Жанр: Драма
Люди не ангелы
...с радостью почувствовал на конце лески
приятную рвущуюся тяжесть. С непривычки не повел севшего на крючок карася
по воде, а выхватил его в воздух, и на молодом солнце сверкнуло живое
серебро рыбешки.
Начался тот счастливый клев, при котором в голове — ни одной мысли,
только тихий восторг в сердце, напруженность рук и трепетное ожидание,
когда поплавок снова окунется в воду.
Нигде так быстро не проходит время, как на рыбалке. Кажется,
совсем-совсем недавно была первая поклевка, а солнце поднялось уже высоко,
наполнив небо сияющей голубизной и осушив на траве росу. Правда, и в
ведре, стоявшем возле Степана, плескалось полтора десятка
япончиков
—
так называют в Кохановке белого карася.
На тропинке, юлившей по берегу, послышались чьи-то легкие шаги. За
спиной Степана они утихли.
Тося принесла завтрак
, — подумал Степан и улыбнулся. Хотелось
оглянуться, но сдержал себя. Вспомнил вчерашнюю фразу Христи, брошенную
ему мимоходом:
— Скорее б ты состарился, черт полосатый!..
А до этого Христя как-то сказала ему:
— Замечаешь, какими очищами смотрит на тебя Тодоска? Будто ты не
батька ей, а кавалер... Ты построже с ней, Степане. Розгой бы отхлестал
когда-нибудь.
— За что же розгой? — удивился Степан. — Тося послушна, работящая.
— Тебя она всегда рада слушаться. Вон вчера заштопала твою рубашку —
мне так не заштопать. А думаешь, я ее заставляла? Сама взялась!..
Степан замечает, что его старшая падчерица Тося, когда он приходит
домой и ласково разговаривает с Христей, делается резкой, раздражительной.
Хотя и исправно выполняет поручения матери, но с какой-то затаенной
злостью. А на его просьбы откликается охотно и будто светлеет вся, Голос
ее становится мягко-певучим, каким он был у молодой Христи, а большие
серые глаза искрятся радостью и преданностью. И еще заметил Степан, что
Тося с материнской нежностью относится к своему братику — четырехлетнему
Ванюшке, печется о нем больше, чем сама Христя, а Ванюшка, или Иваньо, как
зовет его Тося, отвечает сестре необыкновенной привязанностью. Словно
собачонка, неотступно ходит следом за Тосей и по всем своим мальчишечьим
делам обращается только к ней.
Вчера вечером, когда готовил снасти для рыбалки, Степан попросил
Тосю:
— Сходи, Тоська, в камору за макухой.
— Я вам не дитятко! Тодоской зовите! — сердито ответила Тося. Потом,
будто испугавшись своей резкости, мягко спросила: — Много брать макухи?
— Половину плитки, да растолки ее хорошенько.
Тодоске шел уже тринадцатый год. Была она высоконькой, тонколикой,
жалко-худощавой. Как ни старалась казаться взрослой, вся еще была в плену
детства. Охотно играла с Иваньо в тряпичные куклы, больше забавляясь при
этом сама, дралась с младшей сестрой Олей из-за пустяков, лазила на ветлы
за грачиными яйцами.
Сейчас Степан, догадываясь, что сзади него стоит именно Тося,
притворился, что не слышит ее. Ждал, когда она заговорит первой.
А клев прекратился. Подул мягкий ветерок, взлохматив поверхность воды
и закачав поплавки. Степан потянулся к торбе за прикормкой и непроизвольно
повернул голову. С удивлением увидел, что за спиной у него была не Тося. В
трех шагах, на скате берега, стоял Павлик. В старых полинялых штанах с
пузырящимися заплатами на коленках, в ветхой рубашке из синего ситца в
белую полоску, соломенном капелюхе, босоногий, он тем не менее выглядел
как-то по-взрослому. Может, такой вид придавали Павлу черно-смоляные
брови, туго сдвинутые над карими задумчивыми глазами, и смуглое,
обветренное лицо с чуть зачерневшим над верхней губой пушком.
— Здравствуй, Степан Прокопович, — солидно поздоровался Павел,
встретившись глазами со Степаном.
— Здорово, брательник! — ответил озадаченный Степан. — Ты чего же
молчком стоишь? А я думал, мои девчата снеданок принесли.
— Помешать боялся.
— От тата нет вестей?
— Нет. — Павел подавил вздох.
— Не повезло дядьке... — Степан кинул подкормку и, зная, что после
этого не будет сразу клева, встал на ноги и начал свертывать цигарку.
Раздумчиво заговорил: — Знаешь, Павло, я думаю, что тато твой каких-то дел
натворил во время петлюровщины. Иначе не стали б его держать за решеткой.
— А что он мог натворить? Я ничего такого не слышал ни дома, ни от
людей.
— Люди могут не знать, а дома не обязательно говорить про это.
— Но Петлюра был на твоей памяти. Сам должен знать.
— Тогда, Павел, такое творилось, что за каждым не усмотреть было.
— Нет, тато не мог быть с Петлюрой. Он за советскую власть сам кому
хочешь глотку перегрызет. Об этом я Сталину в Кремль написал.
— Давно? — заинтересовался Степан.
— Еще зимой... Не отвечают.
— Ответят обязательно. Не сразу, конечно; туда много разных писем
приходит.
— Степан, мне справка нужна, — без всякой связи с предыдущим
разговором сказал Павлик.
— Какая справка?
— Свидетельство о рождении.
— Это можно. Только церковные книги в двадцатом году сгорели, так что
справка будет приблизительная. Тебе сколько лет?
— Семнадцать, — не моргнув глазом, соврал Павлик.
— Приходи завтра с утра в сельсовет...
— С утра не могу — экзамены у меня.
— Ну вечером. А зачем тебе справка?
— Хочу в летное училище поступать.
— Военное?
— Угу...
Степан пососал цигарку, глубоко затянулся едучим дымом, поглядел на
поплавки. Еще некоторое время помолчал, потом каким-то виноватым тоном
сказал:
— Выбрал бы ты себе другую профессию. Иди лучше в строительный
техникум.
— Нет, я уже решил.
— Гм... Решил... Тут не все от тебя зависит. В военное училище могут
не принять.
— Из-за батьки? — насторожился Павел.
— Да... Там отбор строгий.
— Про это я Сталину тоже написал.
Степан невесело засмеялся и, увидев, как нырнул в воду крайний
поплавок, кинулся к удилищам.
Павел собрался уходить. Его остановил неожиданный вопрос Степана:
— А ты как же решил: с мачехой пойдешь или при Югине останешься?
— Куда пойду? — удивился Павел.
— Как куда? Твоя же мачеха продала в Березне свою хату, а купила мою
батьковскую. Сегодня туда перебирается...
31
Через минуту Павел не помня себя бежал по узкой тропинке, вихлявшей
меж густых зарослей боярышника, калины и бузины, которые толпились вдоль
покатого речного берега. Ветви, как зеленые руки, хлестали его по лицу,
хватали за плечи, будто хотели остановить и заставить поразмыслить над
тем, куда и для чего он спешит. Ведь ничего изменить не удастся — это
Павел понимал и сам. Да и надо ли менять?
Но было обидно. Нет, обида — не то слово. Что-то тяжелое и
уныло-мрачное сдавило его грудь, заставив сердце подступить к горлу... И
оно, сердце, подстреленной куропаткой трепыхалось судорожно, словно
захлебываясь от слез, которые душили Павла.
Теперь Павлу было понятно, для чего на прошлой неделе ходила в
Березну его мачеха, понятно, о чем шепталась она вчера вечером с Настькой.
Но почему все тайком? Он же не враг им. Не скрыл он от Насти то, что Югина
велела состричь клок волос из косы мачехи. Потом он и Настя ходили в
колхозный коровник и укоротили черному телку хвост... Недавно те волосы
Югина принесла от бабки Сазонихи — сожженные, завернутые в календарный
листок с цифрой тринадцать. Югина позвала в садок Павла и таинственно
сказала:
— Ну вот, заворожила бабка... Велела развеять по подворью и в хате.
Часть заколдованных волос Югина отсыпала в другую бумажку.
— Развей их в комнате мачехи...
Павел озорства ради дал понюхать сожженные волосы соседскому псу, и
тот, доверчиво нюхнув, стал так чихать, что Павел и подбежавшая Настя
покатывались от хохота.
Неужели Настя рассказала обо всем маме?
— с обидой и досадой думал
Павел, частыми шагами поднимаясь по затравелому косогору от Бужанки к
селу.
С улицы посмотрел на свою хату, сверкавшую под солнцем белизной стен,
и показалась она ему чужой и жалкой; окна ее, окаймленные темными
наличниками, смотрели на мир с унылой грустью. Будто и хата скорбела
вместе с Павлом о веселых колокольчиках, которыми больше не будет звенеть
здесь смех Насти.
На порог вышла Югина — с веником в руках и с железной заслонкой от
печи. На заслонке она несла мусор, выметенный из хаты. Павел понял, что
Ганна и Настя уже перебрались.
Увидев Павла, Югина сердито накинулась на него:
— Где ты шляешься? Мачеха все добро покойной матери унесла — полотно,
рушники, наперники! Голым тебя оставила!
— Обойдусь, — хмуро буркнул Павел.
— Ишь, добренький какой! Тебе не нужно — мне пригодилось бы. — И
Югина, смахнув за плетень мусор, указала глазами на своих младших
хлопчиков — Тарасика и Юру, которые играли в сливняке возле старой,
обвалившейся сушарки.
— Не надо было отдавать, — ответил Павел.
— Что я, драться с ней буду? За косы таскать?
Вспомнив о косах, Югина вдруг рассмеялась, сверкнув двумя низками
ровных мелких зубов:
— А бабка Сазониха помогла!
— Дура твоя бабка!
— Почему же так? Сам видишь. — И Югина с чувством превосходства
указала на распахнутую в сенях дверь, которая вела в комнатку, где жили
Ганна с Настькой.
— Вижу. — Павел невесело засмеялся. — Телячий хвост Сазониха
поджарила, а не косу мамы.
— Как так? — изумилась Югина.
— А так. — И Павел, посмеиваясь, не без мстительного злорадства
рассказал, как он вместе с Настей обманул Югину.
Югина смотрела на брата остекленевшими от удивления глазами, не
решаясь верить услышанному. Но по лицу Павла поняла, что говорит он
правду, и вдруг, бессильно уронив веник и заслонку, глухо громыхнувшую,
схватилась руками за живот и будто надломилась. Давно Павел не видел, чтоб
сестра так безудержно, почти истерично смеялась. С трудом переводя дыхание
и обливаясь слезами, она визгливо хохотала, то запрокидывая голову с
толстой тугой косой, уложенной калачом, то наклоняясь вперед. Ямочки на ее
порозовевших щеках светились и тоже смеялись — весело и заразительно.
— А чтоб ты пропал! — еле выговорила сквозь хохот Югина.
Павел вдруг увидел Настю. Она куда-то шла улицей мимо подворья —
гордая и до боли близкая. Даже не посмотрела на хату, где прожила столько
лет, не взглянула на Павла. А Югина все хохотала, и Павлу показалось, что
она смеется уже над ним, над Настей, и смех этот ранил его.
Когда Настя скрылась за поворотом улицы, Павел выбежал с подворья.
Слышал за спиной увядавший хохот Югины и, не чувствуя ног, широко зашагал
по нагретой солнцем тропинке, которой только что прошла Настя.
Вышел на угол улицы и увидел Настю недалеко — она только что миновала
подворье Кузьмы Лунатика. Ускорил шаг. Вдруг перед ним появился Серега. Он
вынырнул из калитки и, запустив руки в карманы, стоял на тропинке, с
ухмылкой глядя своими маленькими в белых ресницах глазками на Павла.
Павлу было не до драки. Хотел сказать Сереге что-то примиряющее, но
тот неожиданно без всякой воинственности засмеялся.
— Мои тато вернулись, — произнес он голосом, в котором кричала
радостью каждая нотка.
И тут же Павел услышал полузабытый голое Кузьмы Лунатика:
— Павлушка! Зайди-ка в хату!
Павел увидел в распахнутом окне знакомое, заросшее до самых глаз
иссиня-черной щетиной лицо Кузьмы.
— Письмо тебе от твоего тата, — доверительно шепнул Серега Павлу. —
Они на строительстве встречались.
И все прежнее отхлынуло от Павла.
Тато!.. Уже сколько лет ни слуху ни духу о нем...
Не укради
.
Не солги
.
Не обидь младшего
.
Не губи птиц
.
Не
калечь деревьев
.
Не сквернословь
.
Не бросай камней в чужие окна
.
Не
дразни соседских собак
. Эти и многие другие неписаные заповеди, которым с
малых лет учат деревенских мальчишек, несметное количество раз нарушаются
ими, прежде чем становятся законом поведения. Нарушаются до тех пор, пока
страх перед неизбежным возмездием не укрощает злые мальчишеские порывы или
пока не заговорит их созревающая совесть.
С детства и до самой смерти совесть — наиболее строгий судья человека
и самый главный сеятель добра в его сердце. Но очень жаль, что совесть
часто выступает в роли сеятеля лишь после того, как человек вынудит ее
заговорить, представ перед ней обвиняемым.
Тяжело казнился перед своей совестью Платон Гордеевич Ярчук, обокрав
осенью тридцать второго колхозное поле. И когда четыре года спустя он
сгоряча сознался следователю о похищенном мешке семенного зерна, то
полагал, что любое наказание за это будет легче в сравнении с тем, что уже
испытало его хлеборобское сердце. Тем более следователь обещал зачесть в
срок наказания два года, безвинно просиженных Платоном в тюрьме.
Следователь сдержал свое слово. Зачли гражданину Ярчуку два года...
Два года из семи, которые присудили ему за расхищение колхозного
имущества.
Вначале Платону Гордеевичу все показалось дурным сном. Семь лет
исправительно-трудовых лагерей! Семь лет!.. Вспомнил, что и Кузьма Лунатик
схлопотал за воровство такой же срок, и будто ворвался в его сердце
снежный вихрь и лопнула там какая-то пружина. Понял, что ничем уже не
поможет своей беде. Окончательно изломалась жизнь его — никому не
приметная и, кроме Павлика, никому не нужная.
Если б можно было забыться и навсегда перестать ощущать себя... Не
дано такое счастье человеку. Все видели глаза Платона, и все запоминало
надорванное сердце. Глодала тоска по Павлику, по Кохановке, по земле...
Бесконечно долгий год провел Платон Гордеевич среди пестрой армии
заключенных на строительстве Беломорканала. Белый мор... Многое видели там
его глаза. Многое испытал сам. Казалось, не хватит сил перенести.
Осматриваясь вокруг, никак не мог избавиться от горького, обманчивого
ощущения, будто сюда, в этот угрюмый край лесов и болот, стеклось
большинство люда, населяющего державу, что здесь — главнейший центр жизни.
Пожалели старость Платона или смягчил он кого-то своей
безропотностью, покорностью — его определили со временем на плотницкую
работу, где день за днем сколачивал тачки, делал держаки к лопатам и
киркам, строгал топорища, строил бараки, распиливал бревна на доски. Потом
назначили Платона Ярчука десятником. Его плотницкая десятка состояла из
людей моложе его, но хилых, болезненных, не умеющих толком держать в руках
топор или рубанок. Он терпеливо обучал их несложному ремеслу, обучал без
доброты в сердце, потому что знал: это истинные враги советской власти.
Были в его десятке бывшие петлюровские офицеры, члены
троцкистско-зиновьевского антипартийного блока, сынок заводчика, пойманный
на вредительстве, священник, осужденный за антисоветские проповеди,
ювелир, который с рюкзаком золота пытался улизнуть за границу. Платон
почти никогда не вступал в посторонние разговоры со своими подопечными,
зная, что уголь, если не жжет, то чернит. Но был требовательным и
справедливым в дележке сухарей и махорки.
А ранней весной Платону Гордеевичу объявили, что,
учитывая его
преклонный возраст и добросовестную работу
, он освобождается из
заключения но... без права возвращения в родное село. Даже в область свою
была заказана Платону дорога...
В это самое время вербовалась двухтысячная армия из отбывших срок
наказания для отправки куда-то на юг Украины, на строительство
металлургического комбината.
Ехали в теплушках товарного поезда. Долгими днями лежал Платон на
верхних нарах в махорочном чаду и смотрел в крохотное квадратное окошко.
Не мог привыкнуть к радостно-пугающей мысли, что он уже не заключенный.
Томила обида за перенесенные страх и унижения. Ведь невозместимы эти
чувства. Какая бы жизнь ни ждала впереди, все равно сердце будет помнить о
боли, которую оно перетерпело. В спор с сердцем часто вступал практичный
крестьянский ум Платона. А может, ум спорил с сердцем только для того,
чтобы смягчить горечь обиды, просветлить и оправдать трудную судьбу
старого Ярчука? Может, и так. Но уж очень вескими были аргументы, которыми
успокаивал Платон свое разгневанное и утомленное болью сердце.
Я что? Зернышко на созревшей ниве! — говорил он сам себе. — Ну,
склевал это зернышко воробей, а нива шумит спелым золотом, ждет пахаря...
Вспомнилось Платону, как возвращался он в Кохановку с врангельского
фронта, где недолгое время был повозочным в красном полку. Страшно
смотреть было вокруг, будто чудовищная оспа обезобразила лик земли.
Исковерканные дороги, взорванные мосты, опрокинутые паровозы и вагоны,
обломки вокзальных зданий, груды кирпича на тех местах, где раньше
высились водокачки. Земля была измята, изломана, обескровлена войной... А
сейчас? Вот уже какие сутки едет он по железной дороге, смотрит на мир, на
людей и начинает понимать: неразумно соизмерять свою собственную беду с
тем, что делается вокруг. Не только земля обновилась, но и жизнь на ней
взяла такой разбег, что плакать хотелось от зависти к каждому человеку,
который находился у дела и не был отягощен преклонным возрастом.
На окружной Московской дороге, где эшелон с
беломорцами
стоял
полсуток, Платон видел сотни железнодорожных составов с тракторами,
сеялками, комбайнами, культиваторами и еще какими-то диковинными машинами
и станками. От них волнующе пахло свежей краской и маслом. И думалось
Платону о том, что где-то есть заводы, которые день и ночь дымят трубами,
грохочут железом; работают там тысячи людей, чтобы успеть насытить эти
железнодорожные составы, уносящие в разные концы государства плоды
индустрии. Может, вот эти веселые тракторы и неуклюжие комбайны попадут на
кохановские поля, может, этим ярко-желтым сеялкам предстоит ронять в
нагретую землю золотые струйки зерна там, под говорливым лесом, на том
памятном клине, который Платон обесплодил в голодную весну.
Сложная громада — государство. Сколько нужно ему мудрых голов и
смелых благородных сердец, чтобы так вот набирало оно силы, обновляя землю
и человека!
Под вечер эшелон с
беломорцами
тронулся с места. Медленно уплывало
назад двухэтажное задымленное станционное здание, на котором поверх окон
виднелись будто вычеканенные на красном полотнище слова, славящие партию
большевиков.
И вот он в южном степном городе. Впрочем, город скрывался где-то
далеко за дымным частоколом заводских труб. А Платон, как и другие
завербовавшиеся, жил в общежитии в северном рабочем поселке. По сто
пятьдесят человек в одном беспотолочном бараке, стены и крыша которого
сшиты из камышовых матов, слегка промазанных глиной.
Жизнь в бараке не утихала круглые сутки ни на минуту: всегда кто-то
спал, кто-то ел, кто-то кого-то искал, слышались говор, песни, ругань.
Несколько рядов коек были сдвинуты вплотную, и, чтобы залезть в середину,
приходилось
коленковать
через чужие постели, иногда через спящих людей.
И только тут можно было жить Платону, потому что от него взяли подписку
о
невыезде
.
И в первый же день на новом месте нежданно-негаданно встретил Платон
Гордеевич земляка — Кузьму Лунатика. Кузьма уезжал домой; ему разрешили
выезд в родные места досрочно
за образцовую работу и примерное
поведение
. Изверившись в почте на Беломорканале, Платон послал с ним
письмо Павлу.
Позади — весна, лето, туманная осень. Наступила мокрая зима.
Наладилась переписка с Павлом, стали приходить из дому посылки с салом,
пряниками и табаком. Платон почувствовал, что вернулось к нему душевное
равновесие. Он знал теперь, как живет Кохановка, знал, что Ганна ушла из
его хаты, радовался тому, что Павел, закончив семилетку, поступает в
летное училище.
Но обвыкнуться на новом месте не мог: все вокруг было для него
непонятное и чужое. На необозримой территории вдоль множества
железнодорожных путей высились горы кирпича, камня, щебня, леса,
конструкций, оборудования. Источали клубы едучей известковой и цементной
пыли длинные деревянные навесы. Грохотали на высоких помостах
камнедробилки, бетоно- и растворомешалки. В междупутьях и прямо над
железнодорожными линиями громоздились уродливые скелеты из оголенного и
опалубленного бетона с паутиной арматуры.
Только опытный глаз мог безошибочно угадать во всем этом сплетении
камня и железа будущие корпуса цехов, фундаменты доменных печей и коксовых
батарей. По ним, будто муравьи в погожий день, непрерывно сновали люди.
Одни цепочками носили по трапам с этажа на этаж кирпич, лес, арматуру.
Другие катили по настилам тачки с бетоном, раствором. Третьи, почти вися в
воздухе, крепили опалубку. Четвертые медлительно плясали в огромных
резиновых сапожищах, утрамбовывая свежий бетон. Вверх и вниз двигались
бадьи. Сыпались каскады искр электросварки. Казалось, что и само небо
приковано к этой вздыбленной, дымящейся и гремящей земле стальной паутиной
тросовых растяжек, ниспадавших в сложной беспорядочности с высоких тонких
мачт дерриковых кранов.
Платон Гордеевич состоял в плотницкой бригаде и работал по нарядам то
на деревообделочном комбинате, то в цехах, уже вступивших в строй.
Радовался, что можно было свободно ходить по огромнейшей территории,
присматриваться во время нехитрых плотницких поделок к тому, что
происходит вокруг, неторопливо размышлять хотя бы над тем, как по-разному
живут люди на земле.
Были здесь и такие, как он — пришибленные жизнью. А большинство —
одержимые духом соревнования. Часто митинговали, брали на себя повышенные
обязательства, состязались за первенство, за право попасть на Доску
почета. После работы и в выходные дни сидели за книгами, учились
политграмоте, спорили о событиях в Испании и Китае. Платон, ощутив ритм
новой жизни, стал с изумлением присматриваться к людям. Понял, что
большинство из них чувствует себя хозяевами на строительстве и испытывает
от этого счастье. А счастливые люди не бывают злыми, и Платон потянулся к
ним сердцем, стремясь на всю глубину вникнуть в смысл жизни, которой жил
огромный рабочий коллектив. Ведь свершалось вокруг что-то
необыкновенно-значительное, и он причастен к этому свершению. Он тоже
здесь хозяин, независимый ни от кого, свободный.
Но вскоре он стал бояться своей
свободы
... Случилось это после
того, как его однажды послали в механический цех сделать опалубку для
фундамента под какой-то станок. Когда зашел во время обеденного перерыва в
цех, увидел, что там идет собрание рабочих. Множество людей стояли к нему
спиной, сидели на станках, на подоконниках и смотрели в глубину цеха,
откуда раздавался звучный, хорошо поставленный голос оратора, заставивший
Платона замереть на месте.
— Надо иметь в виду, товарищи, — гремел голос, — что на нашем
строительстве больше двух тысяч людей, прибывших с Беломорканала! Много
тут и разной нечисти, бежавшей из сел от коллективизации. Враги делают на
них ставку! И то, что у нас случаются перебои в работе, неполадки,
поломки, аварии, — свидетельство тому, что здесь свили гнездо
троцкистско-зиновьевские агенты и фашистские диверсанты! С победами
социализма в нашей стране все острее разгорается классовая борьба.
Внутренние враги не дремлют, и нам надо смотреть в оба! Мы должны быть
бдительными, должны знать, чем дышит каждый человек — от руководителя до
разнорабочего, до уборщицы! Чтоб не получилось так, товарищи, как на
конном дворе доменстроя, где заведующим работал царский инженер-путеец, к
тому же награжденный царским правительством георгиевским крестом. Только
бдительность помогла разоблачить этого замаскировавшегося врага!..
Платон Гордеевич ощутил головокружение и вышел на воздух. Долго сидел
та скамейке под пожарным щитом, собираясь с мыслями. Ему казалось, что в
сердце его опять лопнула какая-то пружинка. Почувствовал себя виноватым
перед этими людьми — виноватым, что был на Беломорканале, что в
русско-японскую войну отличался храбростью, которую отметили не одним, как
инженера-путейца, а целыми тремя георгиевскими крестами. Где-то в его
деле
записано об этих крестах... Как же ему быть? Чем доказать, что
троцкисты и зиновьевцы никогда не найдут в нем своего помощника, что нет у
него дурных помыслов, нет камня за пазухой?
А может, есть камень? Разве не было черного дивана и двухлетнего
тюремного режима, когда день и ночь терзал себя вопросом:
За что?..
Все
было. Но бывает и худшее, если человек становится жертвой несчастного
случая. Такой случай произошел и с ним. Его приняли за врага и употребили
зло против зла. А потом он сознался, что причинил зло колхозному полю, и
его опять покарали злом. Однако мера зла должна быть посильной для
совести,
...Закладка в соц.сетях