Жанр: Драма
Люди не ангелы
...сил клички
сын врага народа
и не терпел беспощадного
шторма людского презрения.
Или, может, он, Платон, слишком мелко судит о жизни? Ведь в каждом
большом деле могут быть прорехи. Ведь сейчас новый мир строится, куется
железное сердце индустрии, создается новое село. Как же обойтись без
ошибок? Нет, ошибки ошибкам рознь.
Заметил, как оборвались с обвисшего провода воробьи. Они дружной
стаей взвились в небо и, упруго бороздя воздух, понеслись куда-то в степь.
Легко им живется среди ветра и воли... Вот так и он, Платон, еще вчера
надеялся улететь отсюда на волю... Эх, крылья бы... Иметь бы крылья, чтоб
долететь до самой Москвы, до Кремля. Он, Платон, криком кричал бы о том,
чтоб пустили его к Сталину. Неужели не принял бы Сталин и не услышал
молитву разума простого человека?.. Ленин ведь принимал ходоков из народа.
В самые трудные времена, когда республика корчилась в огне войны, когда
стонала земля в разрухе, Ленин всегда говорил с рабочим людом. Сколько
света ленинского ума и теплоты ленинского сердца разнесли по деревням и
селам крестьяне-ходоки. Ленин всегда держал мудрую руку на пульсе
государства, всегда готов был встать за правду...
На плечо упал дубовый листок — коричневый, гнутый и жесткий, будто
вырезанный из тонкой жести. Платон поднял глаза на черные и узловатые
сучья дерева. Дуб раньше времени сбрасывал с себя прошлогоднюю листву,
словно ронял слезы по несбывшимся надеждам Платона. Сквозь ветви Платон
Гордеевич с немой грустью долго смотрел в небо, пока из белесых туч не
выглянуло солнце и не ослепило...
Не могут человеческие глаза выдержать ясный и прямой взгляд солнца,
от которого — вся жизнь, рожденная для добра, для любви, для счастья, для
красоты. Слышал Платон притчу. В ней говорилось: когда небесное светило
уходит на покой, рождается кое-где зло на земле. А утром солнце с упреком
смотрит с ужасающей высоты на землю, смотрит в очи людям, и они отводят
взгляд в сторону. Но скоро настанет такое время, когда любой человек
сможет прямо смотреть в глаза солнцу. Это время не за горами. К его
приходу сгинут людские пороки, страшные заблуждения и ошибки, сгинет все
зло, содеянное вольно или невольно. А пока люди прячут от солнца глаза,
потому что в большом, или малом, или даже в ничтожном они все-таки еще не
ангелы... Непогрешимость человека, к сожалению, не может рождаться вместе
с ним.
В той стороне, куда пошел рассыльный постройкома, послышался сигнал
грузовика, и Платон, словно боясь куда-то опоздать, поспешно встал на
ноги. А в груди — такая тяжесть, что сердцу трудно поворохнуться. Чего-то
недодумал он. Самая главная мысль пролетала где-то совсем рядом, но не
давала поймать себя, ускользала.
Вскинув на плечо свою железную ношу, Платон направился к котловану.
Дошел до того места, над которым провисла линия высокого напряжения, и,
будто перекладывая трубу на другое плечо, поставил ее торчком,
приподнял... Знал, что случится сейчас жутко-непоправимое, и боялся
встретиться с кем-нибудь глазами; люди должны верить, что с Платоном
Ярчуком произошел несчастный случай. И этот страх перед правдой как бы
прибавлял сил его старым, раздавленным работой рукам.
С верхнего этажа донеслось:
Был себе, да не имел себе,
Затесал себе
Нетесаного тесана...
Это было последнее, что услышал Платон Гордеевич... Глупые слова
песни... Глупая смерть... С сухим треском брызнул голубыми, колючими
искрами электрический разряд, оборвав жизнь Платона мгновенно.
К месту происшествия сбегались люди. Остановились бетономешалки,
лебедки. Подъехало несколько грузовиков с кирпичом. Из кабины переднего
выскочил прораб Мамчур. Он испуганно посмотрел на оборвавшийся кабель, к
которому приварилась труба, перевел взгляд на скорчившееся на земле тело
и, содрогнувшись от ужаса, спросил:
— Кого это?
— Ярчука, — сумрачно ответил краснодеревщик из Полтавы, сдергивая с
головы шапку. — Нечаянно задел провод...
У Мамчура задергалась щека, глаза налились какой-то звериной тоской.
Хотел что-то сказать, но задохнулся и всхлипнул. Никто, кроме Мамчура, не
знал, что с Платона Ярчука снято
ограничение на место жительства
. Хоть
сегодня мог он уезжать в родную Кохановку.
35
— Мамо, а пять годков — это много? — шаловливо-вкрадчивым голоском
спрашивал маленький Иваньо у Христи. Он сидел на дощатом полу хаты, играя
желтыми головками луковиц, наполнявших решето, и со щенячьей преданностью
заглядывал в бледное, с большими загадочными глазами лицо матери. Христя,
устроившись на низенькой скамеечке, неторопливо, с тихой грустью
перебирала семенной лук.
— Много, очень много, — ответила она сынишке и скупо улыбнулась.
— Очень? И я уже не маленький?
— Нет, ты уже у нас старый дед.
— Не-е, я не дед... Я не кашляю, и бороды у меня нет.
— Начнешь курить — вырастет борода...
— А я не буду курить.
— Умничек мой!.. Золотце...
Иваньо, запустив руку в решето с луком, стал тихо посапывать и о
чем-то сосредоточенно размышлять. Он посматривал то на мать, то на Тосю,
которая сидела за столом и, по-птичьи свалив набок голову и скосив глаз,
что-то старательно писала. Губы Тоси шевелились, будто подсказывали руке с
пером, какое надо писать слово в тетрадном листе.
— Мамо! — Иваньо опять нарушил тишину. — А для чего вы меня родили?
Тося прыснула в кулак, повернула к Иваньо голову, но перехватила
успокаивающий взгляд матери, опять склонилась над бумагой.
Смешок Тоси смутил Иваньо, он недовольно покосился на сестру и снова
спросил:
— Для чего, мамо?
— Чтоб нам веселее было, когда татка заберут. Ты ж у нас теперь один
мужчина на всю хату. — И Христя, погасив улыбку, обратилась к Тосе: — Что
ты там, Тодоска, так долго пишешь?
— Уже написала, — отозвалась Тося, положив на стол ручку с пером.
— И про новости сельские написала?
— Ага.
— А ну, читай про новости. — И Христя выжидательно уставила глаза на
Тосю.
Голос у Тоси протяжно-певучий, с нежными задоринками и улыбчивостью.
— Вот про Ганну и Настю написала, — сказала Тося и начала читать: —
Приблудился до Кохановки шофер, похожий на турка, такой чернющий. И
фамилия у него, наверное, турецкая — Черных. Сашей зовут. Взяла Ганна
этого Сашу к себе в дом — в мужья Насте. Теперь ваша старая хата тесна для
них, и Ганна вместе с шофером стягиваются на новую хату.
А еще такая новость: Харитина-лунатичка относила Платоновой Югине
пошить блузку и в ее хате села на масленку от швейной машинки. Теперь на
работу в колхоз не ходит, а бригадиру показывает...
— Это пустое! — перебила Христя Тосю. — Напиши про нового голову
сельрады. Что сам он из чужого села, ходит в галифе и хромовых чеботах, не
как наш батька ходил... И про грузовик напиши, который купил колхоз.
— Так это ж все письмо надо переписывать! — взмолилась Тося.
— А ты не ленись. Может, и не получит его тато, раз не отвечает нам,
а писать все равно пиши. Никто же не отвечает на письма из тех, кого
забрали вместе с татом.
Христя, почувствовав, как закипают на ее глазах слезы, подняла решето
с луком и вышла из хаты.
Только на огороде, когда принялась сажать на грядке лук, дала волю
слезам. Лились и лились слезы — эта кровь души. Много на своем веку
плакали глаза Христи.
Тяжелее всего страдать весной... Вокруг вершилось самое прекрасное
чудо: пробуждалась земля, просыпалась после зимнего сна каждая веточка в
саду и радостно тянулась к солнцу набухшими почками. Неторопливо заплетали
зеленые косы белоствольные березы... Но были в Кохановке хаты, где
поселилось горе: темными ночами увезли в неизвестность их хозяев. И никому
не пожалуешься, ибо сочувствия не найдешь.
Раз арестован мужик, значит,
сотворил зло. Безвинного не тронут!
— так думали люди и сумрачно косились
на опустевшие хаты.
Христя в глубине души тоже верила, что Степана арестовали за какую-то
вину. Разве мало в Кохановке пролилось слез в годы, когда Степан был
председателем сельсовета? Вот и покарал бог. Может, за безвинно
раскулаченных покарал? А может, смерть ее первого мужа Олексы легла тяжким
грехом на душу Степана, да и на ее душу — ведь согласилась без
благословения церкви на вторичный брак?
И плавилась, плавилась тоскливая боль в груди Христи, немым криком
кричало ее распятое сердце.
А маленький Иваньо будто чувствовал, когда маме особенно тяжело,
появлялся в такую минуту рядом с ней, заглядывал в ее самые добрые глаза и
своим нежно-писклявым, щедрым на ласку голоском задавал ей вопросы, от
которых притухала боль в груди.
Вот и сейчас прибежал Иваньо вслед за ней на огород. Осторожно
прошелся по канавке, окаймлявшей грядку, присел и, пытливо посмотрев на
Христю, спросил:
— Мамо, а когда я не родился, вы что делали?
— Тебя, сынку, ждала.
— А... а где вы ждали?
— У ворот сидела и выглядывала, когда тебя зайцы в капусту понесут.
— А ворота уже были?
— Были. Почему ж им не быть?
— И улица была за воротами?
— Была и улица. Все было.
— Все было?.. Меня не было, а все было? — Иваньо смотрел на мать
недоумевающими глазенками.
— Было, сынку, было... — Христя бледно улыбнулась, дивясь
неиссякаемой пытливости детского ума. — Была хата, был тато Степан, садок
был за хатой...
Все было... И все есть. Все есть в Кохановке, нет только Платона
Ярчука с его чутким сердцем, нет Захарка Ловиблоха с его умением укрощать
капризы земли, нет Хтомы Заволоки с его любовью к
железной телеге
, нет
Степана с его мечтами о новом человеке села. А так все есть, все как и
было. Есть счастливые, меньше — несчастливых. Среди несчастливых много
родных и двоюродных, несправедливо раскулаченных и неизвестно за что
репрессированных. Они, как и Павел Ярчук, носили зарубки на сердце,
стыдились своего дурного родства и скорбели о том, что оно заслонило
дорогу к их мечтам.
Но был и разум — великая сила и великая слабость человечества. Разум
всего может добиться, может примирить все противоречия жизни и даже
оправдать мышь неверия, родившую гору страданий. Но оправдать только на
время, ибо у истории свои законы, утверждающие устами гениев, что истинный
разум существует только в разумной форме.
И самое главное было — святая, не подверженная затмениям вера в
советскую власть, в жизнь, которой жил народ. Именно эта вера помогала
людям видеть за преходящими, даже тяжкими бедами свершение более
значительного — дальнейшее утверждение новой государственности с гербом
подлинного счастья и подлинной свободы.
И свершалось великое, хотя и неторопливое, рождение нового
крестьянина.
Еще не совсем умерла в глубине души части хлеборобов тоска по своей
земле, по своим коням, по своему плугу, но уже неукротимо светила всем
вера в коллектив. В артельном труде вытеснялось чувство
мое
и
утверждалось новое
мое
, совсем не сродни старому. Исчезал страх перед
засухой, перед градом, перед мором скота, перед всем тем, что раньше могло
одним внезапным ударом повергнуть в нищету.
...А в осиротевших семьях не угасала беда. Жили томительным ожиданием
вестей из винницкой тюрьмы, жили надеждами, что вот-вот радостно вскрикнет
калитка или довольно заскрипит ступенька перелаза и послышится родной
голос хозяина... Но это были тщетные надежды.
Лишь в хате Христи однажды ночью испуганно звякнуло окно,
соседствовавшее с дверью. Христя проснулась, с трепещущим сердцем подошла
к окну и разглядела стоящего у двери человека. Что-то подсказало Христе:
Степан
.
Да, Степан. Два года казнился Степан Григоренко в тюремных застенках,
два года томился наедине со своей совестью, которая была его истинным
обвинителем, истинным свидетелем. Была она строгим судьей и немилосердным
палачом.
Не безгрешным казался себе Степан. Не все делал он в своей прошлой
жизни так, как сделал бы в пору созревшей мудрости. Но врагом партии
никогда не был и ни одного выдвинутого против него обвинения не подписал.
А потом... счастье улыбнулось Степану. Пришли в следственные органы новые
люди; они бесстрастно выверили на весах справедливости все, что было
написано в протоколах, добились из Киева подтверждения, что именно при
участии Степана Григоренко в Кохановке была обезврежена группа украинских
националистов-
самостийников
. И свалился черный камень, давивший сердце
Степана с момента ареста. Прилетел он домой на крыльях свободы, успев
побывать в райкоме партии...
Прошло время... Однажды ранним утром, перед самыми жнивами, сипло
затрубила в центре Кохановки труба. По улицам села забегали исполнители.
Всем на сходку!
— скороговоркой возвещали они. И для пущей
убедительности добавляли:
Селедкой перед собранием будут торговать!
Селедка, керосин, ситец редко появлялись в кохановской лавке. Люди
уже привыкли к этому, полагая, что так надо... Ну, а кому казалось, что
так
не надо
, ему быстро втолковывали, что лучше в Кохановке курить
Тайгу
(были такие махорочные сигареты), чем в тайге махорку...
Так вот, прямо перед жнивами сбежались кохановчане на собрание.
Сошлись на берегу Бужанки, в поредевшую сосновую рощицу, так как в клубе
еще весной обвалился потолок, и сразу же окружили повозку, где продавщица
отвешивала по килограмму селедки в одни руки. А в стороне секретарь
сельсовета Серега, сын Кузьмы Лунатика, расположившись на траве, крутил
ручку патефона, который томным женским голосом, до мурашек по спине,
ворковал:
Когда на землю спустится сон
И выйдет бледная луна,
Я выхожу одна на балкон,
Глубокой нежности полна...
Собрание не открывали, пока не кончилась селедка. Потом народ начал
стекаться поближе к столу, покрытому красной материей. Сквозь лапчатые
кроны сосен на стол падал сноп косых лучей утреннего солнца, и материя на
нем рдела червонным золотом, бросая отблески на лицо председателя колхоза
Саввы Мельничука. Савва стоял за столом, удрученный, подавленный.
Отсутствующим взглядом смотрел он, как рассаживались на траве отдельно
женщины и отдельно мужчины. Женщины все, как одна, в белых платках.
А патефон все стонал:
Глубокой нежности полна...
— Заткни ему горло! — точно спросонок заорал Савва на Серегу.
Патефон тут же поперхнулся и, прежде чем умолкнуть, зарычал сникшим
мужским басом:
...нежно-сти-и... по-о-лна — у...
Дружный хохот вспугнул белогрудого щегла, заставив его стремительно
вылететь из куста орешника и усесться на ветке сосны прямо над столом
президиума. Все с любопытством наблюдали, как щегол, охорашивал смоченные
росой ярко-желтые, черные на уголках крылья, а Савва, не понимая, почему
народ пялит глаза вверх, стучал карандашом по графину, наполненному водой
из Бужанки, и требовал внимания.
После того как был избран президиум, слово было предоставлено новому
председателю райисполкома Степану Григоренко.
Далеко шагнул Степан после того, как освободили его из тюрьмы и
восстановили в партии. Некоторое время работал председателем сельсовета в
Березне, а потом был переведен в районный центр.
Кохановчане слушали Степана с напряженным вниманием, рассматривая на
нем новый зеленый френч, синие галифе и добротные хромовые сапоги.
Степан, меча из-под черных бровей негодующие взгляды, сообщил
землякам, что их председатель Савва Мельничук, как стало известно в
районе, запускает руку в артельный карман: берет из колхозной каморы муку,
мед, не умеет наладить трудовую дисциплину.
Из темпераментного доклада районного головы явствовало, что Савва
Мельничук не может больше возглавлять колхоз, поэтому райком партии и
райисполком рекомендуют новую кандидатуру в председатели — Свирида
Саврасовича Шестерню, работавшего до этого в райземотделе.
Мужчины и женщины, особенно молодежь, бросали бесцеремонно-любопытные
взгляды на будущего председателя, который сидел в стороне, на пеньке.
Плотный, с крупным нахмуренным лицом, на котором как-то некстати
прилепились пышные, опущенные книзу черные усы, Свирид Шестерня непрерывно
курил и ежился под взглядами кохановчан, замечая, как шепчутся и
пересмеиваются женщины. Он догадывался, что колхозники не очень-то
осуждают своего нынешнего председателя. Ведь украсть в колхозе давно не
считалось здесь грехом.
Да, нелегкая работа предстояла Свириду Шестерне. Надо было учить
людей по-иному бтнрситься к колхозному добру.
Но, может, его, Свирида, не изберут? Может, оставят Савву
Мельничука?..
После того как закончил слово Степан Григоренко, а затем невнятно
высказался, признавая вину, Савва, сразу заговорило все собрание.
— Можно задать один вопрос товарищу Шестерне? — поднялась со своего
места Югина, по-девичьи стыдливо поправляя на голове платок. — Скажите,
товарищ Шестерня, вы горилку пьете?
Свирид Саврасович отбросил папиросу и, переждав, пока утихнет вспышка
хохотка, степенно ответил:
— Водку не пью: врачи запретили... Но дело не во врачах: пьянства не
терплю...
— Тогда товарищ. Шестерня нам не подходит! — с веселой иронией
заключила Югина под одобрительный шум. — Тут нужен голова пьющий.
— Верно! — с насмешливой бодрецой поддержал Югину мужской голос. — У
нас все правление пьющее! Только за чаркой и решают дела!
— Раз непьющий — не справится! — озорно поведя черной бровью,
выкрикнула полногрудая молодица.
В президиуме председательствовал член правления Фома Якименко —
низкорослый мужичишка с красным морщинистым лицом. Испуганно моргая широко
поставленными глазами, он тщетно призывал собрание к порядку:
— Товарищи! Это же не ярмарка!.. Югина, дело говори, если просишь
слова!
— Я и говорю дело! — отозвалась Югина. — С Саввой мы засеяли землю, с
ним и урожай надо собирать! Посмотрим, что получим на трудодень, а потом
можно решать, оставлять его в председателях или давать по шапке.
— Верно!
— Правильно! — раздались голоса.
Фома скосил глаза на председателя райисполкома и нервно постучал по
графину карандашом; затем стал предлагать слово то одному, то другому
колхознику, обращаясь к ним по имени и отчеству и вызывая этим ехидные
ухмылочки женщин. Раньше ведь Фома никогда не снисходил до того, чтобы
вспомнить чье-нибудь отчество.
— Товарищи!.. Товарищи!.. — вопил Фома. — Вышестоящие органы советуют
нам гнать в шею старого председателя и выбирать нового. Имеется
предложение ставить вопрос на голосование!
— Подожди с голосованием, — одернул Фому Степан. — Дай людям
высказаться.
И председатель райисполкома взял бразды правления собранием в свои
руки.
— Так кто еще просит слова? — деловито спросил он.
— А послушайте-ка мою думку! — с места поднялась Ганна, бывшая жена
Платона Ярчука. — Если снимаете с головы Савву, то треба за компанию снять
все правление колхоза! Много пьяниц там собралось. А Фома еще и
матерщинник, чтоб его язык отсох!
Предложение Ганны собрание встретило с резвым энтузиазмом:
— Святая правда!
— Пропивают колхоз!
— Лошадей у них не допросишься, а на матюги не скупятся!
— Все в поле работают, а они в лавке горилкой очи заливают!
— Переизбрать правление, и точка!
Хотя было утро, в рощу заползал августовский зной, дышавший смольным
духом сосны. Степан расстегнул воротник френча и поднял руку над головой,
требуя тишины. Собрание постепенно утихомирилось.
— Раз имеется предложение переизбрать правление колхоза, надо
голосовать. Кто за это предложение?..
Степану не дали договорить: дружно взметнулись руки, и над собранием
пронесся вздох облегчения.
Низко склонились головы членов правления. А пунцовое до этого лицо
сидящего в президиуме Фомы Якименко покрылось бледностью.
— Принимается! — спокойно подытожил в наступившей тишине Степан.
Люди напряженно смотрели в знакомое лицо председателя райисполкома,
не веря, что действительно случится то, о чем кричали они, подогретые
дерзким предложением Ганны.
Дальше собрание пошло гладко. Вначале приняли в члены артели Свирида
Саврасовича Шестерню. Затем проголосовали за освобождение от должности
председателя Саввы Мельничука. А после того как Шестерня рассказал свою
автобиографию, единогласно избрали его председателем.
Наступило время решать второй вопрос. Степан взял в руки список
членов правления колхоза, прокашлялся. В это время сзади, на сосне, повис
дятел, и вдруг раздался его гулкий стук о ствол дерева.
— Войдите! — откликнулся Степан и оглянулся на сосну.
Собрание взорвалось хохотом, вспугнув дятла и наполнив рощу стонущим
эхом. Октавистыми басами гагакали мужики, стеняще повизгивали женщины.
Степан растянул губы в улыбке, и было непонятно, пошутил ли он с
дятлом или откликнулся на его стук по привычке.
— Зарапортовался, — покачал он головой, хитровато усмехаясь.
Когда с трудом была водворена тишина, Степан, всматриваясь в
просветленные смехом лица колхозников, произнес:
— Приступаем к переизбранию членов правления, — и, поднеся к глазам
список, зачитал: —
Якименко Фома Кондратьевич!..
Прошу выдвигать мотивы,
по которым ставится вопрос о выводе его из состава правления. Кто,
товарищи, просит слова?
Собрание молчало.
— Ну, так что же? — Степан смотрел на людей вопросительно и чуть
насмешливо. Он-то хорошо знал, что если в претензиях к правлению колхоза и
есть доля правды, все-таки именно члены правления первыми разглядели
бесхозяйственность и нечестность Саввы Мельничука и поставили перед
районом вопрос о его замене.
— Горилку хлещет Фома! — неуверенно выкрикнула Югина.
— Он же за свои гроши пьет! — без промедления сердито возразил Кузьма
Лунатик.
— И в свободное время! — веско добавил кто-то.
— Раз государство гонит горилку, пить ее не грех! — глубокомысленно
заключил Сильверст Рябоштан — древний старик, морщинистое лицо которого
было темным, как перезимовавший под снегом дубовый горбыль.
— Так какие будут предложения? — Степан раздумчиво всматривался в
лица кохановчан.
— Пусть работает! Оставить в правлении! — назидательно изрек Кузьма,
будто определяя меру наказания Фоме.
И собрание, вогнав Фому Якименко в холодный пот, единодушно
проголосовало (включая Югину и Ганну) за то, чтобы оставался он на своем
посту.
— Так дело не пойдет, — твердо произнес свою первую, уже
председательскую, фразу Свирид Саврасович Шестерня и стал за столом рядом
со Степаном Григоренко.
Свирид Саврасович, наверно, и сам не догадывался, что фраза его
прозвучала многозначительно. Действительно, надо было по-иному ставить
колхозные дела. И Шестерня заговорил уверенно и строго:
— Я — потомственный крестьянин, хоть и звенит в моей фамилии железо.
Один из моих предков произвел на свет белый шестерых сыновей, за что и был
удостоен фамилии Шестерня. С одна тысяча девятьсот двадцать четвертого
года, с того года, когда умер наш великий вождь и учитель Ленин, я состою
в партии большевиков. Но в партии я не шестерня, а солдат! И если вы
доверили мне быть головой колхоза, я буду выполнять свои обязанности, как
солдат партии. Партия требует, чтоб колхоз наш стал богатым, — это нужно и
вам и всему народу. А мать богатства — труд, организованный, честный,
упорный. Мы идем в бой за урожай. В бою же нужны смелые и умелые вожаки.
Но я так и не понял: доверяете вы своим вожакам — членам правления — или
нет?
Кажется, ничего нового не говорил Свирид Саврасович, но кохановчане
слушали его так, будто перед ними впервые открывалась какая-то очень
важная и нужная истина. Может, покоряла людей убежденность, уверенность
нового председателя в том, что все зависит от них самих, простых мужиков.
А Шестерня продолжал:
— Как решить с нынешними членами правления — ваша воля. Заявляю
только, что с пьяницами работать не буду. И еще вот что: в Кохановке
женщин больше, чем мужчин. А в правлении одни мужики. Предлагаю доизбрать
в правление хотя бы трех женщин...
Голос Шестерни утонул в одобрительном гуле.
Ох, и трудная ты, доля председателя колхоза! Все время чувствуешь
себя так, будто один бок тебе припекает, а другой холодом обдает;
подпоясан ты вроде не ремнем, а колючей проволокой, и сапоги твои тесны до
зеленых искр в глазах. Ни дня тебе тихого, ни ночи покойной: Голова
непрерывно должна напрягать все извилины до медного звона в висках. Ведь
хозяйство преогромное, людей в колхозе великое множество. За всем нужно
усмотреть, всему толк дать. А
...Закладка в соц.сетях