Купить
 
 
Жанр: Драма

Люди не ангелы

страница №14

иначе она может родить новое, самое страшное зло — ненависть,
особенно когда у человека не хватает мудрости, если он не умеет отделить
озлобившегося, закусившего удила следователя от государства...
Нет у Платона камня за пазухой. Он не хочет быть врагом той жизни, в
которой он почувствовал себя человеком, которой живут Павлик, Ганна,
Настька, Югина, Степан, вся Кохановка, вся Украина, вся страна... И если в
этой жизни не искоренено зло, так потому, что ходят еще по советской земле
люди с черными душами — враги, те, которые мечтают отнять у него, Платона,
землю, мечтают сделать его рабом, а Павлику закрыть дорогу к его мечтам.
Ведь и сам Платон раскрыл вражье гнездо в Оляниной хате. Правда, этому
помог случай. А как без случая влезешь в душу к человеку и увидишь —
светлое у него нутро или черное? Вот и свистит над людскими головами меч
правосудия, высматривает, чьи глаза в его стальном блеске сверкнут
по-волчьи, чей голос источает змеиный яд... И, видать, нередко меч
ошибается, если уж и он, старый человек, боится, что могут попутать давно
потухший блеск его, Платона, георгиевских крестов с блеском волчьих
глаз...
А может, иначе не должно быть? Может, высочайшая мудрость в том и
состоит, что лучше отсечь десять безвинных голов, чем недосмотреть одну
волчью? Да, но ведь за каждой безвинной головой стоят дети, жена, братья,
сестры! Как им всю жизнь ходить с пулей в груди и клеймом позора на лбу?..
Нет, Платону такие вопросы не под силу. Страшно думать об этом. Страшно и
тяжело. Будто в удушливом тумане заблудился он и ожидает, что вот-вот
сослепу сорвется в пропасть...
На второй день случилась беда на заводской теплоэлектроцентрали.
Вышел из подчинения недавно смонтированный турбогенератор, и его разнесло
в щепки. И в первую же ночь после аварии были арестованы главный энергетик
завода, начальник ТЭЦ и главный инженер, начальник смены, начальник
машинного зала, обер-мастер, машинист и его помощник, несколько
электромонтажников и рабочих из тех, кто приехал с Беломорканала и работал
на стройке теплоэлектроцентрали.
Узнав об арестах, Платон Гордеевич окончательно потерял покой. Надо
было что-то придумать, к кому-то идти и требовать, чтоб перевели его на
черную работу — бить камень, носить кирпич, копать землю...
После проведенной в раздумьях бессонной ночи встал он совсем
разбитый: болела голова, ныло сердце, ломило в пояснице. Записался к врачу
и в тот же день попал в лазарет. Пролежал там неделю. А когда выписался и
вышел на работу, услышал, что выяснены причины аварии турбогенератора: не
сработал автоматический регулятор оборотов турбины при резком снижении
нагрузки.
Платон ничего не смыслил в заводской технике. Его интересовало
другое: как арестованные? Узнав, что среди части освобожденных были и
беломорцы, несколько успокоился, но ненадолго... Свинцовым градом стали
обрушиваться новые события, от которых в душе будто сгущалась колодная
темнота.
...Стоял сумрачный январский день тридцать седьмого года. Снега почти
не было на прихваченной морозцем земле. Дул не сильный, но какой то
тусклый и мокрый ветер, от которого Платон Гордеевич не только зяб, а и
остро чувствовал свою покинутость, хотя вокруг копошились десятки людей,
одетых, как и он, в стеганые, видавшие виды бушлаты. Разгружали с
железнодорожных платформ упакованное в деревянные ящики оборудование.
Платон тут же разбивал ящики. Под его ломом зло визжали, вылезая из гнезд,
гвозди, лениво скрежетали доски.
К Платону Гордеевичу подошел прораб Мамчур — статный пожилой мужчина
с седыми висками и моложавым, хотя и морщинистым, лицом. Платон относился
к нему с уважением за внутреннюю собранность, которая чувствовалась в его
спокойном обращении с людьми, в умении одним словом заставить человека
проникнуться нужной ему мыслью.
— Ярчук, надо сколотить трибуну на поле у барака постройкома.
Срочно! — сказал Мамчур.
— Какую трибуну? — удивился Платон Гордеевич.
— Узнаете на месте. Будет общезаводской митинг.
По горячечному и быстрому взгляду Мамчура Платон Гордеевич понял;
произошло что-то необычное. Не удержался и спросил, притушив тревогу в
голосе:
— Случилось что?
Прораб оглянулся по сторонам и коротко ответил:
— Ночью опять пересажали многих...
Перед бараком постройкома толпились уже тысячи взбудораженных людей,
когда Платон Гордеевич с двумя другими плотниками закончили сколачивать из
досок временную трибуну.
Затерявшись в толпе, Платон остался на митинге. Наблюдал, как
выходили на трибуну незнакомые ему люди — озабоченные, углубленные в
какие-то трудные мысли. Прислушивался к рабочим.
— Главного начальства что-то не видать, — проговорил молодой парень в
стеганке, указывая глазами на трибуну. Потом обратился к другому парню: —
А тот очкарик — кто?

— Председатель постройкома профсоюза, — услышал Платон Гордеевич
ответ.
— А в каракуле что за птаха?
— Секретарь горкома партии.
— А почему главного инженера нет?
— Главный загремел ночью в НКВД...
Председатель постройкома прокашлялся и, сдерживая волнение, начал
митинг прямо с доклада. Платон всматривался в его полное, раскрасневшееся
на ветру лицо, которому роговые очки придавали благообразие и степенность,
вслушивался в гневные слова и чувствовал, что сам наливается гневом. Свой
недавний страх показался ему мелким и смешным. Председатель постройкома
сообщил, что на заводе благодаря бдительности преданных людей разоблачена
группа троцкистско-зиновьевских отщепенцев, злобных врагов народа,
занимавшихся вредительством и шпионажем. Среди обезвреженных врагов —
главный инженер завода, секретарь парткома, начальник механомонтажа,
многие заместители начальников цехов и управлений. Все новые и новые
фамилии называл докладчик. Ветер подхватывал его окрепший, гневный голос и
швырял в застывшее на огромном поле многолюдье.
Потом на трибуну выходили другие ораторы. С ненавистью клеймили они
позором презренных врагов и призывали множить бдительность. Некоторые
здесь же выступали с разоблачениями.
— В позапрошлую смену, — гневно заявил низкорослый в бараньем треухе
мужчина, — мастер Середа не дал мне бетона! Я еще тогда подумал, что это
подозрительно. А вчера узнал, что Середа скрывает свое родство с
махновцем, за которым замужем его двоюродная сестра!
— Электромонтажник Цвиркун при поступлении на работу скрыл, что его
батька был церковным старостой! — сообщил второй оратор.
Третий говорил о бывшем своем товарище, родители которого лишались
избирательных прав за саботаж во время коллективизации.
Выступали еще и еще... Призывали... Разоблачали... Платон оглядывался
на рабочих и видел, какой ненавистью пылают лица молодых парней. Выросшие
после революции, они только слышали и читали в книгах о врагах, пытавшихся
задушить советскую власть. И вдруг узнать, что враги были рядом,
здоровались с ними за руку, учили работать на станке, ценили их труд,
хвалили за первую удачу... Нелегко узнать такое. Будто беспечно пройти
босиком по тропе, а потом оглянуться и увидеть, что она кишит змеями...
Если б ненависть имела голос, ее трубный возмущенный клич заглушил бы
сейчас все другие звуки жизни.
И иное примечал старый Платон. Угадывал душевную сумятицу на многих
лицах. Видел страх. Люди с опаской ворошили свою память, копались в
прошлом, прикидывали, нет ли у них за спиной чего-либо такого, что может
бросить тень подозрения. Ведь, оказывается, надо так мало: Дальний
родич — махновец
... Отца избирали церковным старостой... Родители не
хотели идти в колхоз
...
После митинга молча ломали трибуну. Тих и задумчив был Платон
Гордеевич. Отвалив ломом перила, вытер рукавом взмокший лоб и посмотрел на
серый обезлюдевший пустырь. Увидел, как к недалекой груде железного лома,
где цвиринькали, прыгая и перелетая с места на место, воробьи,
подкрадывалась лохматая бездомная кошка. С любопытством притих на месте.
Воробьи заметили кошку и дружной стайкой, как брызги из лужи, вспорхнули
на провода. Кошка, прикипев к земле, проводила их зеленым хищным взглядом.
Крылья б тебе, зверюке, досталось бы тогда воробьям, — невесело
подумал Платон. И хмыкнул: Во сне кошки небось часто видят себя
летающими
... А на душе — гнетущее чувство.
Снова взялся за работу. Почему-то вспомнилось лето. Возле здания
заводоуправления он тайком сорвал с клумбы белую чайную розу. Дивясь
новизне и тонкости ее аромата, полюбовался на нежные лепестки и вдруг
увидел среди них черного паука, глодавшего букашку... Вот так и в жизни:
кругом свет и солнце, а черные пауки вьют себе гнезда в самых неожиданных
местах.
И опять стал размышлять о митинге, о разоблаченных врагах. Но почему
так ломит душу? Вроде его, Платона, опоили отравой. Почему мнятся ему лица
рабочих, на которых был написан страх? Чудилось даже, что и ветер,
скуливший сейчас над головой в проводах, был пропитан этим людским
страхом. И неподатливый гул трибуны под ударами лома тоже навевал что-то
тревожное, будто предупреждал о грядущей беде.
И Платон Гордеевич вдруг подумал, что и у него был написан на лице
страх. Ему и сейчас страшно, хотя вины ни перед совестью, ни перед людьми
никакой... Нет вины, но были георгиевские кресты; есть в его показаниях
дурацкая фраза — плод злого отчаяния — о том, что хранил он оружие. А эта
история с задержанными в хате Оляны людьми? Не за себя он боится: боится
за Павла, за его завтрашний день, за будущее внуков.
Представил себе, что не он, а Павлик стоял сегодня на митинге в толпе
рабочих, а на трибуну вышел... прораб Мамчур. Почему Мамчур?.. Вышел
Мамчур и сказал, что Павел Ярчук — сын... Да, не ангела сын Павел...

Мысли Платона прервал его напарник — краснодеревщик из Полтавы,
рослый, с проворными руками дядька.
— Может, зря ломаем? — подавленно спросил он, отрывая доску настила
трибуны.
— Болячка тебе на язык! — со злостью и тревогой ругнулся Платон.
Краснодеревщик уставил на Платона снисходительно-насмешливый и
какой-то болезненный взгляд. Помолчал, потом доверительно заговорил:
— Братуха мне с Подолии написал, с Кордышивки — есть под Винницей
такое село.
— Слышал. — Платон удивился, впервые узнав, что полтавский
краснодеревщик — его земляк. — В Вороновицком районе Кордышивка.
— Небольшое село, а мужиков под репрессию подвели — каждого десятого.
— Густо посолили, — мотнул головой Платон.
— Добре, если на этом завяжут, — продолжал краснодеревщик. — Вчера я
толковал с одним ученым человеком из лагеря заключенных — родич моей
жинки, на воле профессором служил. Так говорил он, будто аресты нужны
каждой власти, как прививка страха народу. Чтоб люди начальства боялись и
не смели пикнуть, если не по нраву что придется.
— Дурак твой профессор! — Платон достал из кармана кисет и с каким-то
ожесточением стал завертывать цигарку. — У нас власть какая? Советская! А
кто она? В сельсовете сидит мой племяш, в Виннице кооперацией ворочает
тоже мой родич. Цари русские, чтоб держать людей в страхе, войско
специальное держали, казаков. А теперь в армии что ни командир, то
вчерашний хлебороб. Понимаешь? У мужика в руках оружие! И у рабочего,
конечно. Сам нарком обороны — простой рабочий. Так кого же нам с тобой
надо бояться? Верно, советская власть чинит насилие. Хочешь не хочешь, а
заставляет всех учиться, чтобы темными дураками не были. Законом требует
не ломать шапки перед начальством, не нести курицу и червонец доктору,
когда идешь в больницу, требует тащить в милицию спекулянта, который хочет
содрать с тебя шкуру. Ты имеешь что-нибудь против такого насилия? Я тоже
не имею! Конечно, требовательная власть. Заставляет, чтобы колхозы
покупали машины, чтоб проводили электричество, чтоб зерно бросали в землю,
как наука велит. Одним словом — дурак твой профессор! Правильно сделали,
что упрятали его в лагерь. Видать, много еще таких, как он, смердят на
воле. Вот и перетряхивают все, очищают землю.
— А зачем же с тебя, такого умного и святого, взяли подписку о
невыезде? — Краснодеревщик уставил на Платона колючие зеленые глаза.
— Значит, заслужил!
— То-то я вижу, очень ты доволен.
— Доволен не доволен, а ковать новую жизнь — не франзольку с салом
жевать. Шутка ли: отняли у толстобрюхих земельку, разные там фабрики,
золотишко. Не все же они утекли за границу. Притаились, ждут, что, может,
прилетит царский орел. И небось не все сложа руки ждут. Тут есть над чем
пошевелить мозгами.
— По-хозяйски треба шевелить, чтобы мозга с мозгой не схлестнулась, —
примирительно сказал краснодеревщик, соглашаясь, видимо, со словами
Платона.
— Это другой разговор. Даже больше тебе скажу. — Платон помедлил,
оценивающе посмотрел на краснодеревщика и после некоторого колебания
продолжал: — Чтоб к уму была еще чистая совесть... И мудрое сердце чтоб
было. А то я встречал одного следователя... Одним словом, не дай бог, чтоб
в НКВД затесались люди вроде твоего профессора.
— Собачий он, а не мой! — обозлился краснодеревщик. — Боюсь, что
из-за таких опять трибуна потребуется...
Когда Платон Гордеевич пришел на строительную площадку, где работали
беломорцы, прораб Мамчур хмуро спросил у него:
— Сломали трибуну?
— Сломали, — устало ответил Платон, — но есть догадка, что трибуна
еще понадобится...
— Кто его знает, все может быть... — раздумчиво произнес Мамчур и
вдруг умолк, точно споткнулся. Платон, чувствуя в сердце давящий холодок,
вопрошающе смотрел в непроницаемое лицо Мамчура.
— Да-а... — Прораб сокрушенно мотнул головой. — Черт те что делается!
Лучших специалистов сажают. — И опять испуганно осекся, уставив испытующий
взгляд на Платона Гордеевича.
Платон потупился, давая понять, что ничего предосудительного не
усмотрел в словах прораба, даже улыбнулся, но, видать, сделал это нелепо.
Когда поднял глаза на Мамчура, увидел, как по его сморщенному лицу
разлилась бледность.
В конце строительной площадки замаячила в брезентовом дождевике
фигура инженера, и Мамчур, еще раз опалив Платона Гордеевича настороженным
взглядом, побежал туда.

Утро клубилось в туманной зыбкой измороси. Пока Платон Гордеевич
дошел до строительства, ботинки его промокли насквозь, пропитался сыростью
бушлат, и сам он продрог до костей. А впереди — длинный рабочий день.

Хорошо, если прораб пошлет в какой-нибудь цех, в тепло.
Мамчур будто догадался о желании плотника Ярчука.
— Пойдете на склад лесоматериалов грузить доски, — сказал он Платону
во время распределения заданий. И мягко добавил: — Работа легкая и в
затишку.
Платон Гордеевич с удивлением посмотрел в серое лицо прораба, заметил
налившиеся мешки под его воспаленными глазами и вздохнул.
А когда с группой рабочих направлялся на склад лесоматериалов, Мамчур
окликнул его.
— Платон Гордеевич, — глядя себе под ноги, заговорил прораб. — Я там
подписал ходатайство, чтоб вам отменили ограничение выезда... Почаще
заглядывайте в лазарет, это возьмут тоже в расчет.
— Спасибо... — только и нашел что сказать Платон, ибо ни одно слово
не могло вместить в себя тех чувств, которые ворвались сейчас в его
сердце.
Прораб Мамчур это хорошо понял...

33


Ой, как стыдно Насте писать хлопцу письмо. Правда, Павел ей вроде и
не чужой, но уже и не родич. Странно, не родич, но стал роднее. И писать
ему надо такое... Зачем он задает ей вопросы, на которые она уже ответила.
Не совсем прямо ответила, но он же не дурачок, все понял...
Настя сидит за столом у маленького окна с черной от древности и
частой протирки керосином рамой, за тем самым столом в бывшей Степановой
хате, где четыре года назад сидели таинственные гости Оляны. Вспоминает
Настя прошлую осень, когда Павел каждый день бегал на село встречать
почтальона, надеясь, что тот несет ему вызов на экзамены в летное училище.
В один из таких дней она тоже пошла за село, в лес по дрова пошла. А чтоб
Павел чего не подумал — захватила для вязки дров толстую веревку.
Увидела Павла сидевшим на каменном жернове у старой полуразвалившейся
ветряной мельницы. Он неотрывно глядел на убегающую к местечку Воронцовка
скучную от безлюдья дорогу и будто прислушивался, как над головой дремотно
поскрипывал ветряк, подняв в небо скелеты двух уцелевших и уже не
подвластных ветру крыльев.
Заметив Настю, Павел смущенно заулыбался. Ему, видать, не хотелось,
чтоб Настя знала, с каким томительным нетерпением ждал он вызова в
училище. Но от Насти трудно что-либо утаить.
— Почтаря ждешь? — с безжалостной насмешкой спросила она.
— Да... От батьки давно вестей не было.
— А почтарь дома. Картошку на огороде копает.
— Серьезно?.. Знал бы — сам слетал на почту.
— Пойдем, летун, лучше в лес по дрова. Ночью бушевал такой ветрюган!
Полно сушняка навалил.
— Пойдем! — с нескрываемой радостью согласился Павел.
Лес действительно выглядел необычно. Под ногами — много сушняка и
перемолотой листвы. Казалось, что деревья ожесточенно передрались между
собой. Искалеченная листва была особенно заметна на тропинках и дорогах,
не заросших травой и бурьяном. Оббитая ветром, она уже начала увядать, и
от этого в лесу стоял густой дурманящий аромат, напоминавший банную парную
с березовыми вениками.
Они прошли по тощему скрипучему мостку, вросшему в берега узкого
рыжего ручейка-жабокрячки, поднялись в сосняк и, глядя себе под ноги,
зашагали по усыпанной хвоей тропе. Павел спросил у нее:
— Если возьмут меня в училище, будешь ждать?
— Кого ждать? — Она притворилась, что не поняла.
— Меня.
— А зачем тебя ждать? Захочешь — приедешь.
— Замуж не выскочишь?
— Придет время — будет видно. А тебе сколько учиться?
— Три года.
— Ого!..
— Если любишь — дождешься.
— И не стыдно тебе женихаться так рано?
— Мне уже скоро семнадцать будет.
— А мне только шестнадцать.
— Настя... — Павел остановился, взял ее за руку. Она не отняла руки,
а только пугливо оглянулась по сторонам: по лесу бродили женщины, собирая
сушняк.
— Что, Павел? — глянула ему в глаза открыто, со смешинкой, хотя
смеяться не хотелось. Сердце насторожилось оттого, что Павлик мог сказать
какие-то страшные слова... Но он сказал не страшные:
— Если ты выйдешь замуж за Серегу, я приеду и убью тебя.
— Тю-у... — Ей стало смешно. — Лучше не уезжай никуда.
— Надо. Потом я вернусь и заберу тебя с собой.
— Так меня мама и отпустит.

— Отпустит. Ты только жди меня.
— Тебя дождешься. Уедешь, и поминай как звали.
— Ты не веришь?
Насте даже стыдно вспоминать, что было потом. Павел неожиданно обнял
ее и поцеловал. Первый раз в жизни поцеловал. И так неожиданно! Она даже
не успела отпихнуть его, отвернуться. А рядом послышался треск сухой
ветки: на тропинку вышла с вязанкой дров Харитина, мать Сереги. Может,
Харитина и не видела ничего, но Настя от стыда и страха вскрикнула и
кинулась в густой подлесок, побежала сквозь кусты прямо к полю. Побежала
так быстро, что Павел догнал ее только у села...
А вчера днем Настя получила от Павла письмо. Принес его не почтальон,
а Иван Никитич — ее первый учитель, Прошу. Уж лучше бы почтальон. Она не
знала, куда деть глаза, когда Прошу положил на стол конверт. А мама, как
маленькая, сразу и пристала:
— Читай, что там пишет наш Павлик.
Хорошо, что Иван Никитич вмешался:
— Письмо адресовано Насте, пусть прочтет его сама.
Потом стал корить Настю, что бросила школу, стал выспрашивать
причины. Настя не смела сказать ему правду. Да и как сказать о себе
плохое? Не любит она долго ломать голову над книгами, над задачами. А быть
в классе отстающей — значит быть хуже всех девчат, хотя она красивее
многих. Но разве понимают это в школе? Вон Поля Заволока такая страшнющая,
что на нее даже собаки не гавкают — боятся. Но учится на отлично, и
хлопцы табуном за Полей бегают. Настя же только Павла и Серегу
присушила... Павел теперь далеко, а Серега — срамота одна: веснушчатый как
сорочье яйцо, да и он после семилетки дома остался. Но Прошу этого не
объяснишь.
В разговор вмешалась мама. Она показала учителю на старый ткацкий
станок, оставшийся в хате после смерти Григоренчихи, и ответила за Настю:
— Вот ее школа. Научится — будет иметь хлеб на всю жизнь.
Иван Никитич засмеялся и, словно на уроке, начал говорить, что ручной
ткацкий станок скоро понадобится только для музея. Пройдет, мол, время,
появится в лавках много мануфактуры, люди заживут лучше, и никто не станет
носить одежду из домотканого полотна.
Так Настя ему и поверила! Полотно всегда будет нужно — на скатерти,
на рядна, на рушники. А разве кто-нибудь из мужиков выйдет в поле в штанах
фабричной выработки? Да никогда в жизни! Полотно прочнее и дешевле: для
того и сеют на каждом огороде коноплю.
Когда Прошу ушел, Настя выбежала на подворье и, спрятавшись под
поветью, прочитала письмо. Потом долго боялась вернуться в хату —
расспросов мамы боялась. А мама все равно расспрашивала. Но разве скажешь
маме о том, что пишет Павлик?.. Отмолчалась. А мама будто сама прочла
письмо, хотя Настя спрятала его под блузку. Вначале похвалила Павла:
— Доброе у него сердце, мягкое. С таким век проживешь и горя не
узнаешь...
А потом:
— Ой, как жалко, что Павло — отрезанный ломоть. Пока не отвыкнет от
села — будет писать. Сердцем-то он еще тут. А притрется к городу — забудет
про все. Выучится на летчика, и сельская дивчина ему уже не пара... Как же
иначе? Разве мало в городе славных девчат?
Нет, не верит Настя маме. Павел не такой. Никогда он не обманет
Настю, не отступится от своих слов. Все мамы такие: боятся того, чего не
надо бояться.
А она, Настя, тоже хороша. Чего дичилась? Зачем притворялась перед
Павликом, что он ей безразличен?.. Легко было притворяться, когда он
всегда находился рядом. А сейчас она ждет не дождется, чтоб сгинул снег,
чтоб пойти в лес да хоть постоять на том милом мосточке через
ручеек-жабокрячку, по которому они проходили с Павлом, посмотреть на то
место, где он поцеловал ее... Как хорошо, что у людей есть память. Настя
все помнит: и как Павлик побил ее однажды, и как пасли они коров, и как в
школу ходили. А Серегу кто за чуб таскал?.. Она!.. За Павлика своего
заступилась...
Теперь Настя не будет хитрить. Вот возьмет сейчас и напишет ему
всю-всю правду. Напишет, что думает о нем каждую минуточку и будет ждать
его, как соловей лета... Пусть он только учится и не тревожится ни о
чем. Она умеет ждать...

Бывают же такие дни! На утреннем осмотре, когда учебная эскадрилья
замерла в двухшеренговом строю среди казармы, сам старшина — вышколенный
служака — поставил всем в пример курсанта Ярчука за образцовый внешний
вид. А днем Павел получил письмо от Насти. Такое письмо!.. Никогда же
Настя его не целовала, а в письме, в самом низу клетчатой страницы,
написала: Целую тебя, мой любимый Павлушко, и жду ответа, как соловей
лета
. И двух голубков в васильковом веночке нарисовала. Голубки смешные,
похожие на ворон, но Павел был счастлив. Настолько счастлив, что не мог ни
о чем думать, кроме как о Насте и о ее письме. Лежало письмо в нагрудном
кармане, и он каждую минуту бережно притрагивался к нему рукой.

Знал бы старшина эскадрильи, чем занимался в часы самоподготовки
примерный курсант Ярчук!
Огромный и светлый учебный класс, уставленный маленькими столами. Над
каждым столом склонилась стриженая голова. Курсанты самостоятельно изучали
Дисциплинарный устав Красной Армии, вели записи. Старательно что-то
писал на тетрадном листе Павел. Письмо Насте писал. Иногда поднимал
голову, смотрел со счастливой мечтательностью в окно, из которого
виднелись в синей дымке громады далеких Кавказских гор. Насте и не снились
такие горы. И он рассказывал в письме о них. Писал, что шел вчера в строю
на стрельбище и глядел на горы. И казалось ему, что горы тоже двигались в
ногу со строем... Смотрел Павел на белые портьеры из тяжелого шелка,
спадавшие по бокам окна к самому полу. Настя никогда не видела таких
портьер, да и слова такого не слышала. И о портьерах писал... Жаль, что
нельзя ничего сообщить о полетах, о прыжках с парашютом. Не летал, не
прыгал еще Павел, а самолеты видел только издали. Но придет время — все
будет: и полеты и прыжки. Зато форму он носит настоящую летную. На
суконной гимнастерке голубые, как утреннее небо, петлицы, а в петлицах &mdas

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.