Жанр: История
Государи Московские 8. Воля и власть
...ходит на крыльцо, ставит руки фертом, осанисто оглядывает
площадь. После срывает шапку с головы (он в белой рубахе, подпоясанной
ордынскою шелковой фатой на монгольский лад, в распахнутом летнике, в синих
портах, в яловых грубых сапогах с загнутыми носами), кидает шапку себе под
ноги: "Здравствуйте, казаки! Здравствуйте, атаманы-молодцы!"
- Здрав буди, Анфал! - ревет площадь в ответ, и шапки приветственно летят
вверх.
- Зачем созвал? - прорезывается чей-то молодой высокий голос.
- За делом, казаки! - густо отвечает Анфал, - на булгар идем! Хватит по
кустам прятаться да рядки разбивать! Отокроем себе путь на Восток, за
Камень! К соболям сибирским! К серебру! К землям незнаемым! Пущай и там
будет наша вольная земля, наш казачий круг! Не все Орде да ханам, да
великому князю в кошель, надо и нам того обилья отведать! Князь Юрий ходил
на булгар, чем мы хуже, мужики! Да и за Едигеев погром посчитаться нать!
Площадь слушает, площадь ревет и хохочет. Лупившие недавно один другого
два казака - морды у обоих в крови - теперь стоят, обнявшись, хохочут, не
хохочут - ржут, когда Анфал показывает, как струсит хан ихнего казачьего
напуска.
Сзади, у огорожи, тихий разговор:
- Китайцев, чинов ентих, полупить бы нать! Да и соболя за Камнем богато!
А токмо, почто нам для московского князя жар загребать? Ихние воеводы, как
Едигей пришел, все обосрались, половину городов отдали враз!
Воины!
- Так-то оно так, - раздумчиво отвечает другой, не отводя глаз от Анфала,
- а токмо... Помнишь, как было до него? Кто во что горазд! А ныне мы - сила!
Будем напереди, будет и наша власть! Уже без воевод, без челяди той.
- Веришь?
- Анфалу - верю!
Оба вливаются в толпу, песчинки или, скорее, капли народного моря.
Разбойного моря, вятского! Но Волга уже дрожит от их посвиста, и за малым
стало - возникнуть тут вольному казачьему царству, где набольшего выбирают
на кругу, и тем же кругом могут отстранить атамана от власти. Устроение,
вновь и вновь, в череде столетий, возникавшее на Руси, и в грозные бедовые
годы, зачастую спасавшее страну от иноземного ворога, когда центральная
власть, по тем ли, иным причинам оказывалась бессильной.
Уже ближе к вечеру, когда Хлынов едва не весь гуляет и пьет, атаманы
сидят в воеводской избе, за медленною чарой слушают Анфала, спорят, порой
горячась, и бесконечно тыкают пальцами в развернутый лист бересты, где грубо
нарисована карта: стечка рек Камы и Волги, где две речные рати, с двух рек,
должны встретиться друг с другом и совокупно ударить на булгар.
И Анфал рыцарственно уступает началование над главною ратью Митюхе Зверю,
некогда главному своему противнику, а теперь - главному помощнику.
Гаснет вечер. Разгораются костры. Звучат домры, звучит песня, и красивы
вольно текущие над рекою мужские суровые голоса! Где-то пляшут, где-то
визжат бабы, дуром или, скорее, с умыслом забредшие в мужской воинский стан.
Бывалые старики только взглядывают на беспокойную, охочую до женских ласк
молодежь, держат в руках кто что - достаканы, рога и чары, пьют. В походе на
хмельное питье строгий запрет: мало ли наших перерезали татары в сонном
подпитии! Со сторон, за огорожами - караулы. Стерегут стан. Не от ворога,
какой под Хлыновом ворог! Скорее, чтобы какой переветник не понес татарам
скорую весть. Караульные ждут смены, недовольничают, хотя и по куску
кабанятины и даже корчага с пивом им принесены. Смотрят, однако, зорко.
Обсуждают грядущий поход. За восемь лет к чему-то их приучил Анфал!
И только в дальней глухой избе, где еле посвечивает сквозь оконце,
затянутое бычьим пузырем, масляная глиняная плошка, идет иной разговор.
Беседуют за питием Михайло Рассохин с Семеном Жадовским, недавним
новогородским беглецом.
- Как тамо? - мрачно прошает Рассохин. - Давно я не бывал в Великом!
- Дивно похорошел город! - отвечает Семен. - И пожары его не берут! А
черквы камянны строят и строят! И в том кончи, на Великой, и в Пруссах, и в
Славне, и в Плотниках. Боле, однако, на Софийской стороне... Кому ты
служишь, Михайло? - решась, вопрошает наконец Семен Жадовский.
Рассохин молча разглядывает чару у себя в руках, потом подымает тяжелый
взгляд на Семена, выговаривает:
- Великому князю служу! И себе!
Жадовский молчит, думает. Говорит, помедлив:
- В Новгороде Великом вся вятшая господа токмо об Анфале и толкует!
Досадуют, цьто не взели тогда! А теперь охочим молодцам новогородчким за
Камень и проходу нет! Анфаловы молодцы вси пути переняли!
- Тута его и тронуть нельзя! - возражает Рассохин. - Никоторый и руки не
вздынет на Анфала, хоть цьто заплати! Чистый царь!
- И в Великом такоже глаголют! - подтверждает Жадовский.
- Татар надобно упредить, вота цьто! Пущай его встретят на Каме! -
говорит Рассохин и замирает, настороженно следя за Жадовским (донесет - не
минуешь петли). Но Жадовский не за тем бежал из Нова Города, чтобы якшаться
со вшивою рванью да, рискуя головой, ходить в походы на вогуличей. Служба
великому князю влечет и его тоже, боле всего.
- И како мыслишь? - решась на предательство, вопрошает он.
- Како мыслю! Казанского князька упредить нать! Мнеста отселе отлучатьце
не след, заметят! Тебя и пошлю! Выдюжишь? Вот кошель с серебром, вот и
грамота. Поймают - сожги или съешь, не то нам двоим головы не сносить! Сам
Анфал пойдет Камою... Ну, не дураки и они! А за караулы я тебя сам выведу.
Коня возьмешь моего. В случае - скажешь - украл. И, коли решил, не жди ни
дня, ни часу!
Два предателя крепко обнимаются.
- Люблю я тебя, Семен! - говорит Рассохин. - И посылаю - любя. Молить
Бога буду, чтоб уцелел! А только... Земля великими князьями стоит, а не
ворьем! Анфал умрет, тут в тот же час и Господа Бога забудут! Остановить его
надобно сейчас, пока не поздно, покуда не осильнел! Пока он нас самих не
остановит! - прибавляет он с нехорошей улыбкой.
Разговор этот остается в тайне, и новогородский беглец под покровом ночи
невредимым покидает стан. И потому история идет так, как идет, а не иначе.
Ибо историю делают люди, а человек смертен и подвержен случайностям, хотя и
мыслит себя иногда бессмертным и неподвластным никоторой беде.
И не надо думать, что правда всегда одна. Правд, к сожалению, много!
...Насады плывут стройною вереницей по стрежню реки. В лад подымаются и
ударяют по воде весла. Насады смолили, волокли волоком, дорогою разбивая
татарские станы и рядки, и теперь, скоро, встреча с сотоварищами, идущими
Волгою, в охват, а там, совокупными силами - на булгар! Так было задумано.
Рассчитана встреча день в день. Татары должны растеряться, разъединить
силы. Да так бы и случилось, ежели бы не посольство Семена Жадовского,
которому сперва было не поверили даже в татарском стане: как это свой
предает своих!
И вот теперь татарская рать, впятеро превосходящая дружину Анфала, ждет,
и по берегу, и в лодьях, сцепленных железными скрепами поперек всей реки, и
в дощаниках, что до поры грудятся под берегом, когда вятичи попадут в их
капкан.
Бой начался нежданно и нелепо. Передовые насады, не сумев вовремя ни
повернуть, ни прорвать железную цепь, стеснились, разворачиваясь боком к
стрежню, опруживаясь на стремительной волне.
Началась резня на хлипкой качающейся посуде, и тут засадные кинулись со
сторон: крики, туча стрел, затмившая свет. Селиван Ноздря, герой многих
походов, был убит сразу. Дружина его, потеряв атамана, пополошилась.
Блеснул огонь. Татары палили из самопалов, огненные, обернутые паклей
стрелы впивались в борта дощаников.
- Причаливай! - пронесся крик от насада к насаду. Ратники спрыгивали в
воду, выбирались на кручу, где их тоже ждала вражеская засада. Бой шел по
всему берегу, и Анфал, едва ли не впервые, не мог собрать и разоставить
по-годному людей. И все же собрал! И все же сумел устроить острог!
Осталось дожидать волжан, а там с ними был старый подельщик Михайло
Рассохин, и неужели он не сообразит беды? Вся и надея была теперь на Мишку
Рассохина!
Они продержались и день, и другой, и третий, неся страшные потери.
Помощи не было. В конце концов, Анфал велел уходить в леса и пробиваться
домой, кто как может. Из гордости ли он остался с горстью своих прикрывать
тыл? Ему удалось даже несколько потеснить татар. Миг был, когда те побежали,
и Ванька Крутец первым кинулся в сугон. Скатывались с урыва к берегу,
рубились, резались, аж, в обхват, засапожниками. Раненые ползли, кидались к
воде, пили взахлеб, тут же и умирая. "Отбить насады и уйти, хотя на тот
берег!" - думал Анфал, отчаянно прорубаясь сквозь мятущуюся и истошно орущую
толпу. "Алла, Алла!" - Пот заливал глаза, дышалось с хрипом. Он уже не чуял
своих одеревеневших рук, но продолжал рубить и рубить, взявши по сабле в
каждую руку. Но кабы не новая волна татарвы у самого берега, кабы не
Алаяр-бек! Один дощаник они-таки отбили и отпихнули от берега, набив своими
людьми. Анфал, зло отмахнув шеломом, пробивался ко второму. Кровь и пот.
Ноги скользят по траве, политой кровью... "Убили Паленого! Тимоху убили!
Седого!" - Отмечал разум, а перед глазами шла круговерть сабель и тел,
мисюрок и панцирей, и он уже сломал одну саблю, схватил пустой рукой кем-то
поданный топор и тем топором с хрустом повалил уже четверых, прорубаясь к
Алаяр-беку, когда споткнулся, и его тотчас опутала сеть. Где друзья, где
сотоварищи? Последние, кто был рядом, пали под ударами татарских сабель,
пали, пронзенные стрелами... До второго дощаника так никто и не добрался.
Анфал сидел связанный в татарском шатре, и одно полыхало в мозгу:
- "Кто?!" То, что его предали, было ясно, поскольку волжская рать так и
не подошла... "Неужели Рассохин?" - подумалось скользом, но не зацепило
сознание. Не может того быть!
В шатер затаскивали вятских полоняников, повязанных, мокрых и жалких,
растерявших удаль. Взошел Алаяр-бек, посмеиваясь, вопросил о чем-то Анфала.
Тот не ответил, но поглядел столь свирепо, что победителя невольно шатнуло
посторонь. Перестав смеяться, он вдруг достал чару, наполнил ее кумысом и
поднес Анфалу ко рту: "На, пей!" Анфал, продолжая ненавистно глядеть ему в
глаза, потянулся губами, вытягивая кумыс в один глоток, и отвалившись назад,
выговорив хрипло: "Еще!"
И снова Алаяр-бек поит пленника, бережась, чтобы тот не плюнул ему в
лицо.
- Я на тебе большие пенязи возьму! - говорит Алаяр-бек. - Мно-о-о-го
серебра!
- Убей лучше! - хрипло отвечает Анфал. - Я дорого стою, пока на коне, а
за полоненного за меня тебе ни медного пула не дадут! Лучше убей! -
повторяет он грозно. И Алаян-бек робеет, отступает и отступает, глядя на
Анфала и боясь повернуться к нему спиной.
- Людей напои! - кричит ему вслед Анфал. Тяжелое грязное ругательство
падает в пустоту. Алаяр-бек исчез.
Впрочем, невдолге - рабыня-удмуртка вносит кувшин с водой, поит по
очереди связанных. Кого из здесь сущих продадут на рынке Кафы? Кому судьба -
грести тяжелым веслом на генуэзской каракке? Кому - пасти скот? Кому -
служить какому-то степному беку в охране? Разорять свои же русские деревни,
рязанские или северские - все одно! Русские деревни!
Они так и не узнали, почему не поспел волжский караван, что задержало
полтораста волжских насадов, которые могли бы прийти им на помочь. И почему
не пришли позже, не пытались отбить русский полон?
"И избиша их в Каме татарове, а Анфала яша и ведоша в Орду, а волжские
насады не поспели" - вот все, что о том сообщает летопись. Нет тут ни
гниющих, перевязанных грязным тряпьем ран, ни голода, ни невольничьего рынка
в Кафе и Сарае, нет хлыновских споров, почти до драк, взаимных покоров и
обвинений. Нет Алаяр-бека, что хлопотал сначала о том, чтобы получить выкуп
с Анфала, а когда не замог, передал, то ли продал знатного пленника
ордынскому хану. А ханы в Орде в ту пору менялись один за другим со
сказочной быстротой, и мы не знаем, сколько времени провел Анфал в татарском
плену, и как он освободился оттуда, и какова была его судьба в последующие
девять лет, пока его имя еще раз (и последний) вынырнуло на страницах
летописи. Сидел ли он все эти годы в Орде, вырвался ли? Что совершал и
творил? И почему такую силу взяли на Вятке Рассохин с Жадовским?
Сейчас Анфал сидел, перевязанный, в татарском шатре и не ведал грядущего,
догадывая лишь об одном, что впереди у него долгая череда - дней? месяцев?
лет? - ордынского плена.
Глава 35
Владимир Андреич стоял, кутаясь в просторный, до полу, ордынский тулуп.
Знобило. Всегда надевал этот свой тулуп на курчавом овечьем красивого
темно-красного отлива меху (в любой мороз - не пробьет!), в котором ездил в
санях, ежели не нать было, выхвала ради, одевать бобровый опашень, крытый
цареградскою парчою.
Из Заречья несло мелкой колючей поземкой. Тьма, зимняя, ночная,
черно-синяя тьма, объяла окоем. В стонущих голосах ветра чуялся глухой топот
копыт ордынских коней недавнего Едигеева налета. И ведь, окроме Москвы, ни
один город не устоял! Почитай, что и не дрались, бежали! Эх, племянник, ты
племянник! С Иваном, с Кошкою со своим! Отец-то еговый, Федор, был премного
всех вас умнее! Рано спорить с Ордой! Пожалели нескольких тысячей серебра на
ордынский выход, а сколь тысяч смердов погинуло теперь, замерзло, уведено в
татарский полон! Сколько скота угнано! Сколь разорено жила, сожжено
деревень, сел, городов! Добро, Витовт, кажись, увяз в немецких делах, а
ежели и он подступил бы в те поры оттоль досюда? И кончилась бы Москва! А
етот шурин дорогой, Швидригайло, надея Васильева! Защитил тя литвин? Удрал,
да и мой Серпухов по дороге разорил в придачу! Нет уж, хочешь ратитце,
полагайся на русских мужиков!
Енти умрут, не выдадут!
Холод подымался откуда-то изнутри, разливался по груди и плечам, бессилил
руки. Зазнобил нутро летошною зимой на заборолах Москвы.
Бессонные ночи, тревожное ожидание беды, собачьи взоры вбежавших в
Кремник селян (Тохтамышев погром доселе помнился!). И как у него мерзли ноги
в тимовых сапогах! Валеные, теплые, на заборолах не позволял себе одевать -
хорош воевода в валенцах! Отогреешь ноги чуть у костра, и снова в темь, в
стыдь, в ветер...
Москву отстояли. И племяш не угодил в полон... И как опосле прояснело,
можно было и тех трех тясячей серебра клятых не отдавать Едигею, сам бы
ушел, ордынская беда увела! Не сведали... А умен! Витовта побил на Ворскле
тогда, десять летов назад, ханов ставит в свою руку.
Теперь, слышно, фрягов ли али кого там, громит в Крыму... Ну, фрягам
хвост поприжать всегда не худо, совсем обнаглели. Ишь каку силу взяли на
Москве!
А сурова была та зима, ох, сурова! Много ли полоняников и добрело до
места! Не половина ли сгибла на путях, замерзла, пропала в снегах... И у
него вот теперь самого с той зимы доселе холод в костях. И не выгнать ничем,
ни банным паром, ни наговорными травами. Сидит внутрях и сидит! А оногды
жаром пойдет по черевам, и не воздохнуть тогда, и длани не сдынуть...
Редко болел великий московский воевода. В прежние-то годы, кака хворь
пристанет, - в баню, в огненный жар! Да веником, веником с дубовым листом,
да пивом на каменку плеснуть! Выползешь, вроде чуть жив, окунешься в сугроб,
а хворь ту, глядишь, как рукой сняло! Простыл. И не хлад, не мраз виноват, а
давешнее бессилье! Когда, стоя на заборолах, смотрел, как там вон, в
Заречье, пылают, вспыхивая, деревни, горят стога, скирды хлебов. И нет
ратной силы, чтобы как в те поры, во время то, кажущееся великим в отдалении
лет, вывести ее в поле и где ни то под Коломенским размолоть, растереть по
ярам и буеракам ордынскую напасть, гнать по льду Москвы-реки, добивать в
Заречье, опрокинуть за Оку и за Проню. Не было сил! Не собрано!
Прогадал, ты, племяш, дался в обман! Поверил старому лису Едигею! Да ить
и то сказать, все поверили! И в то, что принятой литвин Швидригайло защитит,
поверили тоже. Бессилие доконало, надорвал сердце, стоя на заборолах
осажденной Москвы.
Владимир Андреич прикрывает вежды. Слушает ветер. Теперь, вот едет новый
владыка, Фотий именем, грек. Должно нынешним Великим постом сожидать его на
Москве! Была когда-то мечта - дождать духовного хозяина Руси, тут на вышке
своего терема, следя, как в сизой темени означит охриста-рыжая неяркая
полоса рассвета, как потом полегчают караваны туч, там на окоеме, и как
вылезет наконец золотой краешек огненного светила (любил Владимир Андреич
встречать рассветы над Москвою-рекой!). Озолотит снега, и по снежному полю
Заречья в прихотливых ручьях зимних дорог покажется, приближаясь к Москве,
поезд нового митрополита русского под радостный звон всех московских
колоколов, и берег огустеет народом, расцветет одеждами знати, украсится
лазоревыми и рудо-желтыми душегреями горожанок, их узорными платами,
черевчатыми, зелеными, голубыми вотолами знати, крытыми камкой, тафтою,
бархатами, алым скарлатом, серебром и золотом праздничных риз духовенства,
красными и желтыми, бурыми и белыми овчинными полушубками и тулупами простых
горожан, и волнами пойдет по толпе радостный шум встречи... хоть и чернеют
там и сям остовы сожженных и доселе не восстановленных клетей и хором.
Хозяева в нетях, не то бродят где, не то уведены в полон, а чужого дворового
места никто не тронет и до двадцати летов: вдруг обнаружится, прибредет,
спасется или выкупится из ордынского плена прежний хозяин? И пусть на месте
отцовском бурьян да крапива в человечий рост, а все одно: место родовое,
свое, отцово, дедово, прадедово - не занято стоит, ждет тебя двадцать летов!
И только после уж решают, что хозяин пропал и не объявится боле, и место то
отдадут другому людину...
Конечно, такое нечасто и на Москве! Всегда есть родичи, кому в силу
возобновить терем, поставить клеть, конюшню, сарай. Ето редко уж, когда
никого нет, и пустое место ждет неведомого хозяина своего... А все-таки!
Бродит где ни то в степях, горах, на торжищах фряжских, гребет долгим
веслом на галере, пропадает в степи, а все ведает несчастный людин, что ждет
его, ждет родовое место, где ни то на Москве, в Калуге, Костроме, Ярославле,
Коломне - ждет! И крапива в человечий рост стоит на страже того родимого,
единственного куска земли, где ты был рожден, играл в бабки и лапту, где в
паре с отцом рубил не раз, и не два после пожаров и разорений родовой терем.
И хоть перед самым концом, в старости глубокой, лишенному сил, добрести,
упасть в крапиву ту, облить слезами след родового жила, след твоего корня на
этой земле! Плохо человеку, когда у него на Родине нет этого единого места
своего. Тогда он без корня, как перекати поле, блуждает по земле, здесь и
там, уже не хозяин, не отчич, а временный гость, людин без родины, без того
места, которое обороняют с оружием в руках, за которое отдают жизнь.
Окоем чуть тронуло зеленым предвестием рассвета, но как-то враз ослабли
ноги, холод пополз по черевам, и вовремя подоспевшая жена, с помощью
стремянного, тоже случившегося тут как тут, уводят, почти уносят московского
воеводу внутрь, в тепло терема, разувают, укладывают в перины, под соболиное
одеяло, прикладывают горшок с кипятком к озябшим ступням ног. И жена, удалив
слуг, долго сидит у постели задремывающего супруга, смотрит и думает о том
времени, когда Владимира не будет с нею, и когда, ежели не сам Василий
Дмитрич, то великая княгиня Софья захочет отобрать у ее детей данные им
грады и волости, Городец и Углич - едва не четверть всего московского
княжения, так-то сказать! Во многом богатстве - многая скорбь! И хочет
разбудить, вопросить супруга и не решается, не может. Да и что скажет? Что
может посоветовать ей он о том времени, когда самого уже не будет на земле!
А небо над Москвою яснеет, легчает, подымается птичий гомон и шум торга,
и уже запевают, возвещая рассвет, колокола московских церквей.
Всюду текло. В освобожденных от зимнего покрова лесах, под густыми елями
дотаивал последний снег. На взлобках уже вовсю пахали. Изрядно застрявший в
пути, новый митрополит Фотий наконец двенадцатого апреля, спустя три недели
после пасхальных торжеств, подъезжал к Москве. Намедни заночевали в Коломне.
Через Оку переправлялись чудом, в ледоход, отпихивая тяжелые льдины от
бортов дощаника. Глядя в веселую ярь синей воды, Фотий вздрагивал от холода,
с удивлением наблюдая радость русичей.
Начавший уже борзо понимать русскую молвь, Фотий наслушался всяких былей
и небылиц про прежних владык: про коломенского попа Митяя, про несчастного
Пимена, про великого, как утверждали тут, "батьку Олексия", про Киприановы
многоразличные труды. Сказывали и про игумена Сергия, с почтением, удивившим
Фотия: так в Константинополе не всегда говорили и про святых.
До того казалось, что зная болгарский, понимая по-сербски, он и на
Московии будет разговаривать без особой трудноты. На деле оказалось далеко
не так. Уже в Киеве, вслушиваясь в певучую речь тамошних русичей, понял
Фотий, что местной речи надобно ему учиться заново, а добравшись до Оки,
уразумел, что и тут уже речь иная, чем в Киеве. Впрочем, все духовные лица
ведали староболгарскую (церковнославянскую) речь, а среди иерархов не в
редкость было и знание греческого.
В Киеве Фотий понял и другое, что поддерживать единство митрополии
русской будет ему невероятно трудно, ибо литовские князья, большею частью
обращенные в "римскую веру", не желали никаких церковных контактов с
Владимирской Русью, а великий князь Витовт и вовсе чаял обратить в
католичество весь свой народ. И все же сохранять единство русской митрополии
было надобно! И уже потому положил новый владыка Руси в сердце своем кафедру
митрополитов утвердить, как это было прежде в древнем Владимире, и жить
именно там, а не на Москве! С тем и ехал, послав прежде себя во Владимир
верного своего сподвижника и земляка Патрикия, назначив его стать ключарем
Успенского Богородичного собора и наказав навести порядок, пересчитав
церковное добро, а также готовить владычные палаты к приему самого Фотия с
клиром и свитой.
Московский князь Василий понравился. По-люби пришла многолюдная встреча
на Москве и неложная радость московитов, при виде нового владыки.
К нему тянулись, заглядывали в лицо. Принимая благословение, падали на
колени. Бояре были почтительны (Киевской шляхетской гордости и плохо
скрытого пренебрежения, как у окатоличенных русичей и литвинов, здесь не
было и в помине). Ему разом прояснело, почто покойный Киприан так упорно
цеплялся за Владимирскую митрополию, а давний митрополит Алексий еще тогда,
при прежних московских князьях, боролся за перенос кафедры из Киева во
Владимир. И все же мысль поселиться не на Москве, а во Владимире, не
оставляла его.
...А в общем, он попросту очень устал! В ушах еще стоял громовый
тысячеустый клик приветствий, столь мощный, какового он никогда не слышал у
себя на родине.
В Киеве он уже вдосталь насмотрелся на крикливую, любопытную, взбалмошную
и по-своему добродушную толпу "женок" и "чоловиков", постиг в чем-то разницу
галичан и подолян, узрел и так и не понял Витовта, предлагавшего ему
остаться в Киеве и вовсе не ездить во Владимирскую Русь... Все было! И была
эта сумасшедшая дорога сквозь весенние снега, почти смертельная переправа
через Оку по синей холодной даже на взгляд воде, когда они отпихивали
шестами остатние, еще плывущие по течению льдины. Он не мог забыть, как
выводили с дощаника трепещущих коней, как, почти на руках, выносили его
самого, сжимавшего закаменевшею десницей крест и беззвучно повторявшего про
себя слова молитвы. Он уже потом, несколько придя в себя, удивлялся
бесстрашию местных русичей, обращавших внимание не на бешеный ток воды,
готовой перевернуть утлый дощаник, а на выпрыгивающих из воды рыб, прущих к
верховьям, дабы выметать икру и умереть, как сказывали ему попутчики. Все
тут, в Залесье, так, кажется, называют Московию, было чудно и чудовищно.
Всего было чересчур. И для местных русичей он нашел наконец, побродив в
дебрях малознакомого языка, свое определение - буйный народ! Буй-тур (это он
уже слышал на Киевщине), смелый, храбрый, могучий, самоуправный, кичливый.
Буйная головушка, во хмелю буен, буен в бою, буян - драчун, забияка, буян -
просторная прогалина, сходбище молодежи. А почему же тогда кладбище, место
тихого последнего успокоения - буевище? Многое было ему непонятно тут!
Фотий вздыхает, поправляет на голове мягкую, тонкой шерсти ночную
скуфейку. В покое тепло, тихо потрескивают свечи, с вечера не велел гасить,
думал еще почитать перед сном, да отложив книгу, задумался... Жить между
Москвою и Киевом, в постоянных разъездах? В Константинополе все казалось
иначе, и Залесье тоже... Нет, Залесье уже не казалось далекою и малозначимою
землей! Он догадывался: что-то готовилось, наплывало, почувствованное им с
первых шагов пребывания в Киеве, что говорило ему - берегись! Недаром
московские великие князья щедро одаривают серебром и патриархию, и самого
василевса Мануила, а в Литве велика угроза католического засилья. Нечто в
Риме готовилось уже не подспудно, в открытую. Слишком горды, излиха
требовательны становились латинские легаты и в самом Константинополе.
Палеолог Мануил делает все возможное, чтобы укрепить и государство - то, что
осталось от ве
...Закладка в соц.сетях