Купить
 
 
Жанр: История

Государи Московские 2. Великий стол

страница №23

сская летопись сохранила нам об этом смутном и страшном перевороте
в Сарае лишь одну фразу: <В Орде сел Озбяк на царство и обесерменился>. На
самом деле это была подлинная гражданская война, переворот, унесший в
небытие монгольскую державу на Волге и, вместе с нею, окончательно
похоронивший идею союза Руси с Ордой. С тех пор слово <татарин>, оттеснив
забытое <моал> (монгол), стало обозначать на Руси смертельного
врага-насильника, и, прежде всего, врага веры христианской - бесерменина,
врага, спор с которым мог быть разрешен уже только силой оружия.
Скупые сообщения восточных хронистов рождают десятки вопросов, на
которые трудно ответить писателю наших дней. Не ясно, сразу ли или спустя
какое-то время возникла у монгольских эмиров эта мысль: заманить на пир и
убить Узбека. Скорее всего, однако, сразу. Узбеку именно не должны были
дать сесть на ханское место, ибо после того все становилось сложнее.
Нелегко представить сейчас и эту степную пирушку: чаши с вином и кумысом,
огненный плов, обугленную конину и куски горячей баранины, жирные пальцы и
нехорошо светящиеся, готовые жестоко сузиться глаза, тяжелое дыхание
сильных и уже полупьяных людей... Где и как шепнул Узбеку предатель,
Култук-Тимур, злую весть? Тогда ли, когда Узбек спешивался, или, улучив
минуту, уже в самом шатре, во время рокового пира? И почему Узбек приехал,
хотя и званый? Мог он догадаться (а не он, так его друзья, бесермены,
конечно, могли!) о готовящемся на него покушении? Или еще так прочны были
навычаи степного братства, что изменить им, не приехать на пир к <своим>
не мог даже и Узбек, даже и подозревающий о покушении? Как они сидели?
Верно - развалясь на кошмах. Кто охранял шатер? Ведь была же охрана! И
она, эта охрана, знала или не знала о том, что должно произойти? И как
прибыл Узбек, один или со своими нукерами? И где были они во время пира?
Почему не сразу ускакал предупрежденный Узбек, а ожидал условленного
знака? И что он чувствовал, когда ел и пил, ожидая, что вот-вот холодное
острое железо вонзится в его горло? А когда Узбек вышел, и, вскочив на
коня, ускакал, пытались ли его ловить, догнать, рубились ли насмерть его
нукеры, спасая господина, или никто не гнался за ним, и пирующие эмиры
надеялись, что Узбек уехал, не догадав об их намерениях?
Но он ускакал, и сразу собрал войско, и <одержал верх>, то есть и
эмиры, пытавшиеся его убить, были уже не одни, а с войсками, видимо, с
ближними и телохранителями, с отборною монгольскою конницей, с батырами,
привыкшими к победам... И почему они были разбиты? Их оказалось мало,
конечно, мало! Ордынские мусульмане подготовились лучше! Не зря купцы
давали серебро Узбеку. И узнали о смерти Тохты они как-то все враз. (Быть
может, все-таки Тохта был отравлен?) И спор был именно о вере. Недаром
Узбек, одолев врагов, тотчас истребил в Орде бохшей (лам) и волшебников -
всех врагов мусульманства, не посмев уничтожить только русскую церковь в
Сарае...
Можно представить себе и это сражение: наспех собранной,
немногочисленной, но бесстрашной и гордой монгольской конницы с
мусульманской, - собранной из бывших булгар, нынешних татар ордынских,
буртасов и половцев, - конницею Узбека. На что надеялись степные батыры,
когда схватились с ними, один с десятью? На древнюю доблесть? Но уже не
первое поколение иноземных жен рожало носатых мальчиков с раскосыми
глазами, узколицых и высоких, белых и смуглых, уже не первое поколение
детей забывало веру и заветы отцов, уже давно вчерашние рабы мунгальской
орды сами обучились воинской науке Темучжина, так же стреляли из луков, на
скаку попадая в летящую птицу, так же кидали аркан и владели саблей. Сила
степей перешла к ним, к детям захваченных батырами рабынь, а чуждая
арабская вера, просочившись снизу, в сутолоке завоеванных городов,
овладела умами и сердцами их потомков, восставших в конце концов против
своего великого прошлого. Батыры, бесстрашно ринувшие в сечу, встретили
других таких же батыров, вставших под зеленое знамя ислама, и были
разбиты. Так в Орде утвердился Узбек, и вести о том тревожными ручейками
потекли по Руси.

ГЛАВА 40


Посередь было летика красного,
Во канун Вознесенья Христового,
Как вознесся Господь на небеси,
Тут расплачет нищая братья,
Растужит по Господе сиротина:
- Господи, Господи, царь наш небесный!
На кого ты нас покидаешь,
На кого ты нас оставляешь? -
Отвечает Господь Вседержитель:
- Вы не плачьте, нищая братья!
Я даю вам гору золотую,
Я даю вам реку медовую,
Я даю вам сады-виноградья.
Уж вы будете сыты и одеты
И от темной ночи обогреты. -
Как возговорит Иван-от Предтеча:
- Господи, Господи, царь наш небесный!

Не давай ты им горы золотыя,
Не давай ты им реки медовыя,
Не давай ты им садов-виноградий!
Как над тою горой будет убийство,
Как над тою рекой кроволитье,
Как наедут князи да бояра,
Как наедут купцы, гости торговы,
Отберут у них гору золотую,
Отберут у них реку медовую,
Отберут у них сады-виноградья.
Они будут голодны и холодны,
Не обуты будут, не одеты
И от темной ночи не обогреты.
Ты оставь им свое имя, Христово,
Чтоб ходили по градам и весям
И просили в твое имя, Христово.
Они будут сыты и одеты
И от темной ночи обогреты!

Стук, стук, стук - мерно ударяет в землю дорожный батожок. Стук,
стук, стук! - в калитку.
- Подайте ради Христа!
Хозяйка выносит кусок вчерашнего пирога, ломоть хлеба, кринку молока,
а то и за стол пригласят в челядню, в людскую избу - в богатом дворе. А
богомольные хозяева и с собой за стол посадят странника, не гнушая
дорожной нечистотой божьего человека. Ибо странник на Руси - человек
божий. Почему и роптали по городам, когда татарские откупщики - еще тогда,
при Батые и хане Беркае, - начали было хватать нищих и, яко рабов,
отсылать в далекую степь. До нищих ли было тут, когда и самих-то домовитых
русичей хватали почем попадя?! (Это потом уж, как не стало ясащиков,
полегчало на Руси!) А в те поры - до нищих ли, до странников ли было? А
было и до них. И едва ли не прежде всего до них. Ибо странник на Руси -
человек божий. Пьяница, вор или нерадивый какой - странничать не пойдет.
Тому одна дорога - в разбойники, на татьбу да ночное душегубство. Даже и
не ведали на Руси в четырнадцатом веке от Рождества Христова, что можно,
потеряв совесть и стыд, просить на водку или, обленясь, жить, кормиться
подаянием здоровому человеку. Такого не знали и не догадывали, что оно
может быть. Странничал, просил под окнами иной народ. Это были убогие,
потерявшие кров и семью, увечные, на ратях или по старости, слабосильные,
опять же по старости или малолетству. Иной князь для таких строил, подобно
тому, как было заведено в Византии, странноприимные избы, кормили таковых
и при монастырях. Но больше всего увечного народу все-таки ходило по
дорогам. С иным странником, бывалым, поседелым на ратях воином без руки
или ноги, - женки, детей не сподобил Господь, вот и ходит из веси в весь,
- с иным и перемолвить любопытно хозяевам, порасспросить о днях былых, о
ратях и городах, о татарах, как тамо живут, в Орде, ежели бывал! Такого и
проводят в одночасье с поклоном, набив снедью странничью суму. Ну а
бездомную убогую старуху пустят и на печь погреть старые кости и уж не
зазрят, что вся в коросте да во вшах, выжарят посконное рухлядишко,
выпарят в бане, и всё - ради Христа. Есть среди странных людей и здоровый
народ. Те бредут целыми семьями, - это погорельцы, или от ратного
разоренья, или от божьего огня, молоньи, лишившиеся крова над головой. И
тем подают нескудно. Лихая година может постичь всякого, и не зарекайся,
что днесь славен и богат, завтра и тебе придет идти с протянутой дланью,
просить хлеба ради Христа! И есть еще божьи странники, монахи, а то и
миряне, бредущие ко святым местам. И того напои, накорми, обогрей и
упокой. И тебе зачтет Господь странничью милостыню: легка молитва
странника пред престолом Всевышнего, и сторицею воздастся тебе тот хлеб и
то даянье доброхотное на небеси!
И по всему по тому, потому что не было среди странных людей той поры
ленивого нищеброда, пьяницы или злодея, любили и чтили на Руси божьего
человека - странника. Неукоснительно подавали, никому не отказывая, мол -
<Бог подаст!>. Привечали, провожали с поклоном, прося помолить Господа о
хозяевах, а для иных, гордых или, напротив, робких, делали в задней стене
избы крохотное оконце и там ставили кринку молока и клали ломоть ржаного
хлеба. И ежели утром хлеб исчезал и молоко было выпито, наливали снова и
отрезали другой ломоть. Значит, был странный человек, да не похотел,
постеснялся ли взойти в дом, но взял хлеб, и пусть же будет он
благополучен в путях своих, и молитва его о хозяевах дома да будет легка
пред Господом!
От села к селу, кормясь подаянием, шла по летней цветущей земле сухая
коричневолицая старуха в рваном татарском халате. Шла лесными, духовитыми,
прогретыми солнцем борами, звенящими на открытых полянах изумрудными
мухами, а в низинах, в частолесье, тонким пением комарья, шла полями
густых, уже начинающих отливать золотом хлебов, слушая жаворонков в
высоком, по-летнему струящемся горячим маревом небе, шла и оттаивала
душой, рассказывая доброхотным хозяевам о своей судьбе, и тихо плакала
порою, все еще не в силах понять, поверить, что воротилась на Русь.

В Угличе старуха разыскала терем, перед воротами которого долго
стояла на улице, все не решаясь вступить во двор. И вошла наконец, как-то
робко, сиротливо, с трепетом всего своего худого старого тела. Вышла
встречу дородная, крепкая еще на вид баба, на неуверенный вопрос нищенки
отмолвила строго:
- Хозеин мой третий год-как померши! А ты, - помолчав и оглядев
подозрительно странницу, - почто его прошаешь? - прибавила она уже совсем
сурово. - Хто ты есь?!
Старуха понурилась и вздохнула:
- Помер. Ну, царство небесное! А я-то хто? А свойка ему буду, дак
тово... извиняй, значит...
- Постой! - смягчась, сказала хозяйка, ушла в дом и тотчас появилась
с большим пирогом: - Прими, вот!
- Благодарствую, - тихонько ответила старуха и, приняв пирог, не
глядя более в глаза хозяйке, выпятилась вон из двора...
Уж выйдя за город, она присела на обочину дороги, в тень под
ракитовым кустом, у ключа холодной родниковой воды, вправленной в липовую
колоду, напилась из берестяного, нарочито положенного рядом с родником
ковшика, поела пирога и тихо поплакала, роняя в пыль скупые мелкие слезки.
Потом поднялась, увязала торбу, перекрестилась и пошла далее, теперь - в
Переяславль, где не чаяла уже застать кого-либо в живых, да и как еще
встретят на родине? Не так же ли, как там, в Угличе? Но должен быть у
человека на этой земле свой дом, свой угол, где и родня природа рядом, и
крыша над головой от дождей и зимних стуж, и свой, пусть скудный, ломоть
хлеба, и родные могилы усопших близких, когда-то молодых и счастливых
людей. Должен быть у человека свой дом, свое место среди обширной земли
народа своего, свой корень и исток, ибо без этого и на своей земле - нет у
человека родины. В чужом доме и мир чужой. И человек на земле без дома
предков лишь вечный отверженный небом странник, обреченный только
смотреть, проходя мимо, на чуждую ему жизнь. И потому, из веси в весь, от
села к селу, кормясь подаянием, шла теперь старуха туда, где был дом ее
предков, дом ее детства, материна изба, оставленные родные - родина.
До Кухмеря старуха добралась к вечеру, и тут, на ночь глядя,
выпросилась ночевать. Все было знакомо уже и все словно уже родное.
Хозяева-меряне пустили ее не чинясь и не расспрашивая много и въедливо,
как иные (Только и было спросу: <Куда бредешь-то?> - <В Княжево!> -
отмолвила она), поставили латку с кашей, налили квасу и заговорили вновь о
своем, что было у всех на устах, о том, что позавчера умер в Княжеве
княжеский данщик и прежний градской воевода, бывший в большой чести при
покойном князе Иване Митриче, знакомец старого московского князя Данилы,
любимый и уважаемый всеми в округе человек - Федор Михалкич, и как жаль,
что его сынок, сущий в Москве, не прискакал на последний погляд...
- Бают, и не звали! Не чаял смерти Федор-от!
- А плох-то уж был давно! Даве Тумка Глуздырь ехал, бает, Княжевым, а
Федор-от сидит, сухой стал совсем, - все-то посиживал на бревнах, грелси!
Тума поздоровалси с им, а Федор покивал как-то головой, да уж, грит,
здравствуй не здравствуй, а здоровья мне боле на сем свети не видать!
Тумка тово в те поры в слух не взял, посмеялси - ты, мол, еще меня
переживешь, а ин и недели не прошло...
- Дак ить плох не плох, а дней своих все одно не сочтешь! Иной плох,
а которой год скрипит, как сухое древо, а другой силен-здоров, да придет
косая - в одночасье свалит!
- Сынка-то не дождать!
- Зимнею-то порой и пождали бы, а тут, на жаре, нать хоронить! Дух
ить пойдет нехороший!
- И братец у ево тамо, на Москве. Слышно, в ченцы пошел, во мнихи.
- Вот ведь, каково дело-то! Один и помер! При живой-то родне!
Старуха странница отставила латку с кашей и сидела не шевелясь. Звуки
речи доходили до нее как сквозь воду. Надо же было столько долгих годов
провести в Орде и которую уже неделю брести к дому, чтобы тут, у самого
отчего порога, услышать, что единственный в родимом Княжеве близкий
человек - родной брат, Федор, - скончался, двух дней не дождав до встречи
с сестрой!
Старуха клонилась все ниже и ниже, и была она сейчас не старухою в
ордынском халате, а девочкой, Проськой, которую брат Федя обидно тянул за
нос и дергал когда-то за косы, и о чем сейчас вспоминалось, как о самом
дорогом, самом счастливом в далекой детской поре, где были посидки и
подруги, и <царская кукла>, и долгие зимние вечера, когда братья,
склоняясь к огарку свечи, зубрили мудрую грамоту, а она училась прясть,
привязав кудель к ножке стола, и матка говорила добродушно-ворчливо:
<Пряди, пряди, родимая, волку шелку на штаны!>
- Гостья-то сомлела у нас! - участливо произносит кто-то у нее над
ухом.
- С дороги, вестимо! Жарынь! Уложить нать!
Просинья немо дала себя отвести в клеть и уложить на солому,
прикрытую рядном, и когда хозяйка ушла, замерла, вздрагивая в беззвучных
рыданиях. Ничего и никого не осталось у нее на земле! Завтра она придет в
Княжево и тихо постоит у гроба, и отойдет, безвестная; на погосте
поклонится материной могиле, и - что еще? Побредет в Москву, глянет на
Грикшу в его монастыре, сходит в тот дом, где живет сейчас Федин сынок, и
там постоит, посмотрит на молодого хозяина, быть может, попросит воды и
пойдет странничать по широкой Руси, уже ничего не желая и никуда не
стремясь. С этим она и уснула, и видела всё молодые, старопрежние и
тревожные сны, а вставши еще до зари, прибрала постель, тихонько
притворила клеть - лишь собака лениво брехнула раза два спросонья - и,
перекрестив приютивший ее и еще спящий дом, пошла по прохладной,
увлажненной росою дороге, по дороге, где каждый пригорок, каждая западинка
уже были знакомы до слез и помнились с детских лет, прямо на восход
солнца, на разгорающийся за лесом нежным золотым столбом утренний свет.


ГЛАВА 41


Человек создан для того, чтобы всю жизнь трудиться, преодолевать
мертвую косноту неодушевленной персти, <в поте лица своего добывая хлеб
свой>. И не сожидай, смертный, ни воздаяния за труды свои, ни славы, ни
даже справедливости (все это может и быть и не быть, и все это равно
ничтожно), ибо и воздаяние и справедливость - в тебе самом. Они уже даны
тебе свыше, но не к смертному телу твоему и не к бренным делам
быстротечной жизни должно их прилагать. Воздаяние твое - в душе твоей, а
не вне ее, в духовном и незримом, а не в зримом и вещественном. В том, что
называют красотою души. Она же, красота эта, в рубище и в безвестии даже и
паче сияет, нежели в драгих портах, середи расписных хором. Ибо гроб
повапленный - все гроб, и смерть духа - все смерть, и во сто крат горше,
ежели она застает середи роскошей и нег телесных.
Да, трудись всю жизнь, требовательно любя своего ближнего и <паче
себя возлюбив Бога своего>, - то есть как скажут потом, паче себя, паче
своей жизни уважая те идеалы, коим служит человек (конечно - добра,
конечно - <за други своя!>), - так свершив путь жизни своей, получишь ты
высокое благо умереть, будучи нужным людям, умереть так, чтобы знающие
тебя ощутили утрату невосполнимую, почуяли, что с тобою уходит из жизни
что-то такое дорогое и нужное, чего нельзя уже ни повторить, ни заменить
чем-то иным, и чтобы пожалились о тебе и был бы ты похоронен с честью или
с честью помянут, ежели смерть твоя - вдали от дома и родины, в дикой
степи, в земле чуждой или в пучине морской.
И то, что скажут потом о тебе - даже и не скажут, а подумают, когда
тебя уже не будет на земле, - то и есть последняя и единая награда за весь
труд земной жизни. И еще другая награда - это то, что оставлено тобою в
мире. Не дела! Они тленны, как и люди, да и какое содеянное дело оставит
после себя, к примеру, оратай, пахарь, самый важный и самый корневой
человек на земле? Хлеб, выращенный им, съедят много через год, и не
останет зримых следов его труда в жизни, кроме ее самой, кроме жизни
народа, которая, - ежели он свершил труд свой хорошо, - будет идти так же,
тем же побытом, что и при нем. И в новых, не ведающих о нем поколениях он
будет незримо воскресать раз от разу, и так живет, так вечен пребывает
народ, пока и весь народ не исполнит срока своего и не сойдет в небытие,
не рассыплется по лицу земли, что произойдет, однако, не раньше той поры,
когда люди народа перестанут совершать труд жизни и понимать жизнь как
непрестанный труд, непрестанное усилие, а станут жить без труда, для
удовольствия, для утехи, и изживут себя в жизни своей, ничего не оставя
потомкам, ничего не передав вечности. И вот тогда наступит конец. Даже
ежели они, эти последние, будут талантливы, даже ежели оставят зримые
следы свои на земле: книги и картины, храмы и статуи. Все равно все пойдет
прахом и рассыплет в прах, ежели люди престанут свершать в поте лица
своего труд свой, не ревнуя о воздаянии и славе, но токмо о том, чтобы
взрастить и воспитать подобных себе.

Федор лежал на одре принаряженный и строгий, с уже неживым, восковым
ликом и круто запавшим подбородком, ибо исчезла уже для него необходимость
дышать. Лежал, окруженный гостями многими. Даже старый боярин Терентий,
что и сам был уже ветх здоровьем, приехал, велел привести себя ко гробу
подручника своего, дабы облобызать холодное, глинисто-податливое чело в
серой мертвой бороде и серых, померкших волосах. Облобызать и,
пожалившись, уронить слезу, помысля, что и самому недалеко уже, в свой
черед, собираться в ту же дорогу. Отступя от гроба, он кивнул, на немые
вопросы предстоящих о Мишуке, сыне покойного, и отмолвил негромко:
- С князевым гонцом наказал, сам и посылывал. Уж как на Москвы,
должен прискакать вот-вот!
Федор (и об этом говорили в толпе вполголоса и в голос, прощаясь и
скорбя) прошел путь жизни своей достойно и заслужил последнюю отраду
достойной жизни - умереть, имея друзей и родню-природу при гробе своем.
- Уж плачеи, вестимо, так-то и не оплачут, как свои, - наемны, дак! И
уж самому-то, поди, горестно оттоль зрети: женка преже ево померла, да;
вишь, и братца нету, старшого-то, Грикши, он, слыхать, в затвор
затворилси, нонечи в монастыри во своем, дак уж никак-никак не приехать
ему!
- И сынок-то у ево на Москве!
- Дак один и сынок-то?
- Один.
- Хоша посылывали-то?
- Боярин грит, посылывали, дак не ближен свет!
- Поди, и не найдут его тамо...
Так шептали и переговаривали в толпе, покачивая головами, бабы,
сожалительно глядючи на Федора, и так бы, глядишь, и лег он в землю, не
оплакан никем из своих, ежели бы Господь, в великой милости сердца, не
узрел сего и не сказал ангелу своему:
- Зри мужа достойна и честна, и нелепо умереть ему так, вдали от
своих. Приведи же ему душу родную, дабы села, яко птичка на ветвях древа,
при гробе сем, и оросила слезами прах, и согрела дух его, отходящий
временного света земной жизни!

И тогда странница в засаленном и потемневшем от пота и пыли дорог
татарском халате вошла, робко и слепо, в полный народу дом, и, пробравшись
сквозь гостей, подступила ко гробу, и долго глядела, безотрывно, так что в
толпе начали уже и роптать и судачить, спрашивая: что то за странница, и
даже - кто и зачем ее пустил? Хоть к мертвому может подойти всякий, и
всякому не возбраняется проститься с отходящим в жизнь вечную. И вдруг
странница, отчаянно выкрикнув: <Федюша! Соколик ты мой светлый, жалимая
кровиночка!> - пала на грудь мертвого и начала целовать, хватая за щеки и
тормоша, точно надеялась разбудить на миг это холодное, мертвое, с уже
нежилым сладковато-тошнотным духом тления тело.
Она рыдала и причитала в голос, прощаясь с братом, укоряя, что не
дожил, не дождал ее на последний погляд, и всего-то двух дней! И тут же
винилась, браня и себя саму, что задержалась в пути, не поспешила прямо
сюда, не поспела, глупая, зараньше! И гости перешептывались, не понимая
еще ничего толком, и первый, кто понял и ахнул, был старый как лунь раб
Федоров - Яшка-Ойнас (теперь уже не холоп, ибо по душевой грамоте Федор
давал Ойнасу волю и наделял добром). И Ойнас понял, и поняла, вслед за
ним, почти столетняя слепая старуха - Олена, подруга еще покойной матери
Федора. И Олена, по голосу признав, произнесла громко:
- Да, Господи, что ж ето?! Никак Проська? Просинья! - И двинулась
старая неверными шагами, протянув руки вперед, и требовательно позвала:
- Опросинья!
- Теинка Олена! - ахнула та в ответ, и две старые женки пали в
объятия друг другу.
- Федя, Федюша, Федор-то... - бормотала, всхлипывая, Олена, - Федя-то
где?
Ее подвели, и она, ощупав и поцеловав покойника, строго, в голос,
вычитала ему:
- Вот, Федор! Не верил, а у матки-то твоей сердце - вещун! Вот она,
гляди, воротилась домовь! Гляди уж! И не поглядишь-то, Федюша, как и я,
старая, не погляжу на тебя...
Она стояла с поднятым горе слепым ликом и увлажненными щеками. Рядом
плакала, трясясь, Просинья, безотрывно глядя на Федора, которого сейчас
бабы бережно поправляли, складывая ему руки на груди, оправляя волосы и
полагая ровно молитву на лбу покойника. И в толпе гостей, своих,
княжевецких, и криушкинских, и с Клещина, и с самого Переяславля, в густо
набившейся в горницу многолюдной и разноликой толпе, где были и нарочитые
и простые, ибо смерть съединяет людей паче жизни, в толпе этой настало
смятение и молвь, поднялись голоса восторга и горького плача, ибо, узнав,
поняв, представив, ужаснулась, пожалилась и изумилась вся толпа гостей и
ближников, и уже не старуха нищенка в татарском нелепом халате, а почти
святая, просветленная горем и участием многим, предстояла у гроба
обретенная из небытия, из далекого и долгого ордынского плена младшая
сестра покойного хозяина. И теснились взглянуть, рассмотреть получше, и
прозревали в коричневом старом лице женки те же, что у Федора, родовые
черты. И уже корили себя вполголоса: <Да как не поняли-то враз, как не
признали-то!.. Да видать, видать, што сеструха егова!.. Да у ей и знатье
есь, да и помнят которы-то древни старухи, по-о-мнят!>
А Олена, переждав и вздохнув, высоким, хоть и дрожащим от старости и
слабого дыхания голосом завела плач, и Просинья подхватила, неуверенно
сперва - отвыкла на чужбине-то, - но потом, вспоминая, все уверенней
повела, повела рассказом-плачем и о себе, и о Федоре, и о далекой Орде, и
уже Олена, передыхая, начала подголашивать ей, пристраиваясь к голосу
Просиньи. И так оплакан был Федор, что лежал сейчас с примиренным,
омягченным ликом и словно бы даже немного улыбался, слушая голос
давным-давно потерянной им и сейчас, при гробе, вновь обретенной сестры.
И Господь, поглядев с выси горней, тоже улыбнулся в свою облачную
бороду и сказал ангелу своему:
- Не все еще свершил ты для мужа сего! Не должно и сыну быти вдали от
отца в этот час!
И потому княжой гонец, передав на Москве кому надо переславские
грамоты и уже было начавши расседлывать коня, вспомнил вдруг еще одно
поручение, данное ему боярином Терентием, и, ругнувши сам себя крепко,
затянул отпущенную было подпругу, взвалясь в седло, подъехал к терему
Протасия, а оттуда, переговоря с челядью, порысил на посад, где и нашел
наконец ражего молодца, коему передал весть нерадошну:
- Тятя твой помер, никак второй день уже, дак ты тово, коли заможешь,
поспешай, парень!
И Мишук, спавши с лица, кинулся в город, пал в ноги Протасию и уже
через час, оседлав дорогого коня, с з

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.