Жанр: История
Государи Московские 2. Великий стол
...вые, подхватывая тяжелое бревно, и падали
снова... Александра, похотевшего кинуться вперед, удержали за стремена:
- Убьют, княже!
Его узнавали, толпа вокруг густела и густела. От крика осаждающих
почти ничего не было слышно, даже конское ржанье тонуло в реве мужиков.
Ветра не было совсем. Жар от перегретых дубовых мостовых струился ввысь, и
в его невидимых струях чуть подрагивали высокие кресты собора.
Александр уже не помнил, зачем он приехал сюда. Падающие под стрелами
на его глазах мужики требовали одного - мести. Не мог он, князь, предать
своего восставшего города. И, как воин, сразу поняв, что без долгой осады
и многой крови ратной княжеского двора не взять, Александр, сообразив по
безветрию, что город наверняка уцелеет, приказал:
- Жечь!
Он именно ничего не делал, не наряжал дружинников, не посылал никого
за хворостом и огнем, он только сказал вслух и громко: <Жечь!> И горожане,
что давно уже хотели того же самого, и только уважение к дому своего князя
удерживало их, тотчас ринули, и уже потащили дрова и хворост, и уже стали
с ведрами и бадьями воды на кровлях соседних домов - не загорелись бы
хоромы горожан, - и уже рогатками загораживали ворота княжого двора, и уже
затрещало и дымно потянуло ввысь, а там и пламя выбилось над узорными
кровлями, и донесся испуганный, жалкий крик татар, тотчас перекрытый
дружным тысячеголосым торжествующим ревом.
Теперь татары выбивали ворота, заваленные снаружи всяким дубьем.
Трещали створы, кто-то лез, а в него с улицы летели камни и стрелы,
другому, что спустился по веревке со стены, тут же раскроили голову. Огонь
ярел, охватывая клеть за клетью, рушились терема, и в их пламени метались,
сгорая, татарские кони, а спешенные всадники в дымящемся платье, скалясь и
узя глаза, продолжали бить из луков по толпе, оступившей княжеский двор,
пока горящие балки с гулом и грохотом не обрушивались им на головы. Это
были хорошие степные воины, и они дорого продавали свою жизнь.
Двор сгорел. Город от огня отстояли. Татарская рать, вместе с
царевичем Шевкалом, была истреблена полностью.
Кратко было похмелье на этом пиру! Зимой уже двинулись на город
татарские рати. Но за эти несколько хмелевых и веселых месяцев возникла и
широко разошлась по Руси, дойдя и до нашего времени, гордая, как народный
мятеж, песня о Щелкане Дюдентьевиче, где утверждалось в конце, вперекор
всему, что после расправы со Щелканом <...так и осталося, ни на ком не
сыскалося>.
Сыскалось. И на тех даже, кто ничего и не знал о погроме татар в
Твери...
ГЛАВА 60
И то сказать, что струсил Узбек и на этот раз. Не Орду послал на
Русь, а вызвал к себе московского князя и ему, вкупе с татарами, приказал
покарать непокорную Тверь. Но уже и покарать потребовал жестоко. Пять
темников с пятью тьмами отборного войска шли на Тверь помимо московских,
суздальских и иных ратей. И стал для города смертным этот погром и час.
Князь Иван теперь дождался своей судьбы. Он как раз возился с
меньшим, всего лишь в начале июля родившимся сыном Андреем, когда пришла
весть о восстании в Твери. Иван выслушал, держа малыша на руках. Два
мальчика подряд - такого он даже и не ждал от Елены. И этот, меньшой, был
славный, здоровый малыш, и сейчас, когда уже краснота сошла с лица, смешно
так лупил глазки на родителя. Поэтому Иван не шевелился, не стирал даже
улыбки с лица, хотя впору было выронить младеня из рук. То есть глупее и
проще погинуть, ежели бы даже и захотели тверичи, и то не мочно!
Выслушав, кивнул, отослал гонца. Передал Андрея на руки мамке. Вышел
из горницы в галерею. И тут почувствовал вдруг головное кружение и
тошноту. И душно стало, словно от дыма на пожаре. Он прислонился к стене,
справляясь с собой. Добро, слуг нету близко, а то б набежали тотчас. Одно
было ясно: кроме него - никто. Разве суздальский князь, Александр
Васильевич? К нему - тотчас послать! Улестить, запугать, обадить...
Отдавать великое княжение суздальскому князю вовсе ни к чему!
Страшное ощущение высоты и одиночества все не проходило. Один, совсем
один, даже и вечной заступы, митрополита, и того нет! Будто на вершине
горней, снегами белеющей, яко Кавказские горы, на изломе скалы, под
холодным ледяным небом, на самом-самом острие стоит он, и только небо
кругом, и клубятся и ползают тучи, и ветер рвет и сдувает его туда, вниз,
в бездну, в черный провал, и нельзя удержаться, а надо устоять, уцелеть,
справиться с собою, даже вот - чтобы не стошнило сейчас. Было жарко, но
чуть-чуть обдувало ветерком, и Иван понемногу пришел в себя. Москва, его
Москва, была зело невеликим городом на горе, и, только-только, всего две
недели назад, четвертого августа, освященная ростовским владыкою Прохором,
весело белела посередине нагромождения деревянных клетей и хором
белокаменная церковь Успения пресвятой Богородицы. К празднику и освящали.
Вот и праздник! На несколько мгновений мучительно захотелось ему удержать
время. Пусть будет все так: сын в колыбели, недавно отпраздновавшая
Успенье Москва, жара и жатва и знатьё, что там, в Твери, погромили
татар... Нет, не остановишь время! Он усмехнулся бледно, окончательно
опомнясь. Надо думать, до снегов не начнут. Ну, а послов с подарками хану
- немедленно! Что-то измыслит теперь у себя в Твери князь Александр
Михалыч?
Тверской князь ничего не измыслил. Да и что он мог? Против него была
вся земля и Орда. Запереться в Твери, сидеть в осаде, отбивая приступы,
пока не кончатся силы, и люди, и припасы снедные? А потом? Да и бояре его,
в чаянии беды, сами загодя стали разбегаться. Нет, о борьбе, обороне града
не могло быть и речи. Оставалось одно - бежать. И когда, по зиме, заслышал
приближение татарской рати вместе с князем Иваном, загодя пред тем
вызванным в Орду, побежал, спасаясь, в единственный русский город, который
мог еще принять его и откуда он сам, в случае нужды, мог уйти еще далее, -
во Псков.
Он просидит там, а после, изгнанный Иваном из Пскова, в западных
землях более десяти лет - и все равно не уйдет от расплаты ханского суда.
И мы сейчас оставим его насовсем. Оставим без осуждения, скорее со
скорбью, чем с гневом. Его мать, Анна, с Василием и Константином, вернется
на пепелище и будет жить там <в великой скудости>, потихоньку опять
отстраивая Тверь, - и то тоже не наш рассказ и не наша повесть.
Скажем здесь о погроме страны, о скорби смердов, коим их князь не
сумел стать заступой и обороною. Скажем о горе жен и матерей, о плаче
детей, угоняемых в полон татарский. Скажем о гибели славного града Твери,
гибели, схожей с тем, как если бы у древа на возрастии срубили верхушку, и
далее стало оно расти и тянуться, но уже не вершиною, а боковым,
утолстившимся и пошедшим вверх отростком своим. Так и пошла потом история
страны в боковой сук, в Москву, со временем превратившуюся в новую вершину
русского древа. Но не надо искать неизбежности там, где ее не было и даже
не могло быть совсем. Был бы не Узбек, а, скажем, Тохта, и все бы пошло
иначе. Как? Мы не знаем. Историю, как и жизнь, неможно повторить заново.
Я не хочу описывать, как брали и зорили Тверь, оставленную своими
князьями и ратью. Были ли там бои, героическая защита ворот и валов
смердами, трупы героев и неистовая резня по улицам? Какие терема и храмы и
как громили победители? Я не знаю. Вся та Тверь целиком погибла в огне.
Было пламя и дымные столбы над оснеженною Волгой, бежали ручьи талой
воды с горящих валов и вновь замерзали, добегая до волжского льда.
Рушились, с треском и дымом, бревенчатые стены. Один только черный от
копоти и ободранный донага Спасский собор да каменная церковь Феодора и
уцелели из целого града.
И что описывать, как татарские темники - Федорчук, Туралык, Сюга и
прочие - зорили зимнюю землю Твери, выгоняли на лютый мороз детей и
женщин, поджигая избы, и гнали потом полоняников, тех, кто еще мог идти, -
других, трупами, оставляли по дорогам... Что описывать, ежели русские рати
москвичей, владимирцев и суздальцев творили то же самое, так же зорили,
грабили и жгли, обращая в пепел плоды нелегкого труда пахарей, угоняя
скот, <сотворяя землю пусту> - по выражению древнего летописца? Разогни и
чти древние книги, а я закрою лицо руками и восплачу от скорби и стыда! Не
должен человек, даже и в войнах, губить и зорить людей своего племени и
землю народа своего.
Татары шли изгонною ратью, длинным полумесяцем смерти, захватив и
уничтожив Тверь и Кашин, главные города княжества, и заодно, с наворопа,
разорив и опустошив Новоторжскую волость Господина Великого Новгорода.
Новгородцы едва откупились от татар двумя тысячами гривен серебра.
Мишук со своим полком не участвовал в тверском взятии, и многие
ратники из полка вслух жалели об этом: в Твери-то уж можно бы было
наверняка поживиться! Их повели на Кашин, но и Кашина, прежде них
захваченного татарами, толком повидать им не удалось, а уж пограбить - и
того менее.
Полк, развернувшись изгонною облавою, прочесывая починки и села,
забирая полон, расшибая мелкие отряды вооруженных смердов и случайных
тверских ратников, что дерзали сопротивляться, защищая свои дома, семьи и
скот. Спали мало, все были жадны и измотаны. Торопились набрать полону,
ругались, когда приходилось охранять награбленное добро какого-нибудь
воеводы - великого боярина московского, который, конечно, и брал не так и
не по стольку, как рядовые дружинники, уводя народ целыми толпами, увозя
добро десятками возов.
А тут еще пришлось идти вместях с татарами. Те лопочут не по-нашему,
а жадны - страсть! Будто и не кормят их! Едва не сцеплялись порою из-за
добычи.
Старшой у Мишука попался суровый, страшноватый мужик, дикой силы и
какой-то тупой, бычьей храбрости, похоже, страха вовсе не знал. Полону с
ним добывали все ратники, но уж зато и сам брал чего хотел и у кого хотел.
Перечить не смели. Потому - что подороже - прятали от еговых глаз. Мишук
раза два поцапался со старшим, и тот, в отместье, поставил его нынче
сторожить сарай с полоняниками. Рядом, у соседнего сарая, куда набили
женок и детей, стояли татары, и Мишук должен был смотреть враз: и чтобы не
утекли свои полоняники, и чтобы татары не перехватили какого мужика к
себе, в повозные ли, в конюхи. От густоты полона избаловались. Чуть не у
каждого был свой холоп-полоняник, что обихаживал коней, рубил дрова,
стряпал, вьючил и перетаскивал кладь.
Ночь была морозная, и Мишук, то и дело подходя к костерку, невольно
ежился, поминая, что те, в сарае, сидят многие без шуб и валенок,
содранных ратными. По всему - к утру из сарая десяток трупов придет
выносить!
Один старик стонал прямо у самого порога. Заглянув внутрь, на кучно -
тепла ради - сбившихся полоняников, Мишук подумал: словно овцы в загоне!
Старый да малый, взрослых, в силе, мужиков и нет, почитай! Тоже мне,
полону набрали! Он потрогал старика за плечо. Тот поднял голову, поглядел
мутно. Видимо, был ранен. <Окончится к утру!> - подумал Мншук. Помявшись,
тронул еще раз:
- Эй, ты! Выйди!
Старик попробовал подняться, но упал, и так, на четвереньках, выполз
из сарая. В куче полоняников зашевелились, еще кто-то двинулся было.
- К-куда! - зло окликнул он, и черные тени покорно вновь сбились в
кучу. Мишук задвинул засов и указал старцу на огонь: - Грейся, старче! Не
то замерзнешь до утра!
Тот посунулся к огню, долго держал большие коричневые руки едва не в
самом пламени, потом взглянул на Мишука, подвигал бородой, как лошадь,
жующая овес, выговорил наконец хрипло:
- Испить бы... и пожевать чего...
Мишук дал старику горячей воды, нагретой им в деревянной бадейке
калеными камнями, потом отрезал ломоть хлеба. Все это делал назло старшому
- пущай не ставит полон сторожить вдругорядь! Так только, чтобы не
молчать, спросил затем старика, кто он и откуда. Того звали Степаном.
Деревню его разорили дня три-четыре назад, убили сына:
- ...И второй был, близняки... дак тот на бою погиб, под Торжком... с
князь Михайлой ходили... - сказал старик без выражения, тупо уставясь в
огонь. Он медленно жевал хлеб, растягивал, бережно глотая. Видно, все эти
дни уже и не ел ничего...
- Сам-то тверской али кашинской? - спросил Мишук, стараясь придать
голосу строгость. Все ж таки пущай не забывает, что полоняник теперь!
- Переславской я, - неожиданно ответил старик и опустил голову,
замолк, трудно пережевывая хлеб.
- Какой такой переславской? - не понял Мишук сразу. - Переславль
наша, московская отчина, а тута Тверь!
- Дак я давно уж... с Дюденевой рати ушел, с батькой еще, с Прохором,
в Тверь побегли тогды, батьку дорогой похоронили, ну а я с женкой сюды
подались, на тихие места. Вот те и тихие... И всюю жисть нам порушили,
нехристи окаянные...
Что-то знакомое, что-то слышанное давным-давно начало припоминаться
Мишуку. Да нет, куда! Такого и не бывает! Поперхнувшись, он отмотнул
головой. Нет, конечно, нет! Батина дружка тута стретить? Такого и в
сказках не выдумают!
Успокоившись несколько, все же вопросил, чтобы снять сомнение с души:
- Из самого Переславля али из села какого?
- Из села. Княжево село прозывается. Ты сам-то, случаем, не
переславской? Ну, дак знашь тогды, от Клещина-городка невдале стоит.
Мишук глядел и не верил. А старик уже и вновь понурил голову, все так
же тупо глядя в огонь, дожевывал хлеб.
Мишук наклонился к нему, тронул за плечо. С чего-то щекотно стало в
горле.
- Ты, тово, не выдумал ето все?
- Чегой-та? - не поняв, вскинулся старик и повторил: - Чегой-та? В
сарай идтить?
- Ты, тово, из Княжева, из самого Княжева? - спрашивал Мишук, чуя,
что ежели старец не соврал, то это беда и беда непоправимая. - Може, из
другой деревни какой?
- Княжевски мы! - отмолвил старец, недоумевая. - Почто мне врать-то,
паря?
- Прости, отец, так слово молвилось!
Мишук присел на корточки, отложив рогатину, и, заглядывая деду в
глаза, просительно (хоть тут бы ошибиться ему!) вымолвил:
- Не помнишь такого в селе, погодка твово, Федей звали, Федором...
- Михалкич, што ли? - перебил его, оживившись, старик. - Федор
Михалкич? Ай жив? Друг был первой!
- Умер он, - отмолвил Мишук, и старик враз как опал, померк и взором
и голосом:
- Умер, баешь. Ну, царство ему небесное... Так-то свидеться не
удалось! И я вот, скоро... тоже... А ты как его знашь? Слыхом ли, родич
какой?
- Сын еговый, - просто ответил Мишук.
Сказал и понял: тут уж надо чего-то поделывать, теперича отступи -
отца обгадишь.
- Ты, Степан, тово, беги! Счас я обутку тебе, хлеба... - Он
засуетился, соображая, чем может снабдить старика на путь. - Пересидишь
где-нито, а там рать дет, снова закрестьянствуешь тута!
Но тот только покачал головой:
- Как тебя звать-то? Мишук? Федорыч, значит! Дивно! А мои-то все,
вишь... лучше б меня, старика... Не побегу, парень. Сноха у меня тута с
дитем, с внуком моим, значит. Тамотка сидит у татар. Авось вместях
погонят...
Тут бы и отступить Мишуку, но ему уж, как говорят, шлея под хвост
попала.
- Как кличут сноху-то? - спросил сурово. - А внучонка? Ну, вот што:
ты тута посиди, не уйди никуда, а я сейчас!
Добраться до заводной лошади, достать красные сапоги из переметной
сумы (все одно граблено, так не жаль!) и воротить назад было делом не
долгим. С сапогами, прихватив рогатину, двинул Мишук к татарам. Сторожи
попались бестолковые, кабы не знатье слов татарских - спасибо Просинье,
выучила, - век бы не договорил с има! За тимовые сапоги, разглядев алую
мягкую кожу, татары, покричав и поспорив, согласились выдать женку с
дитем. После долго выкликали, искали, всё выходили не те. Мишук злился:
ночь пошла на исход, и уже мог подойти сменщик, а тогда - конец! Наконец
Степанова сноха нашлась, и, слава Богу, была она даже в обутке: лаптей еще
не снимали у полоняников с ног. Глянув, однако, на промороженные звезды
над черным лесом (самые стояли, как на грех, крещенские морозы!), Мишук
сообразил, что радоваться ему еще рано. Старика со снохою и дитем
требовалось снарядить в дорогу, не на смерть же посылать людей! И тут,
мысленно перекрестись, впервые в жизни решился Мишук на воровство.
Овчинные зипуны, обутку, снасть хоть какую-то...
Два зипуна и секиру унес из сторожевой избы, плохо соображая, что ему
будет за это утром. Нож, хороший, булатный, отдал старику свой, с пояса.
Мешок гречи (пропадать так пропадать!) взял тоже из полкового запаса -
попросту сказать, с воза стянул; кремень, огниво, попонку прихватил - дитю
укутать годнее. Только коня не решился отдать старику. Ну да, Бог даст,
уцелеют, найдут и коня! Разбежавшейся скотины сейчас по лесам
видимо-невидимо.
Пока старик с женкой опоражнивали, обжигаясь, мису горячего хлебова,
Мишук спроворил все, что было надобно им на первый случай. Принес яловые
сапоги для старика, и тот, обувшись и натянув овчину, стал как-то враз и
бодрее и выше ростом. Матерый оказался старик, широкий в плечах.
<Выдюжит!> - подумал Мишук, глядя, как тот крепко перепоясывается
добытым Мишуком ременным арканом и засовывает за пояс секиру и насадку,
для рогатины, подаренную Мишуком.
Женка уже была готова, одета, перепоясана, успела и малого покормить.
Оба стояли, глядя на Мишука горячими лихорадочными глазами, все еще веря и
не веря своему освобождению. Мишук вывел их на зады, на укромную тропку.
Старец размахнул руки, обнял и трижды крепко поцеловал Мишука:
- Спаси тя Христос! Верю теперь, што Федин сынок! Век буду... и
внуку...
Обмочив щеки Мишука слезами, отстранился наконец. Женка тоже несмело
потянулась и чмокнула его в щеку. И пошли в ночь, впереди старик с секирою
за поясом и тяжелым мешком на спине, позади женка с дитем, и внучок
пискнул что-то в темноте, а она что-то тихо сказала ему, унимая, - и скоро
оба исчезли среди оснеженных елок, только скрип шагов еще долго доносился
до Мишука.
Сменившись, Мишук ввалился независимо в сторожевую избу, ел щи,
посвистывая и слушая, как старшой, ругмя ругаясь, ищет секиру и пропавшие
зипупы.
Наевшись, спрыгнув, он посидел несколько. Ругань уже густела в
воздухе, теперь обвиняли друг друга и уже едва не брались за грудки. Тут
ввалился сторожевой, в голос выкрикнул:
- Полоняники бают, старец один утек у их ночью! Тогды как раз
Михалкич стоял!
Мишук поднялся, твердо поглядев в глаза набычившемуся старшому,
кивнул, поведя глазом:
- Полоняники бают, може, и врут, пройдем!
Вышли под утреннюю холодную хмурь. Отошли на зады. Круто поворотясь,
Мишук вымолвил:
- Секиру я взял! И мешок с гречей - тоже я. И старика того я
выпустил. Старик тот, Степаном его зовут, переславской родом, бати
покойного приятель. Отец умирал, наказывал: <На рати, случаем, не заруби!>
И вот я... И баба, женка та с дитем, сноха евонная...
- Постой! - опешил старшой. - Кака така женка?
- У татар выменял, на сапоги. Свои сапоги были, из добычи.
- Ну, женку... выменял, дак... - Старшой глядел исподлобья, тем
взглядом, каким глядит почасту, склоняя рога, племенной бык, - не то
боднет, не то отскочит посторонь. Вроде уже и кулак сжал для удара, но не
ударил, а, посопев, спросил:
- И чево ты их... в лес отвел?
- И зипуны отдал има, и сапоги, и крупу, и секиру, и нож, и
рогатину... Вот! - перечислял Мишук не останавливаясь. - А теперь хошь
бей, хошь убей - все одно!
Он поворотил боком к старшому, оберегая рожу от первого удара, и,
крепче расставив ноги, утвердился на снегу.
- Ну, паря... - протянул старшой и переступил по-медвежьи с ноги на
ногу. - Ну... У-у-у, пес!
И вдруг здоровая, во всю лапу, затрещина легла меж лопаток Мишука.
Чуть удержался он на ногах, выговорил только:
- Бей!
Но старшой, ткнув его еще кулаком под бок, взял руки кренделем и
захохотал, закидывая черную бороду и разевая красную пасть.
- Ну, паря! Ну и ну! Ловок! Ай не соврал? - вдруг спросил он,
хитровато прищурясь.
- Не. Крестом поклянусь!
- Так-таки и спознались?
- Говорил я с им, он жисть свою сказывал, ночью-то, да я из речей-то
и понял... Он и не чаял совсем. А как спознались, в ноги мне: сноху,
мол... Ну, я красные сапоги тому татарину в зубы...
- А у нас гречу! - перебил старшой. - Ну, ловок, ловок, Мишук, ну и
ну! - Старшой вновь, закидывая башку, залился веселым хохотом.
Отсмеявшись, аж выжало слезы из глаз, крепко хлопнул Мишука по плечу,
примолвил:
- Ну, чего стоишь? Вали, мед пить будем! - И первый пошел,
переваливаясь косолапо, а Мишук за ним, толком не понимая еще, что же
произошло.
Уже на подходе к избе старшой обернулся, глянул серьезно, в глубь
зрачков, сощурился:
- Не соврал?
Мишук расстегнул ворот, достал крест с шеи:
- Вота! Клянусь крестом ентим. Пущай Господь... - У него запрыгали
губы.
Старшой повел бровью:
- Ну, верю. Ты, тово, только... воеводе не скажи... Мы уж промежду
себя уладим как-нито! А то ищо привяжутце: <Ворога отпустил!> Старчища
матерого с молодайкой да внуком... Тоже мне, вороги, тьфу! А за секиру,
быват, поставишь ребятам пенного. Ну, и тово... Струхнул? Думал, бить
буду?
- Маленько струхнул! - признался Мишук.
- То-то! Ну, да я ить тоже не зверь!
За секиру расплатился Мишук, а о зипунах после и речи не было.
Награбили они зипунов, без того хватало...
Домой ворочались к Масленой. Говорили потом, что князь Иван выкупал
тверской полон у татар, сажал на землю... Кого выкупил, кого и нет! Тысячи
ушли в степь, вослед татарской коннице, тысячи погинули от голода и
морозов на разоренных дорогах Твери...
Уходящие татары, словно половодье, не пощадили и прочих, союзных себе
волостей. Положили впусте земли Дмитрова, Углича, Владимира, прихватили
порядочный кус ростовских и суздальских сел. Только Московскую свою
волость сумел отстоять князь Иван от прохождения татарских ратей. Дарил
темников, сам казал иные пути.
После этой беды надолго запустела Тверская волость. Годы и годы
спустя все поминалось: где какая стояла деревня, какое село, от коего ныне
только кусты, да бурьян, да крапива в человечий рост, да холмики
заброшенных могил на бывшем погосте, который уже некому посетить, некому
возобновить сожженные кресты на могилах и некому оплакать, навестив по
весне, родимых усопших своих.
Князь Иван Данилыч вместе с суздальским князем Александром
Васильевичем, распустив ратных по домам, отправились оба в Орду. Хан
вручил ярлык на великое княжение владимирское Ивану.
МОЛИТВА ИВАНА КАЛИТЫ
Господи!
К тебе воззвах и к стопам твоим припадох со скорбью и ужасом, и
отчаянием моим, и мольбой!
Страшен ты еси, и страшнее кары милость твоя!
Ты послал мне возлюбленных чад на лоно мое, возвеселив и упокоив
сердце мое.
Ты окружил мя боярами многими, верными и радеющими мне.
Ты собрал волость отца моего воедино и вручил в руку мою.
Ты избавил мя от злобы и зависти, и насилия вельмож ордынских, и от
остуды ханской упасе.
Ты соблюл землю мою от ратей вражеских и от прохождения иноплеменных
сохранил.
Ты сокрушил выю ворогов моих и вручил мне ныне вышнюю власть в
Русской земле.
Кольми паче мог бы ты наградить и возвеличить мя?
Коликою радостию или коликим прибытком возможно, Господеви, днесь
преумножить усладу щедрот твоих?
Где предел милостям твоим и где край милосердию твоему? Или кара
грядет на мя страшнейшая страшного на земли?
Зрел ты трупы смердов на торжищах и путях и не поразил мя перуном, и
не свел на мя огнь небесный! Слышал плач и стенания жен, горе матерей и
вопли чад, в полон угоняемых, и не содрогнулся, и пребыл покоен в
величестве своем. Ужасен ты, Господь, в тяжкой силе щедрот твоих!
И потому молю тебя, со страхом и ужасом к стопам твоим припадая, и
вопию, и стражду, и плачу, и тоскую, и сиротствую днесь пред тобой, об
одном умоляя: не погуби!
Не обрати лица гнева на грешного раба твоего! Не изжени мя из уст
своих и от сердца своего не отринь! Но сотри в персть и не порази
всеконечно!
Смраден я и жесток, и черств душою, и жаден, и алчущ, и нет во мне
нужной любви к ближнему моему! Земля страждет от дурноты моея! И стать
другим не хочу я, Господи!
Но не отринь мя, не отврати очес от последнего раба твоего, не дай
остуды сердцу своему! Ты велик, и благость твоя безмерна. Пожалей же меня,
Господи, и не погуби!
Страшусь я казни твоей, и недостоин я милостей, иже пролияста на мя
волею твоею! Казни достоин я и нужныя смерти от тя за кровь, и слезы, и
скорбь всея земли, и знаю это, и не хочу умирать!
Знаю, что грешен, но смилуйся, Боже, над волостью моею, ей же ныне
утвердил мя главой!
Погубленных мною прими в лоно свое и с праведниками вкупе поставь
одесную престола, но смилуйся надо мной, ибо я хуже их, и знаю о том!
Ибо того, что смогу я, не смогли бы они по величеству души своея и
погубили бы землю свою и язык свой. (Лукавлю, Господи, не ведаю того явно,
но мню тако!) Не для себя, для земли и языка русского молю я о милосердии
твоем! И - прости меня вновь, Господи, за лукавство мое - но и для себя,
для своей души такожде молю, умоляя: не погуби!
Хощу я содеять то, что содеять могу, и верую: ко благу земли моей
послужит скверна моя. Ни на мал час не дам я пощады бренному телу сему! Не
утомлюсь, и не престану, совоку
...Закладка в соц.сетях