Жанр: Драма
Рассказы 20-х годов разных авторов
...илась к брату с таким вопросом:
- Сережа! Я все забываю. Скажи, знаешь ты ту улицу, которую с наших
дров видать?
- Нет. Никогда не бывал.
- Неправда, я сама тебя видала.
- На дровах? Ты...
- Да нет, не на дровах, а на той вот улице, за Череп-Саввичевским садом.
- А, ты вот о чем! А ведь верно. Как мимо итти, показываются. За садом,
в глубине. Там сараи какие-то и дрова. Погоди. Так это значит наш
двор?! Тот двор? Наш? Вот ловко! А я сколько раз хожу, думал, вот бы туда
забраться раз, и на дрова, а с дров на чердак, там лестницу я видел.
Так это наш собственный двор?
- Сережа, покажешь мне дорогу туда?
- Опять. Ведь двор - наш. Чего показывать? Ты сама...
- Сережа, ты опять не понял. Я про улицу, а ты про двор. Я про улицу.
На улицу покажи дорогу. Покажи, как пройти. Покажешь, Сережа?
- И опять не пойму. Да ведь мы сегодня шли... и вот опять скоро мимо
итти.
- Что ты?
- Да то. А медник?.. На углу.
- Так та пыльная, значит...
- Ну да, она самая, про которую спрашиваешь. А Череп-Саввичи - в конце,
направо. Не отставай, не опоздать бы к обеду. Сегодня раки.
Они заговорили о другом. Ахмедьяновы обещали научить его лудить самовары.
А что касается до ее вопроса о "полуде", то это такая горная порода,
одним словом руда, вроде олова, тусклая. Ею паяют жестянки и обжигают
горшки, и Ахмедьяновы все это умеют.
Им пришлось перебежать, а то обоз задержал бы их. Так они и забыли,
она - про свою просьбу насчет малоезжей улочки, Сережа - про свое обещание
ее показать. Они прошли мимо самой двери заведения и тут, дохнув
теплого и сального чада, какой бывает при чистке медных ручек и подсвечников,
Женя моментально вспомнила, где видала хромого и трех незнакомок,
и что они делали, и в следующую же минуту поняла, что тот Цветков, о котором
говорил книгопродавец, и есть этот самый хромой.
VI.
Негарат уезжал вечером. Отец поехал его провожать. С вокзала он вернулся
поздно ночью и в дворницкой его появление вызвало большой и не
скоро улегшийся переполох. Выходили с огнями, кого-то кликали. Лил дождь
и гоготали кем-то упущенные гуси.
Утро встало пасмурное и трясущееся. Серая мокрая улица прыгала, как
резиновая, болтался и брызгал грязью гадкий дождик, подскакивали повозки
и шлепали, переходя через мостовую, люди в калошах.
Женя возвращалась домой. Отголоски ночного переполоха еще сказывались
на дворе и утром: в коляске ей было отказано. Она пустилась к подруге
пешком, сказав, что пойдет в лавку за конопляным семенем. Но с полдороги,
убедясь, что из торговой части ей одной к Дефендовым пути не найти,
она повернула назад. Потом она вспомнила, что дело - раннее и Лиза все
равно в школе. Она порядком вымокла и продрогла. Погода разгуливалась.
Но еще не прояснило. По улице летал и листом приставал к мокрым плитам
холодный белый блеск. Мутные тучи торопились вон из города, теснясь и
ветренно, панически волнуясь в конце площади, за трехруким фонарем.
Переезжавший был, верно, человек неряшливый или без правил. Принадлежности
небогатого кабинета были не погружены, а просто поставлены на
полок, как стояли в комнате, и колесца кресел, глядевшие из-под белых
чехлов, ездили по полку, как по паркету при всяком сотрясении воза. Чехлы
были белоснежны, несмотря на то, что были промочены до последней нитки.
Они так резко бросались в глаза, что при взгляде на них одного цвета
становились: обглоданный непогодой булыжник, продроглая подзаборная вода,
птицы, летевшие с конных дворов, летевшие за ними деревья, обрывки
свинца и даже тот фикус в кадушке, который колыхался, нескладно кланяясь
с телеги всем пролетавшим.
Воз был дик. Он невольно останавливал на себе внимание. Мужик шел рядом
и полок, широко кренясь, подвигался шагом и задевал за тумбы. А над
всем каркающим лоскутом носилось мокрое и свинцовое слово: город, порождая
в голове у девочки множество представлений, которые были мимолетны,
как летавший по улице и падавший в воду октябрьский холодный блеск.
"Он простудится, только разложит вещи", - подумала она про неизвестного
владельца. И она представила себе человека, - человека вообще, валкой,
на шаги разрозненной походкой расставляющего свои пожитки по углам.
Она живо представила себе его ухватки и движения, в особенности то, как
он возьмет тряпку и, ковыляя вокруг кадки, станет обтирать затуманенные
изморосью листья фикуса. А потом схватит насморк, озноб и жар. Непременно
схватит. Женя и это представила очень живо себе. Очень живо. Воз загромыхал
под гору к Исети. Жене было налево.
---------------
Это происходило, верно, от чьих-то тяжелых шагов за дверью. Подымался
и опускался чай в стакане, на столике у кровати. Подымался и опускался
ломтик лимона в чаю. Качались солнечные полосы на обоях. Они качались
столбами, как колонки с сиропом в лавках за вывесками, на которых турок
курит трубку.
На которых турка... курит... трубку. Курит... трубку.
Это происходило, верно, от чьих-то шагов. Больная опять заснула.
Женя слегла на другой день после от'езда Негарата; в тот самый день,
когда узнала после прогулки, что ночью Аксинья родила мальчика; в тот
день, когда при виде воза с мебелью, она решила, что собственника подстерегает
ревматизм. Она провела две недели в жару, густо по поту обсыпанная
трудным красным перцем, который жег, и слипал ей веки и краешки
губ. Ее донимала испарина, и чувство безобразной толстоты мешалось с
ощущеньем укуса. Будто пламя, раздувшее ее, было в нее влито летней
осой. Будто тонкое, в седой волосок, ее жальце осталось в ней и его хотелось
вынуть, не раз и по-разному. То из лиловой скулы, то из охавшего
под рубашкой воспламененного плеча, то еще откуда. Теперь она выздоравливала.
Чувство слабости сказывалось во всем.
Чувство слабости, например, предавалось, на свой риск и страх, какой-то
страной, своей геометрии. От нее слегка кружило и поташнивало.
Начав, например, с какого-нибудь эпизода на одеяле, чувство слабости
принималось наслаивать на него ряды постепенно росших пустот, скоро становившихся
неимоверными в стремлении сумерек принять форму площади, ложащейся
в основанье этого помешательства пространства. Или, отделясь от
узора на обоях, оно, полосу к полосе, прогоняло перед девочкой широты
плавно, как на масле, сменявшие друг друга, и тоже, как все эти ощущения,
истомлявшие правильным, постепенным приростом в размерах. Или оно
мучило больную глубинами, которые спускались без конца, выдав с самого
же начала, с первой штуки в паркете свою бездонность, и пускало кровать
ко дну тихо, тихо; и с кроватью - девочку. Ее голова попадала в положение
куска сахара, брошенного в пучину пресного, потрясающе-пустого хаоса,
и растворялась, и расструивалась в нем.
Это происходило от повышенной чувствительности ушных лабиринтов.
Это происходило от чьих-то шагов. Опускался и подымался лимон. Подымалось
и опускалось солнце на обоях. Наконец, она проснулась. Вошла мать
и, поздравив ее с выздоровлением, произвела на девочку впечатление читающего
в чужих мыслях. Просыпаясь, она уже слышала что-то подобное. Это
было поздравление ее собственных рук и ног, локтей и коленок, которое
она от них, потягиваясь, принимала. Их-то приветствие и разбудило ее.
Вот и мама тоже. Совпадение было странно.
Домашние входили и выходили, садились и подымались. Она задавала вопросы
и получала ответы. Были вещи, переменившиеся за ее болезнь, были
оставшиеся без перемены. Этих она не трогала, тех не оставляла в покое.
Повидимому не изменилась мама. Совсем не изменился отец. Изменились: она
сама, Сережа, распределение света по комнате, тишина всех остальных, еще
что-то, много чего. Выпал ли снег? Нет, перепадал, таял, подмораживало,
не разберешь что, голо, бесснежье. Она едва замечала, кого о чем
расспрашивает. Ответы бросались наперебой. Здоровые приходили и уходили.
Пришла Лиза. Препирались. Потом вспомнили, что корь не повторяется, и
впустили. Побывал Диких. Она едва замечала, от кого какие идут ответы.
Когда все вышли обедать и она осталась одна с Ульяшей, она вспомнила,
как рассмеялись все тогда на кухне глупому ее вопросу. Теперь она остереглась
задавать подобный. Она задала умный и дельный, тоном взрослой.
Она спросила, не беременна ли опять Аксинья. Девушка звякнула ложечкой,
убирая стакан и отвернулась. "Ми-ил..! Дай отдохнуть. Не завсе ж ей, Женечка,
в один уповод..." и выбежала, плохо притворив дверь, и кухня грянула
вся, будто там обвалились полки с посудой, и за хохотом последовало
голошенье, и бросилось в руки поденщице и Галиму, и загорелось под руками
у них, и забрякало, проворно и с задором, будто с побранок бросились
драться, а потом кто-то подошел и притворил забытую дверь.
Этого спрашивать не следовало. Это было еще глупее.
VII.
Что это, никак опять тает? Значит и сегодня выедут на колесах и в сани
все еще нельзя закладать? С холодеющим носом и зябнущими руками Женя
часами простаивала у окошка. Недавно ушел Диких. Нынче он остался недоволен
ею. Изволь учиться тут, когда по дворам поют петухи и небо гудет,
а когда сдает звон, петухи опять за свое берутся. Облака облезлые и
грязные, как плешивая полость. День тычется рылом в стекло, как телок в
парном стойле. Чем бы не весна? Но с обеда воздух как обручем перехватывает
сизою стужей, небо вбирается и впадает, слышно, как, с присвистом,
дышат облака; как стремя к зимним сумеркам, на север, обрывают пролетающие
часы последний лист с деревьев, выстригают газоны, колют сквозь щели,
режут грудь. Дула северных недр чернеются за домами; они наведены на
их двор, заряженные огромным ноябрем. Но все октябрь еще только.
Но все еще только октябрь. Такой зимы не запомнят. Говорят, погибли
озими и боятся голодов. Будто кто взмахнул и обвел жезлом трубы и кровли
и скворешницы. Там будет дым, там - снег, здесь - иней. Но нет еще ни
того, ни другого. Пустынные, осунувшиеся сумерки тоскуют по них. Они
напрягают глаза, землю ломит от ранних фонарей и огня в домах, как ломит
голову при долгих ожиданиях от тоскливого вперенья глаз. Все напряглось
и ждет, дрова разнесены уже по кухням, снегом уже вторую неделю полны
тучи через край, мраком чреват воздух. Когда же он, чародей, обведший
все, что видит глаз, колдовскими кругами, произнесет свое заклятие и вызовет
зиму, дух которой уже при дверях?
Как же, однако, они его запустили! Правда, на календарь в классной не
обращалось внимания. Отрывался ее, детский. Но все же! Двадцать девятое
августа! Ловко! - как сказал бы Сережа. Красная цифра. Усекновение Гл.
Иоанна Предтечи. Он снимался легко с гвоздя. От нечего делать она занялась
отрыванием листков. Она производила эти движения скучая и вскоре
перестала понимать, что делает, но от поры до поры повторяла про себя:
тридцатое; завтра - тридцать первое.
"Она уж третий день никуда из дому!.." Эти слова, раздавшиеся из коридора,
вывели ее из задумчивости, она увидала, как далеко зашла в своем
занятии. За самое Введение. Мать дотронулась до ее руки. "Скажи на милость,
Женя...", дальнейшее пропало, как не сказанное. Матери вперебой,
словно со сна, дочь попросила госпожу Люверс произнести: "Усекновение
Главы Иоанна Предтечи". Мать повторила, недоумевая. Она не сказала:
"Предтеича". Так говорила Аксинья.
В следующую же минуту Женю взяло диво на самое себя. Что это было такое?
Кто подтолкнул? Откуда взялось? Это она, Женя, спросила? Или могла
она подумать, чтоб мама?.. Как сказочно и неправдоподобно! Кто сочинил?..
А мать все стояла. Она ушам не верила. Она глядела на нее широко
раскрытыми глазами. Эта выходка поставила ее втупик. Вопрос походил на
издевку; между тем в глазах у дочки стояли слезы.
---------------
Смутные ее предчувствия сбылись. На прогулке она ясно слышала, как
смягчается воздух, как мякнут тучи и мягчеет чок подков. Еще не зажигали,
когда в воздухе стали, виясь, блуждать сухие серенькие пушинки. Но
не успели они выехать за мост, как отдельных снежинок не стало и повалил
сплошной, сплывшийся лепень. Давлетша слез с козел и поднял кожаный
верх. Жене с Сережей стало темно и тесно. Ей захотелось бесноваться на
манер беснующейся вокруг непогоды. Они заметили, что Давлетша везет их
домой только потому, что опять услышали мост под Выкормышем. Улицы стали
неузнаваемы; улиц просто не стало. Сразу наступила ночь и город, обезумев,
зашевелил несметными тысячами толстых побелевших губ. Сережа подался
наружу и, упершись в колено, приказал везти к ремесленному. Женя замерла
от восхищения, узнав все тайны и прелести зимы в том, как прозвучали
на воздухе Сережины слова. Давлетша кричал в ответ, что домой ехать
надо, чтобы не замучить лошади, господа собираются в театр, придется перекладать
в сани. Женя вспомнила, что родители уедут и они останутся одни.
Она решила усесться до поздней ночи поудобней за лампой с тем томом
"Сказок Кота-Мурлыки", что не для детей. Надо будет взять в маминой
спальне. И шоколаду. И читать, посасывая, и слушать, как будет заметать
улицы.
А мело уже, и не на шутку, и сейчас. Небо тряслось и с него валились
белые царства и края, им не было счета, и они были таинственны и ужасны.
Было ясно, что эти неведомо откуда падавшие страны никогда не слышали
про жизнь и про землю, и полуночные, слепые, засыпали ее, ее не видя и
не зная.
Они были упоительно ужасны, эти царства; совершенно сатанински восхитительны.
Женя захлебывалась, глядя на них. А воздух шатался, хватаясь
за что попадет, и далеко-далеко больно-пребольно взвывали будто плетьми
огретые поля. Все смешалось. Ночь ринулась на них, свирепея от низко
сбившегося седого волоса, засекавшего и слепившего ее. Все поехало
врозь, с визгом, не разбирая дороги. Окрик и отклик пропадали не встретясь,
гибли, занесенные вихрем на разные крыши. Мело.
Они долго топали в передней, сбивая снег с белых опухлых полушубков.
А сколько воды натекло с галош на клетчатый линолеум! На столе валялось
много яичной скорлупы и перечница, вынутая из судка, не была поставлена
на место, и много перцу было просыпано на скатерть, на вытекшие желтки и
в жестянку с недоеденными "серединками". Родители уже отужинали, но сидели
еще в столовой, поторапливая замешкавшихся детей. Их не винили,
ужинали раньше времени, собираясь в театр. Мать колебалась, не зная,
ехать ли ей или нет, и сидела грустная, грустная. При взгляде на нее Женя
вспомнила, что и ей ведь, собственно говоря, вовсе не весело, - она
расстегнула, наконец, этот противный крючок, - а скорее грустно, и, войдя
в столовую, она спросила, куда убрали ореховый торт. А отец взглянул
на мать и сказал, что никто не неволит их и тогда лучше дома остаться.
"Нет, зачем же, поедем, - сказала мать, - надо рассеяться; ведь доктор
позволил". - Надо решить". "А где же торт?" опять ввязалась Женя и услышала
в ответ, что торт не убежит, что до торта тоже есть что кушать, что
не с торта же начинать, что он в шкапу; будто она только к ним приехала
и порядков их не знает - так сказал отец и, снова обратившись к матери,
повторил: "Надо решить". - "Решено, едем", и, грустно улыбнувшись Жене,
мать пошла одеваться. А Сережа, постукивая ложечкой по яйцу и глядя,
чтобы не попасть мимо, деловито, как занятый, предупредил отца, что погода
переменилась - метель, чтобы он имел это в виду, и он рассмеялся; с
оттаивавшим носом у него творилось что-то неладное, он стал ерзать, доставая
платок из кармана тесных форменных брюк; он высморкался, как его
учил отец, "без вреда для барабанных перепонок", взялся за ложечку и,
взглянув прямо на отца, румяный и умытый прогулкой, сказал: "Как выезжать,
мы видели Негаратова знакомого. Знаешь?" - "Эванса?" рассеянно
уронил отец. "Мы не знаем этого человека", горячо выпалила Женя. "Вика",
послышалось из спальни. Отец встал и ушел на зов. В дверях Женя столкнулась
с Ульяшей, несшей к ней зажженную лампу. Вскоре рядом хлопнула соседняя.
Это прошел к себе Сережа. Он был превосходен сегодня, сестра любила,
когда друг Ахмедьяновых становился мальчиком, когда про него можно
было сказать, что он в гимназическом костюмчике.
Ходили двери. Топали в ботах. Наконец, сами уехали. Письмо извещало,
что она "дононь не была недотыкой и чтоб, как и допрежь, просили, чего
надоть"; а когда милая сестрица, увешанная поклонами и заверениями в памяти
пошла по родне распределять их поименно, Ульяша, оказавшаяся на
этот раз Ульяной, поблагодарила барышню, прикрутила лампу и ушла, захватив
письмо, пузырек с чернилами и остаток промасленной осьмушки.
Тогда она опять принялась за задачу. Она не заключила периода в скобки.
Она продолжала деление, выписывая период за периодом. Этому не предвиделось
конца. Дробь в частном росла и росла. "А вдруг корь повторяется,
- мелькнуло у ней в голове. - Сегодня Диких говорил что-то про бесконечность".
Она перестала понимать, что делает. Она чувствовала, что
нынче днем с ней уже было что-то такое, и тоже хотелось спать или плакать,
но сообразить, когда это было и что именно - не могла, потому что
соображать была не в силах. Шум за окном утихал. Метель постепенно унималась.
Десятичные дроби были ей в полную новинку. Справа не хватало полей.
Она решила начать сызнова, писать мельче и поверять каждое звено.
На улице стало совсем тихо. Она боялась, что забудет занятое у соседней
цифры и не удержит произведения в уме. "Окно не убежит, - подумала она,
продолжая лить тройки и семерки в бездонное частное, - а их я во-время
услышу; кругом тишина; подымутся не скоро; в шубах, и мама беременна; но
вот в чем штука, 3773 повторяется, можно просто переписывать или сводить".
Вдруг она припомнила, что Диких ведь и впрямь говорил ей нынче,
что их "не надо делать, а просто бросать прочь". Она встала и подошла к
окну.
На дворе прояснилось. Редкие хлопья приплывали из черной ночи. Они
подплывали к уличному фонарю, оплывали его и, вильнув, пропадали из
глаз. На их место подплывали новые. Улица блистала, устланная снежным,
санным ковром. Он был бел, сиятелен и сладостен, как пряники в сказках.
Женя постояла у окна, заглядевшись на те кольца и фигуры, которые выделывали
у фонаря андерсеновские серебристые снежинки. Постояла-постояла и
пошла в мамину комнату за "Котом". Она вошла без огня. Было видно и так.
Кровля сарая обдавала комнату движущимся сверканием. Кровати леденели
под вздохом этой громадной крыши и поблескивали. Здесь лежал в беспорядке
разбросанный дымчатый шелк. Крошечные блузки издавали гнетущий и теснящий
запах подмышников и коленкора. Пахло фиалкой и шкап был иссиня черен,
как ночь на дворе и как тот сухой и теплый мрак, в котором двигались
эти леденеющие блистания. Одинокою бусой сверкал металлический шар
кровати. Другой был угашен наброшенной рубашкой. Женя прищурила глаза,
буса отделилась от полу и поплыла к гардеробу. Женя вспомнила, за чем
пришла. С книжкой в руках она подошла к одному из окон спальни. Ночь была
звездная. В Екатеринбурге наступила зима. Она взглянула во двор и
стала думать о Пушкине. Она решила попросить репетитора, чтобы он ей задал
сочинение об Онегине.
Сереже хотелось поболтать. Он спросил: "Ты надушилась? Дай и мне". Он
был очень мил весь день. Очень румян. Она же подумала, что другого такого
вечера может не будет. Ей хотелось остаться одной.
Женя воротилась к себе и взялась за "Сказки". Она прочла повесть и
принялась за другую, затая дыханье. Она увлеклась и не слыхала, как за
стеной укладывался брат. Странная игра овладела ее лицом. Она ее не сознавала.
То оно у ней расплывалось по-рыбьему; она вешала губу и помертвелые
зрачки, прикованные ужасом к странице, отказывались подняться, боясь
найти это самое за комодом. То вдруг принималась она кивать печати,
сочувственно, словно одобряя ее, как одобряют поступок и как радуются
обороту дел. Она замедляла чтение над описаниями озер и бросалась, сломя
голову, в гущу ночных сцен с куском обгорающего бенгальского огня, от
которого зависело их освещение. В одном месте заблудившийся кричал с перерывами,
вслушиваясь, не будет ли отклика, и слышал отклик эхо. Жене
пришлось откашляться с немого надсада гортани. Нерусское имя "Мирры" вывело
ее из оцепенения. Она отложила книгу в сторону и задумалась. "Вот
какая зима в Азии. Что теперь делают китайцы в такую темную ночь?"
Взгляд Жени упал на часы. "Как, верно, жутко должно быть с китайцами в
такие потемки". Женя опять перевела взгляд на часы и ужаснулась. С минуты
на минуту могли явиться родители. Был уже двенадцатый час. Она расшнуровала
ботинки и вспомнила, что надо отнести на место книжку.
---------------
Женя вскочила. Она присела на кровати, тараща глаза. Это - не вор. Их
много и они топочут и говорят громко, как днем. Вдруг, как зарезанный,
кто-то закричал на голос, и что-то поволокли, опрокидывая стулья. Это
кричала женщина. Женя понемногу признала всех; всех, кроме женщины. Поднялась
неимоверная беготня. Стали хлопать двери. Когда захлопывалась одна
дальняя, то казалось, что женщине затыкают рот. Но она снова распахивалась
и дом ошпаривало жгучим полосующим визгом. Волосы встали дыбом у
Жени: женщина была мать; она догадалась. Причитала Ульяша, и, раз уловив
голос отца, она более не слыхала. Куда-то вталкивали Сережу и он орал:
"Не сметь на ключ". - "Все - свои"; и как была, Женя босиком, в одной
рубашонке бросилась в коридор. Отец чуть не опрокинул ее. Он был еще в
пальто и что-то, пробегая, кричал Ульяше. "Папа!" Она видела, как побежал
он назад с мраморным кувшином из ванной. "Папа!" - "Где Липа?" не
своим голосом крикнул он на бегу. Плеща на пол, он скрылся за дверью, и
когда через мгновенье высунулся в манжетах и без пиджака, Женя очутилась
на руках у Ульяши и не услышала слов, произнесенных тем отчаянно глубоким,
истошным шопотом.
"Что с мамой?" Вместо ответа Ульяша твердила в одно: "Нельзя, Женечка,
нельзя, милая, спи, усни, укройся, ляжь на бочок, а-ах, о, Господи!..
ми-ил!" Нельзя, нельзя, приговаривала она, укрывая ее, как маленькую,
и собираясь уйти; нельзя, нельзя, а чего нельзя - не говорила и
лицо у ней было мокро, и волосы растрепались. В третьей двери за ней
щелкнул замок.
Женя зажгла спичку, чтобы посмотреть, скоро ли светать будет. Был
первый всего час. Это ее очень удивило. Неужто она и часу не спала? А
шум не унимался там, на родительской половине. Вопли лопались, вылупливались,
стреляли. Потом на короткое мгновение наступала широкая, вековечная
тишина. В нее упадали торопливые шаги и частый, осторожный говор.
Потом раздался звонок. Потом другой. Потом слов, споров и приказаний
стало так много, что стало казаться, будто комнаты отгорают там в голосах,
как столы под тысячей угасших канделябров.
Женя заснула. Она заснула в слезах. Ей снилось, что - гости. Она считает
их и все обсчитывается. Всякий раз выходит, что одним больше. И
всякий раз при этой ошибке ее охватывает тот самый ужас, как когда она
поняла, что это не еще кто, а мама.
---------------
Как было не порадоваться чистому и ясному утру. Сереже мерещились игры
на дворе, снежки, сражения с дворовыми ребятами. Чай им подали в
классную. Сказали - в столовой полотеры. Вошел отец. Сразу стало видно,
что о полотерах он ничего не знает. Он и точно не знал о них ничего. Он
сказал им истинную причину перемещения. Мать захворала. Нуждается в тишине.
Над белой пеленой улицы с вольным разносчивым карканьем пролетели
вороны. Мимо пробежали санки, подталкивая лошадку. Она еще не свыклась с
новой упряжкой и сбивалась с шагу. "Ты поедешь к Дефендовым, я уже распорядился.
А ты..." - "Зачем?" перебила его Женя. Но Сережа догадался,
зачем, и предупредил отца: "чтоб не заразиться", вразумил он сестру; но
с улицы не дали ему кончить, он подбежал к окошку, будто его туда поманули.
Татарин, вышедший в обнове, был казист и наряден, как фазан. На
нем была баранья шапка, нагольная овчина горела жарче сафьяна, он шел с
перевалкой, покачиваясь, и оттого верно, что малиновая роспись его белых
пим ничего не ведала о строенье человеческой ступни; так вольно разбежались
эти разводы, мало заботясь о том, ноги ли то или чайные чашки, или
крыльцовые кровельки. Но всего замечательнее, - в это время стоны, слабо
доносившиеся из спальни, усилились и отец вышел в коридор, запретив им
следовать за собою, - но всего замечательнее были следки, которые он
узенькой и чистой низкою вывел по углаженной полянке. От них, лепных и
опрятных, еще белей и атласней казался снег. "Вот письмецо. Ты отдашь
его Дефендову. Самому. Понимаешь? Ну, одевайтесь. Вам сейчас сюда принесут.
Вы выйдете с черного хода. А тебя Ахмедьяновы ждут".
- Уж и ждут? - насмешливо переспросил сын.
- Да. Вы оденетесь в кухне. Он говорил рассеянно, и неспеша проводил
их на кухню, где на табурете горой лежали их полушубки, шапки и варежки.
С лестницы подвевало зимним воздухом. "Эйиох!" остался в воздухе студеный
вскрик пронесшихся санков. Они торопились и не попадали в рукава. От
вещей пахло сундуками и сонным мехом. "Чего ты возишься!" - "Не ставь с
краю. Упанет. Ну, что?" - "Все стонет", - горничная подобрала передник
и, нагнувшись, подбросила поленьев под пламенем ахнувшую плиту. "Не мое
это дело", - возмутилась она и опять ушла в комнаты. В худом черном ведре
валялось битое стекло и желтелись рецепты. Полотенца были пропитаны
лохматой, комканой кровью. Они полыхали. Их хотелось затоптать, как пыхающее
тление. В кастрюлях кипятилась пустая вода. Кругом стояли белые
чаши и ступы невиданных форм, как в аптеке. В сенях маленький Галим колол
лед. "А много его с лета осталось?" расспрашивал Сережа. "Скоро новый
будет". - "Дай мне. Ты зря крошишь". - "Для ча зря? Талчи надо. В
бутылкам талчи".
- Ну! Ты г
...Закладка в соц.сетях