Жанр: Драма
Киммерийское лето
...ера начались, было время
привыкнуть...
- Вы думаете; войны все-таки не будет?
- Какая там война, чепуха все это. - Сергей Данилович прожевал, долил
свой стакан пива и с наслаждением выпил. - Ты понимаешь... фанатизм
фанатизмом, но ведь там тоже не сумасшедшие сидят, верно? Это хорошо в
дацзыбао писать насчет "бумажного тигра"... для поддержания хунвэйбинского
духа. А в действительности они не хуже нас с тобой понимают, чем это все
может обернуться для них... в ином случае.
- А американцы-то нас обштопали, дядя Сережа, - помолчав, сказал
Андрей.
- Не говори, - улыбнулся Сергей Данилович. - Жалко, конечно. Я
представляю, каково сейчас нашим ребятам в Звездном городке, а? Но это ведь
уже как спорт теперь - идут двое ноздря в ноздрю, то один вырвется на
полкорпуса, то другой. И потом, программы совершенно разные. Если бы эта
"лунная гонка" шла у нас и у них по одной программе, было бы обиднее, а так
что ж... Они посылают людей, мы считаем целесообразнее посылать автоматы,
вот и вся разница. Между прочим, я тебе электробритву привез - последняя
модель, говорят, с какими-то там плавающими ножами, я в этом не
разбираюсь...
Андрей смутился.
- Спасибо большое, дядя Сережа, только я ведь еще не бреюсь, - пробасил
он. - А вообще, спасибо, пригодится...
- Еще бы не пригодилась! Я, если не путаю, где-то в десятом начал
бриться... хотя... я старше был, верно, верно.
- Вы ведь старше мамы?
- Еще бы! На два года.
- А как же... Мне помнится, мама говорила, что вы учились в одном
классе.
- Точно, - кивнул Сергей Данилович. - Я должен был кончить школу еще в
тридцать девятом, а кончил в сорок первом. Видишь, что значит быть
второгодником? Меня два раза оставляли.
- Что ж это вы? - улыбнулся Андрей. - Не хотелось учиться?
- Сначала не хотелось. А потом хотелось, да не тому, чему учили. Я в
девятом классе увлекся техникой, понимаешь, решил стать инженером... ну, а
инженеру что нужно? Математика, физика, черчение. Да, и еще, помню,
признавал немецкий язык. До войны в школах больше учили немецкий,
английского почти нигде не было. Вот так. А остальные предметы решил
игнорировать, они для меня перестали существовать. Ну, и сел, естественно,
на второй год. Тут-то мы с твоей матерью и познакомились, благодаря этому
обстоятельству. Ну что ж, ты подливай себе, пиво не водка.
- Я пью, - отозвался Андрей рассеянно. - Странно представить себе то
время. Я вот совершенно не могу. Может быть, потому, что у нас нет ни одной
фотографии... Вы понимаете, в других семьях что-то осталось, у нас в классе
ребята - почти у каждого в семье что-то сохранилось от довоенных времен...
ну, чаще всего снимки. Или довоенные, или военные, фронтовые. А у нас вот
так получилось, что отец вообще приехал сюда только после войны...
- Я знаю. А что, собственно, тебе от этого?
- Да нет, ничего, - Андрей пожал плечами. - Просто странное такое
иногда ощущение - будто... ну, вы понимаете, будто у нашей семьи нет
корней...
- Ну, брат, зарапортовался, - прервал его внимательно слушавший Сергей
Данилович. - Мы вот с тобой сходим завтра на Новодевичье, навестить деда...
может, это тебе напомнит, какие у тебя корни. Что ты, в самом деле, ахинею
какую-то придумал себе! Или у отца твоего, что ли, корней не было в этой
земле? Так чего ж он тогда приехал, скажи на милость? Чего б он ехал, если
бы не было корней? Они ведь с матерью могли бы и там остаться, верно? Во
всяком случае, это им наверняка было бы проще...
- Вы меня не совсем так поняли, дядя Сережа. Вернее, я не так сказал. Я
ведь не в смысле неполноценности, что ли, упомянул об отсутствии корней. Ну,
согласен, выражение неудачное. Просто мне трудно представить себе то
время... ваше время.
- Трудное оно было, Андрюшка, - Сергей Данилович покрутил головой,
разливая пиво по стаканам. - А в чем-то нам было и проще, если подумаешь.
- В чем, например?
Сергей Данилович помолчал.
- Знаешь, я два года назад, когда Борька был на первом курсе, ездил к
нему туда, во время зимних каникул. Идем мы раз с ним по Литейному, мимо
Дома офицеров, а там афиша - встреча с каким-то писателем; мне он не
запомнился, я и не читал его, а Борька знал какие-то из его книг - сходим,
говорит, вечером, послушаем. Ну, пошли. Писатель оказался примерно моего
возраста, чуть помоложе. И вот, помню, задают ему такой вопрос: скажите,
дескать, чем, по-вашему, отличается нынешняя молодежь от прежней? А он,
понимаешь, книгу как раз выпустил о том поколении - о нашем то есть, о
"поколении сорок первого года". Собственно, об этой книге и шел разговор,
одни ругали, другие хвалили - словом, такая читательская конференция, - и
кто-то из выступавших задал этот вопрос насчет разницы поколений. Так он
знаешь что ответил? "Если, говорит, попытаться сформулировать очень коротко,
то я бы сказал, что нынешняя молодежь стала более рационалистичной; мы,
говорит, в девятнадцать лет жили преимущественно сердцем, а сегодня
девятнадцатилетние живут рассудком". Борьке моему это страшно понравилось -
сразу меня локтем в бок, знай, мол, наших. А я сначала не согласился, чушь,
думаю, сказанул людовед, решил блеснуть афоризмом...
- Это не чушь, дядя Сережа, - негромко сказал Андрей.
- Потом-то я сообразил, что это не чушь. А вначале, говорю, не
согласился: как же это, думаю, мы "сердцем жили"? Наше ведь поколение тоже
не учили разводить сентименты, да и жизнь у нас была суровая, не в пример
нынешней. С Борькой мы тогда до двух часов ночи спорили - все-таки он меня
убедил, понял я наконец, что этот писатель хотел сказать, и действительно,
вижу - ничего не возразишь. Мы ведь и в самом деле над многими вещами не
задумывались, принимали все на веру... а вера никогда не идет от рассудка -
только от сердца.
- Конечно, - кивнул Андрей.
- Поэтому я и говорю: нам было в чем-то проще. Верить - это ведь всегда
путь наименьшего сопротивления... А когда человек хочет до всего дойти своим
умом, своим собственным, то ему, естественно, труднее.
- Ничего, дядя Сережа, - улыбнулся Андрей. - "Счастье трудных дорог" -
слыхали такое выражение?
- Дороги-то, брат, тоже бывают... разные. И кривые, и путаные, и
черт-те какие еще...
- Я не знаю, почему так получается, но старшие все время подозревают
каждого из нас в ужасном желании вильнуть куда-то не туда...
- Ты считаешь, что с молодежью все обстоит благополучно?
- Нет, не все, - сказал Андрей. - Конечно, не все.
- Ну, вот тебе. А ты говоришь: старшие нас подозревают! Мы, дескать,
такие все правильные и хорошие, а нас подозревают! Значит, Андрюшка,
подозрения-то эти не всегда неоправданны, верно?
Андрей долго молчал, глядя в открытое окно. Сергей Данилович закурил,
откинулся назад вместе со стулом, балансируя на двух задних ножках и
поглядывая на сидящего напротив юношу. Теперь это был действительно юноша,
завтрашний мужчина; ничего не скажешь, с подарком он угадал почти-почти.
Полтора года назад, когда они виделись в последний раз, Андрюшка выглядел
еще теленком - настоящим теленком, какими обычно и бывают пятнадцатилетние
мальчишки, - нелепый, неуклюжий, весь какой-то лопоухий, расплывчатый,
губастый. Теперь от расплывчатости ничего не осталось - лицо нынешнего
Андрея Болховитинова было уже настоящим, почти мужским лицом; широколобое,
скуластое, с широко расставленными глазами и упрямой линией рта и
подбородка, оно сейчас отдаленно - почти неуловимо - напоминало генералу
Дежневу другое лицо, снившееся ему когда-то фронтовыми ночами.
- А ведь ты становишься похожим на мать, - сказал он.
Андрей повернул голову и удивленно поднял брови:
- Я - на маму? Никогда не замечал.
- Про себя никто не может сказать, на кого он похож. У меня братишка
был, погиб в финскую войну, - так я только недавно вот, увидев рядом его
карточку и свою, понял, что похож на него. А ведь так видишь себя каждый
день, когда бреешься, и никакого сходства не замечаешь. Нет, ты на мать
похож. Я имею в виду - на мать, какою она была до войны.
- Может быть, - сказал Андрей. - Я не видел ни одного снимка.
- Знаешь, я тебе, пожалуй, пришлю, - подумав, сказал Сергей Данилович.
- У меня ведь одна карточка сохранилась... последний ее довоенный снимок,
можешь себе представить. Двадцать первого июня у нас был выпускной вечер, а
накануне она снялась. Вот я его тебе и пришлю, и будет у тебя хоть одна
довоенная фотография.
- Спасибо, дядя Сережа, я буду очень рад. И маме будет интересно
увидеть себя молодой...
- Нет, Андрюшка, ты ей лучше не показывай.
- Почему? - удивленно спросил Андрей.
- Ну... так вот, - ответил Сергей Данилович. - Не нужно ей показывать,
это будет наш мужской секрет. Договорились?
- Хорошо, дядя Сережа. Как странно, что у вас сохранился этот снимок, -
сказал Андрей задумчиво.
- Да, сохранился... вместе со мной. Всю войну. Знаешь, Андрюшка... я
ведь твою маму любил когда-то.
- Я догадался.
- Давно?
- Нет. Только что. А... мама вас - тоже?
- И она меня - тоже. Ну, а война все это поломала. Вернее, не столько
сама война, сколько оккупация. Оставайся она по эту сторону фронта... Хотя
кто его знает. Это ведь, Андрюшка, только в книгах так бывает, что люди ждут
годами...
- Вы думаете, только в книгах?
Сергей Данилович помолчал.
- Нет, конечно, не только, - сказал он, - Брякнул не подумав, ты
извини. Просто, брат, жизнь есть жизнь, и все в ней происходит не по схемам.
Или, точнее, эта антисхематичность жизни тоже укладывается в какую-то схему,
но в схему слишком сложную, чтобы мы могли в ней разобраться. А схемы
простенькие и успокоительные - они к жизни, видимо, неприменимы. Так я тебе
карточку пришлю. Как только вернусь.
- Спасибо. Между прочим, дядя Сережа...
- Да?
- Вы сказали, что познакомились с мамой в девятом классе?
- Первое знакомство состоялось чуть раньше, а по-настоящему в девятом.
- И сразу после десятого вы ушли на фронт...
- Да, в то же лето. А что такое?
- Нет, просто я подумал... Вы тогда сказали: "я любил". Но когда же вы
могли - ну, успеть?
- Вот те раз, - изумленно сказал Сергей Данилович. - Это за два
года-то?
- Да нет, дело не в сроке. Я понимаю, влюбиться можно и за один день...
наверное. Но просто - какая же это любовь, в девятом классе?
- А, ты об этом! Ну, во-первых, я был старше, я же тебе сказал. Я
старше был на два года, а это порядочно в таком возрасте. И вообще... это
все относительно. Почему не может быть любви в девятом классе? Другой вопрос
- насколько она окажется прочной... А по интенсивности чувства она, пожалуй,
посильнее будет всех других. Я не понимаю, Андрюшка, - ты извини, но раз уж
у нас такой мужской разговор, - ты что, ни разу до сих пор не влюблялся?
Андрей подумал.
- Я не знаю, можно ли это назвать влюбленностью, - сказал он басом. -
Просто... ну, есть одна девочка у нас в классе... она мне, в общем,
нравится. Во всяком случае, она не вызывает во мне активного протеста.
- Даже так? - сочувственно спросил Сергей Данилович.
- Нет, не вызывает. У нее привлекательная внешность, и потом, она не
такая дура, как другие девчонки. Хотя тоже, конечно, в чем-то... ну,
неважно. Так я хочу сказать, что мне было приятно с ней бывать, и... она
как-то поддается хорошему влиянию.
- Твоему?
- Да, в смысле взглядов. Во всяком случае, мне удалось кое-что в ней
исправить. Раньше она в своих вкусах была где-то на уровне ликбеза... Ну,
достаточно сказать, что ей нравились передвижники, представляете?
- А мне они тоже нравятся, - сказал Сергей Данилович. - Это что, теперь
считается неприличным?
Андрей немного смутился.
- Нет, конечно, но... Тут сказывается, вероятно, разница уровней
эстетического воспитания. Я не в обиду вам, дядя Сережа, это вообще
относится ко всему старшему поколению. Отец молодость прожил в Париже, а вы
думаете, он хоть что-нибудь понимает? Я однажды заговорил с ним о Шагале, он
спрашивает: "Это Тот сумасшедший, у которого лиловая коза?" Так что взгляды
старших меня больше не удивляют. Но когда моя сверстница вдруг говорит, что
Репин был великим художником...
- А что, не был? - улыбаясь спросил Сергей Данилович.
- Конечно, не был! Да вы подумайте сами: ведь писать "Бурлаков" или
"Ивана Грозного", когда уже были Врубель, Ван-Гог, наконец Серов, - это или
слепота, полная слепота! - или просто непонимание каких-то элементарнейших
вещей... ну, хотя бы того, что искусство не может стоять на месте.
Понимаете, не может! Оно или идет вперед, или просто начинает отмирать...
- Ну, хорошо, - сказал Сергей Данилович, - ты вот "Ивана Грозного"
вспомнил - в том смысле, что не стоило, дескать, его писать. Однако в
Третьяковке перед этой картиной всегда толпа!
- Ой, дядя Сережа, ну что вы говорите, - Андрей страдальчески
поморщился. - Ведь именно толпа, недаром вы это слово и употребили...
- Я не в пренебрежительном смысле его употребил!
- А получилось в пренебрежительном, и правильно получилось, потому что
толпа - она толпа и есть, ей всегда ближе ремесленнические поделки, чем
настоящее искусство...
- А искусство, значит, для немногих избранных?
- Разумеется! - закричал Андрей. - Так в этом же и есть его смысл, вы
понимаете, - всегда быть впереди толпы, вести за собой, а как же иначе, дядя
Сережа? И так не только с искусством получается, а с идеями - с научными, с
политическими, с какими хотите! Всегда новая идея обращена к немногим...
- Стоп, - сказал Сергей Данилович. - Вот тут ты заврался! Если ты
хочешь сказать, что новая идея не сразу доходит до большинства, а поначалу
воспринимается и распространяется передовым меньшинством, это верно. Но идея
сама по себе - мы говорим, понятно, об идеях прогрессивных, - она всегда
обращена к большинству. Это ты, брат, не путай.
- Ладно, согласен! Искусство в конечном счете тоже обращено к
большинству, потому что оно делается для всего человечества. Но поначалу -
как вы говорите - всякое настоящее искусство тоже воспринимается
меньшинством. А большинство любуется Репиным. От него, кстати, и поползли
все эти Герасимовы и лактионовы...
- Тише, тише, - посмеиваясь, сказал Сергей Данилович. - Ты мне лучше
вот что объясни - ты-то сам что считаешь настоящим искусством? Только давай
на конкретных примерах! Репин тебе не нравится, передвижники для тебя
труха...
- Труха самая настоящая, - подтвердил Андрей.
- Тогда кто же не труха? Только те, у кого ничего не поймешь - человек
это или ящик?
- Нет, отчего же, - Андрей пожал плечами. - Вовсе нет! Есть отличные
художники, работавшие во вполне реалистической манере.
- Ну, например?
- Да Петров-Водкин хотя бы! У него все понятно, и человека с ящиком не
спутаешь. Или Кончаловский - уж куда более реалист! А натюрморты писал
совершенно потрясающие - по композиции, по цвету... Колорит сочный,
насыщенный... нет, это настоящая живопись. Да мало ли! У Дейнеки раннего
есть отличные вещи, совершенно чеканного лаконизма, предельно графичные.
- В общем, тебя не поймешь. - Сергей Данилович покрутил головой. -
Дейнека ему нравится, Лактионов нет. Но ведь оба они изображали все как
есть, без вывертов. Так почему же?
- Дядя Сережа, ну я не знаю, - снисходительно сказал Андрей. - Да
просто потому, что один - это художник, вы понимаете, художник! - а другой
просто способный ремесленник. А вы смотрите и не видите разницы. И еще
хотите, чтобы вам ее объяснили! Да как я вам ее объясню, если вы не умеете
смотреть? Значит, у вас слепота какая-то к живописи. Ну, или просто
недостаток подготовки, я уж не знаю...
- Верно, - сказал Сергей Данилович. - Насчет слепоты не знаю, а
подготовки, конечно, маловато. Все верно. Но ты забываешь, что таких, как я,
- сотни миллионов, этих самых слепых и неподготовленных. Практически все
человечество. А ты только что признал, что искусство, мол, делается для
всего человечества. Признал ведь, а?
- Ну, допустим, признал, - не очень охотно согласился Андрей. - Но что
из этого? Для всего человечества - в том смысле, чтобы всякий, даже самый
неподготовленный, кто встречает настоящее явление искусства, мог... ну,
получить что-то для себя от этой встречи. Вы меня понимаете? Настоящее
искусство - это ведь всегда откровение... или открытие, что ли, скажем так.
Это и есть единственный критерий оценки. Только это! Рембрандт мне всегда
говорит что-то новое - всякий раз, сколько бы я на него ни смотрел. Да что
Рембрандт! У Кончаловского, помните, есть портрет Алексея Толстого - сидит
за столом такой барин, написано это летом сорок первого года... совершенно
потрясная вещь. Понимаете? А фотография в "Огоньке" мне ничего нового о
жизни не скажет, и Лактионов тоже. Как же можно сравнивать?
- Да, мудрено все это, - Сергей Данилович хмыкнул и перевел разговор: -
Так что, говоришь, у тебя с той девушкой?
- С какой? - переспросил Андрей. - А, с Ратмановой. Да ничего,
собственно. Она мне нравится... в общем.
- Ну, если просто нравится, да еще "в общем", - Сергей Данилович махнул
рукой и засмеялся. - Ничего, брат, у тебя еще все впереди. А в одноклассниц
лучше Не влюбляться, ничего из этого не выходит...
Встав из-за стола, он посмотрел на часы.
- Так, - произнес он задумчиво. - Половина пятого... Ладно, мы вот что
сделаем: мы это сейчас все быстро уберем, а потом я завалюсь часа на два, Я,
понимаешь, не спал сегодня ни черта.
- А вы ложитесь сейчас, убирать ничего не надо, это я сам все сделаю, -
сказал Андрей, - Тут уборки на пять минут, даже с одной рукой. Ложитесь, в
той комнате все готово.
- Ну, добро, - согласился генерал. - Слушай, я обычно просыпаюсь в
заданный час, но ты на всякий случай шугани меня в девятнадцать ноль-ноль.
Договорились?
- Вы лучше поставьте себе будильник, а то вдруг я к тому времени не
вернусь.
- Добро. Собрался куда-нибудь?
- Да так, выйду пройтись. Давно по Москве не бродил, я люблю ходить по
улицам. Да, вот вам ключи...
- А ты как же?
- Возьму у соседей, мы всегда держим у них запасной ключ, на случай,
если кто-нибудь потеряет свой.
Не успел Андрей убрать остатки трапезы, как из другой комнаты уже
послышался бодрый генеральский храп. Он присел к своему столу, полистал
альбом - оказалась сплошная Ратманова, даже самому странно. Когда только
успел? В профиль, анфас, так и этак, прямо выставка. А вот это он рисовал на
пляже - почти обнаженная натура. Хорошо было в Останкине в тот последний
день, и Ратманова сама была какой-то другой, не такой, как всегда в школе...
Вздохнув, Андрей захлопнул альбом и сунул под стопку книг, подальше.
Чего ее понесло к этим археологам? Жаль, что предки у нее не очень
располагающие, а то можно было бы зайти и толком все разузнать. Из письма он
ровно ничего не понял, - видимо, девчонки и в самом деле все какие-то
умственно неполноценные, нельзя ведь себе представить, чтобы парень написал
такое бестолковое письмо; пытаться выяснить что-то по почте - и думать
нечего. В начале августа она все равно вернется, через каких-нибудь две
недели...
Без пяти пять Андрей включил приемник, дождался позывных "Маяка" и
сигналов точного времени. Диктор объявил, что, согласно сообщениям из
Хьюстона, полет "Аполлона-11" проходит успешно; к четырнадцати часам
московского времени корабль удалился от Земли на расстояние ста двадцати
тысяч километров, бортовые системы в исправности, космонавты Армстронг,
Олдрин и Коллинз чувствуют себя хорошо.
- Молодцы, - сказал Андрей и выключил "Спидолу", Теперь до субботы вряд
ли будет что-нибудь новое; еще двое суток они будут находиться в свободном
полете. А в субботу вечером, когда им нужно будет переходить на
селеноцентрическую орбиту, - вот тогда настанет опасный момент. Не сработает
двигатель - и конец. Впрочем, все это, наверное, проверено и
перепроверено...
Он вышел из квартиры, взял у соседей запасной ключ и спустился вниз. На
улице было жарко, пахло пылью, нагретым асфальтом, бензином, но Андрей с
удовольствием вдыхал эту смесь, привычно пахнущую Москвой. Конечно, в степи
воздух лучше, но современному человеку, горожанину, нужно что-то и помимо
чистого воздуха. Наверное, плохо, но это так. Просто мы все привыкли в
городу, как курильщик привыкает к никотину...
Свернув направо на Большую Полянку, Андрей побрел медленно, с
удовольствием поглядывая по сторонам. Прошедшая мимо девушка с высоко
открытыми загорелыми ногами заставила его опять вспомнить Ратманову и вообще
тот день - останкинский пляж, рев автобусов на улице Академика Королева,
летящее в облаках острие новой телевизионной башни. Они лежали рядом на
горячем песке и смотрели на эту исполинскую бетонную иглу, и она все падала
и падала, рассекая шпилем легкие июньские облака, а Ратманова вслух
раздумывала над тем, долетит самая верхушка до дворца-музея или не долетит,
когда башня наконец свалится, - должна же она когда-нибудь свалиться.
Пятьсот метров, сказала она, это даже как-то противоестественно; непременно
свалится, вот пусть подует какой-нибудь ураган. Ничего противоестественного,
возразил он, башня построена из предварительно-напряженного железобетона с
колоссальным запасом прочности и отлично работает на изгиб; никуда она не
денется, разве что от термояда - но тогда кому будет нужно это телевидение?
Никому, согласилась Ратманова.
В тот день она вообще соглашалась со всем, что бы он ни сказал. Она и в
самом деле была какой-то другой, не такой, как всегда. Обычно ей нравилось
поддразнить его, затеять спор просто так, из вредности, или устроить
какой-нибудь розыгрыш; а в тот день, в Останкино, Ратманова была тише травы
- прямо паинька. Как будто всем своим поведением хотела показать, какая она
хорошая и послушная. Если бы он не уезжал на эту целину, сказала она, ни в
какой Крым она бы не поехала, честное слово. Но он-то ведь едет, сказал он,
что об этом говорить...
А теперь он вспоминал все это, идя без цели по жаркой, пахнущей
бензином и пылью Полянке, и думал, как нескладно все получилось. Ужасно
нескладно. Ни целины, ни Ратмановой, и вообще лето пошло к черту. Ладно, с
завтрашнего дня он всерьез займется графикой.
ГЛАВА 4
Игнатьев еще раз обмел флейцем расчищенный участок вымостки, сметая
просохшую землю с поверхности грубо отесанных камней, и распрямился не без
труда - спина уже ныла от долгой работы в согнутом положении.
- Пройдитесь-ка еще по щелям, - сказал Гладышевой. - Нет, не этим -
возьмите вон ту, узкую. Щели лучше чистить обычной жесткой кистью. А я
сейчас принесу аппарат, снимем, пока освещение под нужным углом...
Он направился к лестнице, прислоненной к стенке раскопа, и вдруг увидел
в дальнем углу Ратманову - та увлеченно рылась во вскрытой вчера мусорной
яме. Нет, это уже переходит всякие границы: куда бы он ее ни отправил, она -
не успеешь оглянуться - снова тут как тут...
Выбравшись наверх, он постоял в нерешительности, потом окликнул:
- Ратманова! Можно вас на минутку?
Она вздрогнула и вскинула голову, глядя на него снизу вверх, боязливо -
ага, знает кошка, чье мясо съела, - но он уже отвернулся, быстро зашагал
прочь. Хватит церемоний, в самом деле, так от дисциплины в отряде ничего не
останется...
Ратманова догнала его возле палатки. Не приглашая ее внутрь, он сухо
спросил:
- Куда я послал вас работать сегодня утром?
- На второй раскоп, - отозвалась она робко.
- Почему в таком случае вы работаете на четвертом?
Ратманова вспыхнула, прикусила губу.
- Я... я спросила у Лии Самойловны - она сказала, что там достаточно
людей, и...
- Меня не интересует, что вам сказала Лия Самойловна, - прервал
Игнатьев. - Людей расставляю я, и я привык, чтобы мои распоряжения
исполнялись без самодеятельных поправок. Вы где находитесь - в детском саду?
Ратманова заморгала пушистыми ресницами, глаза ее наполнились слезами -
как-то сразу, вдруг.
- Я просто думала...
- Вот если вы еще раз себе это позволите, - продолжал он безжалостно, -
то я предоставлю вам возможность думать на кухне. Предупреждаю вас,
Ратманова! А сейчас ступайте на второй раскоп.
Он отвернулся и полез в палатку - видеть, как она сейчас расплачется,
было слишком даже для него. Но должна же, черт возьми, быть какая-то
дисциплина! Сев за столик, он сорвал солнцезащитные очки, побарабанил ими по
бумагам, потом взъерошил волосы и уставился на табель-календарь под
покрывающим столешницу листом оргстекла. Да, еще две недели, и наваждение
кончится. А впрочем, какое там наваждение...
Игнатьев поднял голову - Ратманова удалялась от палатки, всей спиной
выражая протест и обиду. И, надо сказать, у нее это получалось. "Не знаю я,
как шествуют богини, но милая ступает по земле", - вспомнилось ему
почему-то. Она именно шествовала, - кстати, он сам научил ее этому: по
здешним колючкам в открытых сандалиях можно ходить только осторожно
переступая, как идут по талому снегу, и у Ратмановой выработалась забавная,
словно танцующая походка. "Не знаю я, как шествуют богини..." Ника
Самофракийская. В русском языке нет ласкательного от Вероники.
Уменьшительное есть: Ника. А ласкательного нет. Зато есть в греческом -
Никион. Тит Флавий звал так
...Закладка в соц.сетях