедет, "когда поправится". Я долго верил этому, отгонял прочь страшные мысли и
подозрения. Когда я вырос, все обходили молчанием трагедию смерти моей матери. И
все же, почему тогда не попытались спасти ее?... Почему?...
Снова вспоминаю московские храмы, наполненные народом, просветленные лица и
мольбу исстрадавшихся душ, устремленных к Богу. Пестра и разнолика толпа. Было
странно встречать военных, стоящих среди мирян. Отрадно было видеть их образ:
русскую форму, обветренные лики, обращенные к алтарю. Позвякивая медалями и
орденами, они пробивались к выходу из храма - может быть, чтобы прямо
отправиться к победоносному войску, на фронт.
Мы Гитлера-разбойника
Повесим на суку!
Повесим на суку! -
кричали призывную солдатскую песню из установленных поблизости от входа в храм
репродукторов радио.
В парке культуры и отдыха - выставка трофейного оружия: "тигры", "пантеры"...
Длинные обезвреженные стволы напряженно целились в посетителей выставки под
открытым небом. Мальчишки залезали на немецкие пятнистые танки, пытаясь
откручивать какие-то гайки. "Нам бы такую технику в начале войны, - грустно
сказал небритый безрукий солдат без погон. - Ишь, суки, хоботы выставили, а мы
им по рогам..." Было жарко, повсюду продавали газированную воду и пиво. Народ
валил без конца, желая увидеть поверженную военную мощь "немца".
И снова, и снова вечером гремели радостным гулом фейерверки победы над ликующей
Красной площадью, залитой многотысячной толпой разного народа. Все ближе и ближе
Берлин! Скоро победа!!! И как страшны утраты накануне конца войны!
Уже близится осень, когда же я вернусь туда, где был мой дом и было мое, словно
приснившееся, детство? Все что угодно, но я должен вернуться в мой город на
широкой и свинцово-полноводной Неве.
Пусть буду проклят я, если хоть на мгновенье забуду тебя, о мой великий и
странный город моей души. Скорее бы домой, скорее! Но дома-то у меня нет! Что
будет со мной в новой жизни?
Страшна тайна Божия жизни и бытия человеческого. Дух - искусство - творчество -
вечны и свободны. Жизнь скована и тленна. Прости мне, Отче наш, прегрешения мои
рабу твоему грешному, Илие. Храни, Боже, Россию, и пусть врата адовы не одолеют
ее... Верую! Спаси души наши, вдохнови противиться волей и силами злу, всем
существом нашим, помыслами и делами добрыми! Смоковницу, не дающую плода, сруби!
Сделай так, чтобы свеча Духа Твоего не угасла в нас вовеки...
ПЕТЕРБУРГ - ЛЕНИНГРАД
Живая душа мертвого города
Это древний сфинкс, глядящий
Вслед медлительной волне.
Всадник бронзовый, летящий
На недвижном скакуне.
Что за пламенные дали
Открывала нам река!
Но не эти дни мы знали,
А грядущие века.
А.Блок
Наконец Ленинград! Эшелон немного не доехал до вокзала. С чемоданом иду пешком
по путям. Помню наказ проводницы: "Не попадайся, парнишка, у вокзала кому не
надо: воротят назад - и пиши пропало. Хлопот не оберешься". В Ленинград въезд
без пропусков запрещен. Благодаря суматохе у ворот вокзала, поднятой при
проверке документов, мне из-за малого роста и возраста удалось пройти
незамеченным в ворота, и вот она - "Ленинград-товарная"... Иду пешком.
Меня догоняет сослуживец дяди, тоже приехавший в Ленинград на этом же поезде. Он
походил на белого офицера, с ровными усиками. Довез меня до Инженерного замка:
"Теперь, молодой человек, вас ждет Ксения Евгеньевна. Адрес не забыл? Это наш
ведомственный дом Военно-Медицинской Академии. По набережной - за Летним садом".
Конечно, я помнил дом, откуда в кошмарную блокадную зиму меня увозили в
эвакуацию. Тетя Ксения меня встретила сухо. Сказала, что я должен жить у тети
Аси Монтеверде. "...Как ты и хотел сам. Мы уже узнавали, - продолжала она, - и
второе твое желание, о чем мечтала и твоя мать, исполнимо. Если ты совсем не
разучился рисовать". (А в Кобоже в последний год я не очень много рисовал,
больше мечтал о Суворовском училище.)
"Скоро начнутся экзамены в среднюю Художественную школу при Академии Художеств.
Надо вовремя подать документы".
Я вышел на улицу очень подавленный, со щемящей тоской, которую усиливал такой
родной и такой чужой город.
На трамвае по пустынному городу я поехал в Ботанический сад. Когда лязгающий по
рельсам, совсем как довоенный красный трамвай (если не ошибаюсь, "двойка")
остановился у "Стерегущего" напротив мечети - выскочил из пустого вагона и в
сумерках дошел до квартиры Мервольфов. Я очень хотел видеть своих двоюродных
сестер, сказать им, что я вернулся. Вот он, серый огромный дом у Сытного рынка.
Знакомые каменные плиты под ногами. Кое-где между ними пробивается травка.
Мрачный двор, глухая темная лестница. Она вспоминается радостной, довоенной,
когда люди несли по ней елки, готовились к празднику. У двоюродных сестер всегда
было уютно и оживленно. Интересно, цело ли то большое лото "Сказка о золотой
рыбке", которое доставляло нам столько радости в детстве? Живы ли открытки с
формами русской армии?
На лестнице ни души. Пятый этаж. Почти темно. Звоню. Никого. Еще раз звоню.
Тишина могильная. Нажимаю на ручку двери (раньше она была почти на уровне глаз -
теперь смотрю на нее свысока). Дверь медленно и легко отворяется внутрь. Ни
души. Почти бегом скатываюсь вниз на улицу, где дует петроградский осенний
ветер.
Я с детства боялся темноты, испытывая перед ней какой-то непонятный страх,
подобный тому, который появляется в глухой лесной чаще, когда садится солнце...
Где же мои сестры и почему открыта дверь?... Легонький чемодан не мешал мне пройти
знакомым путем от улицы Воскова, дом 17, к дому на Большом проспекте, где прошло
мое детство. В сумеречном небе - борение облаков, садилось солнце, заливая
ущелья знакомых улиц дымно-красным тревожным закатом. Карповский мостик, народу
уже почти не видно. Скрежещет на повороте у больницы Эрисмана трамвай. Бреду
словно во сне, так далеко остались грустные поля и нивы печальных деревень.
Огромной суетной декорацией отложилась в памяти Москва с яркими букетами
салютных огней над Кремлем, празднующим все новые и новые победы над немецкофашистскими
захватчиками... А вот и Ботанический сад. Не иду, как до войны, в
чугунные строгие ворота, а обхожу вдоль ограды до улицы профессора Попова. Шумит
ветвями уже почти в темноте старый безлюдный парк. Зажигаются грустные окна в
домах.
Боже, что будет со мной в этом городе-кладбище моего детства? Так мал и одинок
человек в равнодушно-холодном мире...
Встреча с тетей Асей и дядей Колей Монтеверде была полна слез, трогательна и
незабываема... После нее улеглись, стали улетучиваться неотступно преследовавшие
меня мысли, что я никому не нужен, никто не ждет меня, что я всех отягощаю и что
будущее зависит только от прихоти моей страшной и горькой судьбы... Около года я
прожил в Ботаническом саду у дяди Коли и тети Аси, которая отгородила мне в
своей единственной комнатке угол за книжным шкафом. Я интуитивно чувствовал,
что, естественно, стесняю их своим присутствием, не соответствую по своему
отроческому темпераменту их образу жизни, устоявшемуся за многие десятилетия
быту любящих друг друга бездетных интеллигентов. По своей инициативе я
перебрался к сестрам, которых тоже, как сейчас понимаю особенно четко, стеснил,
заняв из двух комнат одну десятиметровую, которую превратил в мастерскую с
терпким запахом масляных красок и растворителей.
После школы ходил обедать к тете Асе. Забегая вперед, скажу, что когда скончался
дядя Коля, из общежития Академии на Литейном дворе, где я уже жил в одной
комнате с двенадцатью сокурсниками, учась на первом курсе, вновь вернулся в БИН
- Ботанический институт, где тетя Ася поселила меня в крохотный кабинет дяди.
Это была уже другая квартира, коммунальная, состоявшая из двух маленьких
комнаток и расположенная на первом этаже того же дома - бывшая квартира
известного ученого-ботаника академика Комарова. Там я и прожил до переезда в
Москву, с одинокой тетей Асей, которая, глядя в окно на осенние закаты, писала
нежные стихи об ушедшей жизни, о весенних бушующих волнах Финского залива, о
цветах необычных и тихих и вечной любви...
Страницы моей жизни в юности
У Сытного рынка на Петроградской стороне в трехкомнатной квартире на улицы
Воскова дом 17 (поразившей меня в день моего приезда своей пустотой - вот почему
и не запиралась дверь!) жили мои двоюродные сестры, о которых читатель уже
знает. Алла училась в восьмом классе и приходила домой только ночевать. Нина,
служившая в одной из воинских частей МПВО, могла наведываться только по субботам
- "быть в отгуле". Ходила она в военной гимнастерке с погонами. У нее была
упругая грудь, грустные карие глаза и твердый характер.
Щемящее и безысходное чувство рождала эта холодная, мрачная квартира, в которой
мне позднее было суждено прожить пять лет. Именно такого типа "доходные дома"
послужили фоном "униженных и оскорбленных" героев Достоевского. Война смела
внешнее благополучие дома и обнажила его жутковатую петербургскую суть. Живя
совсем близко от своего старого дома, я не находил в себе сил зайти даже во
двор. Но однажды, набравшись мужества, я все-таки вошел под арку нашего дома на
углу Большого проспекта и улицы Калинина. Ничего не изменилось, только двор
показался мне гораздо меньше, чем раньше. Окна верхних этажей отражались в
огромных, напоминающих слезы лужах, волнуемых ветром.
Я долго смотрел на окна первого этажа, где мы жили. Вот наша комната, вот
бабушкина. Окно комнаты, в которой умерла моя мать. Вдруг из открытой форточки
этого окна кто-то окликнул меня по имени - я узнал женщину из соседней квартиры,
которую, очевидно, вселили в опустевшую нашу. Не отдавая себе отчета, я
повернулся и бросился прочь со двора.
Я знал, что всех, кто жил на Петроградской стороне, хоронили на Серафимовском
кладбище. Очевидно, и мои родители были похоронены там. Это была окраина города,
дорога на "Черную речку" дуэли Пушкина. Набережные изрыты огородами. Среди
гигантских пустырей пасутся козы, из глухой блеклой травы и крапивы поднимаются
кое-где случайно уцелевшие руины стен с развеваемыми ветром обрывками старых
обоев. Деревянных домов почти нет, их разобрали на дрова. А вот и Серафимовское
кладбище - огромное поле, ограниченное линией далеких городских окраин с
дымящимися трубами и фабричными корпусами. Среди полей, как островок,
кладбищенский лес и маленькая деревянная церковь Серафима Саровского. Множество
старых крестов и оградок...
Неподалеку от дороги рыли могилу, выбрасывая наружу комья желтой вязкой глины.
Склонившись над ямой, я спросил, где находятся могилы погибших в блокаду.
Могильщик в грязном мокром бушлате, стоя на дне ямы, поднял кверху свое изрытое
оспой лицо и, утерев рукавом пот, сказал:
- Пойдешь прямо мимо церкви, увидишь траншеи - братские могилы, как грядки, -
там хоронили блокадников...
Стал накрапывать дождь, черные деревья роняли с голых ветвей холодные капли.
Передо мной было огромное поле с едва заметными в траве грядами, уходящими к
горизонту, - сотни тысяч ленинградцев были похоронены здесь.
Дождь все усиливался. В тишине откуда-то доносился женский плач, заглушаемый
порывами ветра и пронзительным криком паровоза. Деревья начинали желтеть своими
высокими кронами. Стволы черные - словно от горя...
Послеблокадный город был тих и безлюден. В мирное время я никогда не слышал во
дворах нашей петроградской стороны шарманки, но теперь на узкие и страшные, как
дно колодцев, дворы иногда приходили слепые, изувеченные войной певцы. Я
особенно запомнил одного. Его лицо напоминало найденные при раскопках древние,
искалеченные безжалостным временем античные головы с отбитыми носами. О, бедный
русский Гомер XX века! Он был в рваной гимнастерке с колодками орденов. Я долго
шел за ним со двора во двор, слушая его песню, монетки кидали из разных окон,
завернув их в обрывки газет:
Дай руку пожму на прощанье,
В голубые глаза загляну.
До свиданья, мои друг, до свиданья,
Уезжаю на фронт, на воину.
Там в аду оружейного залпа,
Под губительным шквалом огня
Я тебя никогда не забуду,
Только ты не забудь про меня...
Когда наступал холодный, ненастный вечер, в квартире сестер становилось
нестерпимо тягостно. Все валится из рук. Вздрагиваешь от скрипа половиц,
завывания осеннего ветра. В тишине неожиданно, как пистолетный выстрел, хлопает
форточка.
Любимым местом вечернего пребывания моей сестры Аллы стала... оперетта. Я был
вначале невероятно шокирован этой непонятной мне страстью - тем более в такое
время, после всего пережитого...
Сестра перечисляла мне: на "Сильве" была сорок раз, на "Баядерке" - пятьдесят...
Тихо и плавно качаясь,
Горе забудем вполне...
Люди во фраках, дамы с глубоким декольте, смех, брызжущее веселье, шампанское и
любовь... У зрителей светлели лица, хохот и аплодисменты прерывали много раз
спектакль. Как до войны!
...Мы входили в нашу темную квартиру, шли ощупью в кухню и напевали в холодной
пустоте. Сестра опять надевала ватиновую подкладку от пальто и засыпала,
накрывшись двумя одеялами и старой, изъеденной молью материнской шубой. На стене
мерно, как блокадный метроном, стучали ходики. За окном выл ветер, и черное небо
было оживленно-тревожным в стремительном беге ночных облаков... Стекла на кухне
дрожали и жалобно звенели, вторя порывам промозглого петербургского ветра.
Безысходность!...
В Ботаническом саду большая оранжерея стояла после бомбежки без стекол, как
гигантская пустая клетка для птиц. Замерзшие высокие пальмы уныло высились среди
груды битого стекла. В дальнем углу старого, буйно разросшегося за время войны
парка, у Невки, там, где свыше двух веков находится самое старое в Петербурге
шведское кладбище, были разбиты огороды - единственное, что давало возможность
пережить долгую зиму. Владельцы огородов, жильцы нашего дома ботаников дежурили
день и ночь, чтобы спасти свой скромный урожай от воров, перелезающих на
территорию сада через невысокую чугунную ограду, напротив дома, где когда-то жил
Александр Блок, на берегу узкой и коричневой, заросшей зелеными водорослями
Карповки.
Однажды, когда я шел по густой аллее осеннего сада, до меня донеслись
пронзительный милицейский свисток и крики: "Держи его, держи!" Из-под ветвей
огромного куста барбариса выскочил, как затравленный заяц, мальчик лет семи. Я
машинально расставил руки. А он, не замечая меня, в ужасе оглядываясь на близкую
погоню, ударился головой в мой живот. Остановившись, он снизу вверх умоляюще
смотрел на меня глазами, полными слез. У него было такое бледное, худое и
интеллигентное личико.
- Мальчик, не задерживай меня... Я тебе мелочи дам - все что у меня есть. - Он
полез в карман дырявых коротеньких штанишек. - У меня мама больная лежит. Я
ничего не украл! Я не вор... Я первый раз. Я больше никогда не буду! Отпусти меня!
Он говорил, задыхаясь от быстрого бега и слез. В маленькой ручонке, испачканной
землей, судорожно сжимал морковку.
"Держи его, он сюда побежал!" - кричали совсем близко за кустом. Из разных
концов парка в ответ неслись трели свистков - это отвечали и шли на помощь
дежурные с других огородных участков; каждый в отдельности не надеялся на свои
силы.
Я показал мальчику дыру в сломанной ограде, через которую он мог выбраться из
сада. Он скрылся в тот момент, когда раздвигала кусты погоня. Я долго не мог
забыть его горестное личико!
Война еще не кончилась. Ленинград залечивал раны, нанесенные огнем войны,
ушедшей далеко на запад. Скоро будет победа!
Это время всегда останется в моей памяти, потому что ему я обязан открытием
сложного, неповторимого мира - города, имеющего свою душу, противоречивую
судьбу, которая волнует, как жизнь любимой женщины.
Некогда элегантные газоны скверов и садов были изрыты траншеями и превращены в
огороды, опутанные колючей проволокой и забаррикадированные лесом старых ржавых
кроватей. Ансамбли дворцов, домов и особняков, прижавшись друг к другу, тихо и
грустно смотрели в светлые быстрые воды широкой Невы. Над Невой кричали чайки, и
все так же красовался своей решеткой Летний сад. Лебяжья канавка чиста, как
лесной ручей. Стаи малюсеньких рыбок молниеносно бросаются в разные стороны,
завидев тень на воде... А вот Инженерный замок, Марсово поле, где некогда были
парады императорских доблестных полков.
Нельзя говорить без волнения о прекрасных чертах Петрова града! Тот, кого он
хоть однажды овеял своим дыханием и шумом листвы старинных парков, кто видел и
ощущал его странную загадочную близость, тот, кому открылись его величественные
и нежные черты архитектурных гимнов сквозь слезы дождя и тумана, тот, кто видел
гонимые по зеленой воде каналов желтые листья, кто заглядывал в грустные глаза
окон и на задворки с трепещущим на ветру бельем, - тот навсегда запомнил лик
великого города.
Может быть, Петербург, как ни один город в мире, имеет свою особую душу,
присутствие некоего одухотворенного индивидуального начала, заключенного в
комплексе архитектурных ансамблей, величественно-широкой Неве, мостах, нависших
над рябью свинцовых могучих заветренных волн... Неисчерпаем и бесконечен в своем
бытии вечный город! Он меняет облик в зависимости от времени года, месяца, дня,
часа. Нежная и жестокая весна со звоном ледохода, рождающая тревогу в груди,
которую нельзя спрятать в призрачном свете белой ночи. А затем синее, жаркое или
холодное и такое короткое лето. Хрупкая нежность улетающей осени покрывает
золотым ковром опавших листьев аллеи парков города. И, наконец, наступает самое
"петербургское время" - холодная мгла, промозглый ветер, качающий фонари.
В который раз гуляя в поздний вечер по пустынной длинной набережной, защищая
рукой шапку от злого осеннего ветра, я подходил к Медному всаднику, поднимал
голову к быстро несущемся низкому ночному небу и глядел в лицо Петра, изумляясь
волевой силе, спорящей с набатом стремительных небес.
"Свободные художества" послевоенных лет
Гений воспитывается на подражании...
Художник Рейнольдс
В сентябре 1944 года я был принят в среднюю художественную школу при Академии
художеств, о которой мечтал с детства. В ту пору Академия только что вернулась
из эвакуации. Само здание Академии, этого прославленного храма русского
искусства, исполнено строгой и правильной красоты и не может не произвести
глубокого впечатления на каждого, кто хоть раз побывал там. Как оно пострадало
во время войны!
Над входом до сих пор висит чугунная доска с надписью: "Свободным художествам.
1725 год". Я счастлив тем, что Бог судил мне учиться в этом здании долгих 13 лет
- вначале в средней художественной школе, а с 1951-го по Г957-Й в самой Академии
- институте имени И. Репина Академии художеств СССР. Мои друзья, преподаватели и
я горели любовью к искусству!
После редчайшего по красоте вестибюля Академии сразу попадаешь в атмосферу
державного величия, неумолимо строгой классики, не знающей хаоса случайностей и
мимолетных настроений. Чувствуешь себя, словно в храме, покинутом жрецами,
которые поклонялись Богу гармонии, разумной красоте. Среди античных колонн из
ниш смотрят мудрецы и славные герои античного мира. Академия - это сложный
лабиринт прямых, как стрела, полутемных, узких и высоких, как своды готического
собора, коридоров; винтовых, как в средневековых замках, лестниц, ступени
которых стесаны ногами многих поколений; высоких и светлых залов, где в
сверкающих паркетах, как в зеркале, отражаются плафоны XVIII века; мастерских,
где вот уже свыше двухсот лет происходит единоборство художников с вечной тайной
познания природы, ее дивного Божьего замысла и гармонии.
На экзамене по композиции в средней художественной школе, размещенной на
четвертом этаже этого дивного здания, я нарисовал пастухов, вспомнив, как мы с
Васей стерегли колхозное стадо деревни Гребло. Очень волновался, мои работы были
плохие, и потому меня приняли не во второй класс по искусству - как полагалось
по возрасту, - а в первый. Справка о сдаче экзаменов в Кобожской деревенской
школе освободила меня от экзаменов по общеобразовательным предметам. Я негодовал
на свою робость, но был счастлив, что меня приняли в среднюю художественную
школу. Мы собрались, словно на пепелище, дети разных родителей, живых или
умерших во время войны; разных национальностей - не побоюсь сказать банально, в
дружной семье, жаждущей одного: войти в ворота искусства.
Мы быстро привыкли друг к другу. Володя Прошкин, с которым я подружился, сидя на
уроках, сосал палец правой руки - и это очень раздражало учителей. Его живые
темные глаза были исполнены озорства и энергии. Рисовал он неистово и
самозабвенно. Родители его, известные в Ленинграде художники, работали в
мастерской, ранее принадлежавшей Куинджи, на Васильевском острове. Окна ее
выходили на дворец Бирона. Сколько мы с ним, держа за спинами этюдники,
исколесили запущенных городских окраин и кладбищ, притягивавших нас своей
живописностью и поэзией старины! Коля Абрамов, Федя Нелюбин, Миша Дринберг, Леня
Четыркин, Витя Левиаш... Нас было мало в классе, словно мы поступили в
Царскосельский лицей. И - нас объединяло искусство!
"Иных уж нет, а те далече". Коля Абрамов, или Челюсть, был по дарованию тонким,
прекрасным пейзажистом. Мы любовались его рисунками с натуры - уходящие вдаль
дороги, трепещущие на ветру деревья. Федя Нелюбин, с тонкой, талантливой,
нервной душой, обладал большим юмором. Отец его умер в блокаду, мать, Екатерина
Васильевна, не чаяла души в единственном сыне. Жили они на Невском в мрачной,
давно не
...Поділитися у соцмережах