Жанр: Драма
Любовь земная 3. Отречение
...словно
приговора, и,
сколько мог, медлил. Затем, неприметно вздохнув, как можно спокойнее сказал:
- Человек растет, как подсолнух, на солнышко тянется, туда и
поворачивается... Что тут
делать, так она, жизнь, порешила. Даже коль ты сама родила, он - твой, пока ты
его у груди
держишь, а дальше оторвется - и тогда он ничей, он - свой, он для себя солнышко
отыскивает, тепла ему хочется, а как это получается, я, дочка, не знаю... Теплото
приходится
навсегда отдавать, за так... Вот ты и... мозгуй... Опять же, неужто вы в своих
городах совсем
глухие да слепые?
Слушая с остановившимися, словно поблекшими глазами, Аленка хотела небрежно
усмехнуться, сказать отцу, что несет он чепуху, что за его словами - обман и
пустота, но
почему-то не осмелилась. Тихая тупая боль вошла в сердце и перехватила дыхание;
она хотела
протестовать, доказывать обратное - и не смогла; она сейчас увидела себя как бы
со стороны,
глазами отца, увидела беспощадно и ясно даже самое тайное в себе.
- Ну что ж... пора спать... что ли, - сказала она, пугаясь дальнейшего, и,
помогая себе
руками, встала, увидела в дверях Дениса в ночной рубашонке, с торчавшими из-под
нее босыми
ногами.
- Ты... ты зачем здесь? - спросила она и бессильно опустилась на скамью. -
Нет, нет,
нет, все остальное на завтра, и говорить будем завтра, и решать завтра...
Слышишь, какой ветер
поднимается? Спать, малыш, спать...
Большой дом затих, как бы затаился в глухой, снежной ночи, и только ветер
все
усиливался и усиливался; Аленка вслушивалась в него, ворочаясь с боку на бок
почти до
самого утра, но встала бодрая и подтянутая, решившая не отступать, и ей на этот
раз после
упорной борьбы, уговоров, разъяснений, просьб удалось настоять на своем и увезти
внука назад
в Москву. Она поклялась обоим, и отцу, и внуку, что на лето сама привезет Дениса
на кордон, а
там, как хотят, так пусть и поступают; она больше слова не скажет. Так оно затем
и
определилось. Лето Денис жил на кордоне, затем, когда начинались школьные
занятия, его
переправляли в столицу, но после третьего класса он наотрез отказался
возвратиться в город, и
леснику пришла в голову спасительная мысль: устроить его на зиму, пока совсем
подрастет, в
Зежске у своей дальней родственницы на квартире. Все это потом обрело
определенную
закономерность и утвердилось до самого окончания Денисом десятилетки, но именно
в зиму
знаменитого побега Дениса из Москвы решилось главное, и в наступившее затем лето
он уже
опять жил у деда на кордоне в общении с людьми, связанными множеством видимых и
невидимых нитей, именно здесь ежечасно и ежедневно происходило много важного,
так или
иначе затрагивающего затем жизнь и судьбу Дениса, хотя он совершенно об этом не
подозревал. И с каждым годом его все труднее было затянуть в Москву; несмотря на
самые
соблазнительные посулы, он, как правило, проводил лето с дедом, самостоятельно
бродил по
лесам, помогал Захару заготавливать еловые да сосновые шишки на семена, знал
самые
грибные места на много верст в округе, довольно успешно постигал всякую лесную
науку, знал,
что такое рубки прореживания и осветления, мог озадачить Аленку и мудреным
словечком
"бонитет"; бывал (отсутствует строка текста в книге - OCR ) миновения, по
определению
густищинцев, он всеми правдами и неправдами увязывался с Захаром на густищинский
погост,
всякий раз выдумывал предлог в ночь на девятое мая быть на кордоне. Петя тоже
теперь
обязательно наведывался при первом удобном случае к деду и каждый раз изумлялся
разительным переменам в племяннике, и, хотя мальчик всегда встречал его с
радостью, Петя
чувствовал, что они все больше и больше отдаляются друг от друга, и в короткие
дни, а то и
часы общения ничего нельзя было восполнить или переменить, и Петя, поговорив с
дедом,
выслушав его, тактично и заметно отступил, тем более что у него у самого дела
шли через
пень-колоду, ничего пока в жизни не выстраивалось, и он вполне резонно рассудил,
что, прежде
чем кого-либо воспитывать и направлять, надо было хотя бы разобраться в самом
себе. Одним
словом, с появлением Дениса жизнь на кордоне переменилась, помолодела, стала
шумной; то и
дело на кордон нежданно-незвано заявлялся кто-либо из Москвы, и леснику,
отвыкшему от
многолюдья, не раз и не два пришлось задуматься над тем, как много может внести
в жизнь
даже ребенок, из которого еще неизвестно что получится.
Наведывался на кордон после первого знакомства с лесником, тоже не раз и не
два, и
Шалентьев, и всегда не предупреждая; понемногу они присмотрелись друг к другу и
даже стали
испытывать взаимный интерес; и это не было неожиданностью для самого Шалентьева,
привыкшего ничего в жизни не упускать, любившего хорошо работать и, если это
казалось ему
необходимым, умевшего заставить работать на себя любую мелочь и умевшего подать
эту
мелочь как нечто значительное и важное. Таковы были природа его таланта и
предназначение в
жизни.
После первого неудачного знакомства с тестем и долгой, трудной размолвки с
женой
Шалентьев сам почувствовал, что в его системе жизни что-то не сработало,
забуксовало. Он
привык анализировать и исправлять, и несколько раз сам, под предлогом заботы о
Денисе, а
следовательно, о жене, побывал у тестя на кордоне, начиная с досадой для себя
ощущать
возрастающую духовную зависимость от сумрачного, старого лесника. "Непостижимо,
-
усмехался он. - Мое новое родство из области чистой фантастики... Во что же
выльется более
тесное знакомство?"
Иронизируя над собой, он в то же время трезвым критическим взглядом
практического, не
привыкшего к сантиментам человека видел ситуацию и с другой стороны; в конце
концов от
родственников (власти матери, хотя с ней и приходилось считаться и несоразмерно
много
отдавать ей времени, над своей душой он не признавал) он был совершенно
избавлен, и теперь
перед ним открывался неведомый, захватывающий своей новизной, а иногда
отталкивающий
своей животной открытостью мир, до сближения с Аленкой известный ему скорее
умозрительно, со стороны. Ему даже нравилось изображать из себя занятого, очень
счастливого
человека, отягченного многочисленными родственными узами, самоотверженно, с
оттенком
иронии в отношении себя выполняющего свой долг, а если точнее - несущего свой
крест. В
его окружении считалось естественным нести свой крест, это была как бы некая
отличительная
особенность лиц высокого круга не только в исполнении их служебных функций, но и
в
семейных обстоятельствах; вокруг Шалентьева, хотя об этом и не принято было
говорить,
роились неблагополучные, трудные дети, их надо было поддерживать на плаву, кудато
устраивать и продвигать, и говорилось об этом хотя и с осуждением, но как о
совершенно
закономерном, неизбежном явлении. "Куда от своего... денешься", - обреченно
разводили
руками одни, попроще, гордившиеся своими крестьянскими и пролетарскими корнями;
"Диалектика", - глубокомысленно покачивали головой с легкой улыбкой другие,
поискушеннее.
Но кто же такой действительно был сам Шалентьев Константин Кузьмич, человек
несомненно талантливый в влиятельный? Сам он никогда не заблуждался и определял
себя как
некий придаточный механизм, вовлекавший в сферу своего влияния все новые и новые
пространства и слои; он считал, что это тоже немало, коль уж большого ученого из
него не
получилось и он стал просто функционером от науки, занимал целый ряд
ответственных
постов, после последнего своего нового назначения оставался главным редактором
одного из
периодических изданий и, конечно же, не забывал и общественную деятельность...
Одним
словом, был он человек в самом зените своей карьеры и, что существеннее всего,
упорно
готовил свое дальнейшее продвижение, и это, пожалуй, и являлось главной
профессиональной
его чертой. Он должен был двигаться вперед, другого смысла в его жизни не было;
совершая
очередной шаг вперед и выше, он не забывал, когда это было необходимо, обронить
словечко-другое о том, что он осознает свои возможности и свой потолок, и
осознает сие
прекрасно. Он так именно и говорил: "сие". Он не мог (да и не хотел!) равняться
с покойным
Брюхановым самоотдачей, самоотречением, но свое дело знал и умел показать себя,
блеснуть в
нужный момент, выгодно очертить круг вопросов, подчеркнуть свою
бескомпромиссность
вплоть до беспощадности, и за это ему многое прощалось, даже некий внутренний
снобизм.
Волей-неволей получив вместе с Аленкой и ее уводящие Бог знает куда
родственные
связи, Шалентьев наконец, избавился от этого мешавшего ему излишнего
аристократизма,
невольно обращавшего на себя внимание и ставящего его в неравноправное положение
с
окружающими; сначала его забавляла эта перемена, и он по-прежнему внутренне
безоговорочно отодвигал от своего сокровенного "я" все раздражающее и мешающее
привычным нормам его душевного комфорта. Пожалуй, самую острую неприязнь и
чувство
опасности вызвал у него вначале именно тесть; о нем Шалентьеву слишком много
говорила
сама Аленка и о леснике он составил некое абстрактное, отрицательное
представление как о
доморощенном философе на деревенской завалинке (хотя что такое завалинка, он
вначале
представлял себе весьма смутно), коими всегда была богата и славилась Русь.
Впервые увидев
тестя, Шалентьев был неприятно разочарован и даже слегка обижен, когда не по
стариковски
цепкий, оценивающий взгляд Захара скользнул по его лицу, тотчас, как бы в одно
мгновение
все до самого дна в нем высветил и, не найдя ничего интересного, равнодушно
скользнул в
сторону. "Эту реликвию давно пора бы под стекло, куда-нибудь в музей
партизанской славы,
уездного значения, - тут же неприязненно определил подходящую для тестя роль
Шалентьев, - а он еще, видите ли, на должности числится, как будто государство -
богадельня с бездонным карманом... Весь лес вокруг, надо думать, разворовали при
таком
почтенном страже..." Шалентьев подумал, посмеялся про себя и махнул рукой; не
вступать же
в нелегкую борьбу с этим зежским мудрецом в самой глуши непроходимых лесов, что
непременно вызвало бы недоумение (потому что у кого же нет "сродственников" в
самых
неожиданных глухих углах России? Обязательно окажутся!) или, что еще хуже,
уничтожающую иронию. И сама Аленка, придет пора, станет относиться к старику
спокойнее и
проще, без всякого ложного пиетета, все на земле проходит свой круг.
Представив, как могут посматривать именно в таком вот повороте и фокусе
люди его
положения, Шалентьев поежился; между ним и лесником уже образовалась и
существует некая
связь, и не в его силах прервать ее; и тогда, пытаясь разобраться в характере
тестя подробнее,
вернее, из-за тайной и становившейся все глубже отцовской тяги к Денису, к этому
непредсказуемому мальчишке (Шалентьев никогда бы не признался, что просто из-за
примитивного чувства ревности), он при любой возможности стал бывать на кордоне.
И как-то, в очередной раз появившись там, и опять без жены, долго подступал
к леснику и
так и эдак, остался ночевать, и уже за ужином тесть спросил напрямик:
- Ты, Константин, нонче неспроста вертишься-то... С Аленкой что-нибудь?
- Нет, что вы! Здесь полный порядок, - сказал Шалентьев со своей обычной
уверенной
и одновременно простодушной улыбкой, мелькнувшей словно бы случайно. - Давно
хотел
спросить, не надоедает ли вам, Захар Тарасович, на кордоне? Один да один...
Феклуша ведь не
в счет...
- Ну, ну, ну, давай выкладывай, что там у тебя в голове? Давай, - подбодрил
тесть,
дивясь про себя непривычной обходительности зятя.
- Хорошо, я скажу вам, Захар Тарасович, откровенно прямо, - слегка
улыбнулся
Шалентьев, опять не сводя с лесника светлых внимательных глаз. - Почему бы вам
не
съездить со мной в Москву? Это у вас отнимет три-четыре дня, - добавил он. - С
дочерью
повидаетесь, на внуков поглядите...
- Зачем я понадобился в Москве, Константин? Кому?
- Понимаете, Захар Тарасович, я с вами хитрить не буду, с вами надо
говорить прямо, я
давно понял. Прослышало о вас мое нынешнее начальство... Не будем касаться
официального
положения этого человека, как раз это не имеет в данной ситуации такого уж
самостоятельного
значения... просто хочет встретиться, потолковать... поговорить с вами
наедине... Уверяю вас,
не пожалеете...
- Ну-ну... что ж, пусть приезжает, вот и потолкуем...
- Захар Тарасович, вы, кажется, не совсем понимаете, о ком идет речь...
У Шалентьева сделалось странное, какое-то тихое и даже высушенное, словно
бы
шелестящее лицо, и он назвал имя человека; правда, на лесника оно не произвело
должного
впечатления.
- Ну-ну, Константин, - опять сказал лесник спокойно, - что ж... встретиться
можно,
если приспичило... Вон, ты говоришь, вроде и человек хороший... Слышал я... в
войну вроде
возвысился... Да и Тихон кое-что про него говорил... Шуму да треску много, а вот
что он
хорошего для жизни сделал? Ну, тебе он зачем-то нужен, а я тут с какого боку?
Так, зятек? Ты
не обижайся, пусть приезжает, коль надо...
- Он... сюда? - теперь уже с нескрываемым чувством некоторого восхищения
тестем
спросил Шалентьев, словно не веря собственным ушам. - Захар Тарасович, я же вам
сказал,
кто это... И вы сами, оказывается, еще раньше слышали...
- А что тут такого? - нахмурился лесник. - Я постарше буду, а дорога, что
отсюда до
Москвы, что от Москвы досель, до кордона, одинакова... Есть разговор, пусть и
приезжает...
Шалентьев не ответил; начиная чувствовать раздражение против тестя и досаду
на себя за
то двусмысленное, ложное положение, в которое сам себя поставил, вызвавшись
свести и
связать воедино хотя бы в мимолетном разговоре два противоположных мира, он,
пожалуй,
допустил серьезный просчет; преследуя свои, далеко идущие цели, он не учел
основного -
рискованности задуманной опасной игры, в которую сразу же втянулись слишком
разнородные
силы. Можно было легко выйти из игры, заявив о своем промахе, с нем не случается
досадных
оплошностей? Но это и было самой досадной и непредсказуемой опасностью;
привыкшие к
большой власти люди не терпят подобных ошибок со стороны своих, пусть даже
доверенных
лиц; тут Шалентьев, взглянув на себя именно как на доверенное и приближенное
лицо,
сардонически вздохнул. Тайно он давно ждал заветной минуты, еще одной
возможности
перешагнуть из одного горизонта в другой, в самый высший и решающий, и это
ожидание
являлось смыслом уже нескольких лет - его жизни, и каждый раз у самой последней
черты
ему что-то мешало... Вот и теперь этот упрямый старик и не подозревает степень
той высоты,
на которую ему предлагают, не ведая того, подняться; возможно, следует все прямо
и сказать?
Если умен действительно, поймет, а если нет...
Глядя на тестя и не видя его сейчас, Шалентьев мучился давней застарелой
своей болью, в
то же время инстинктивно отыскивая безопасный выход из создавшейся ситуации; он
видел
себя сейчас как бы со стороны в странном, как ему казалось, в каком-то ложном
окружении,
словно в каких-то нелепых декорациях; массивные мрачноватые бревенчатые стены
давили,
лампочка под жестяным абажуром часто помигивала, почти не давая света, в печке
фантастически гудел огонь, а в окна и стены дома, билась резвая февральская
метель. Сюда ему
пришлось добираться от Зежска с помощью бульдозера; его долго уговаривали
повременить с
поездкой на Демьяновский кордон из-за снежных заносов. Родившийся, и выросший в
большом
городе, не знавший и не любивший природы, он и сейчас, в ранний зимний вечер,
чувствовал
себя на кордоне неуютно и неуверенно, хотя в нем и проснулось некое тайное
узнавание
происходящего; время от времени ему начинало казаться, что он уже где-то и
когда-то
испытывал нечто подобное, где-то все это уже видел. Прихлебывая душистый чай с
медом,
Шалентьев думал, страдал и наслаждался; тесть ему больше не мешал, и он, открыв
для себя
прелесть молчания, лишь недовольно хмурился на Феклушу, то и дело выскакивающую
за
дверь, в холод, в каких-то немыслимых опорках на босых ногах, и сама Феклуша, и
ее
поведение, ее полнейшая нечувствительность к морозу приводили Шалентьева в
оторопь, и он
старался не замечать ее и как бы не видеть. Молодой шофер (Шалентьев звал его по
имени-отчеству - Станислав Владимирович) сразу же после ужина оставил своего
шефа с
хозяином кордона наедине и ушел спать; несмотря на молодость, он давно слышал и
делал
только то, что ему было положено слышать и делать, это входило в его работу,
Шалентьев,
привыкший к постоянному молчаливому присутствию шофера где-нибудь поблизости,
почти
его не замечал, но сейчас почему-то вспомнил о нем и подумал, что рядом с ним в
этой
глухомани, заваленной снегом, находится лишь один-единственный нормальный
человек. Его
охватило незнакомое и даже дикое желание послушать зимний вьюжный лес, и он,
решив
никого не беспокоить, обмотал шею шарфом, нахлобучил меховую дорогую шапку и,
плотно
застегнувшись, вышел. И лесник, растревоженный разговором и сильнее прежнего
заскучавший
по Денису, пошел к себе и лег; сон и к нему тоже не шел - непонятно как-то
говорил с ним
сегодня зять. Всякую попытку насильственного вторжения в свою жизнь со стороны,
даже в
малейшей степени, Захар отвергал, и теперь, вслушиваясь в разыгравшуюся к ночи
метель, в
согласный, упорный стон леса, исходивший, казалось, из самых стен дома, он
расценивал слова
зятя как очередное чудачество людей, пробившихся в высокое начальство и потому
оторванных
от реальной жизни, избавленных от всех ее будничных забот. Скоро устав
раздумывать и
прикидывать что да как, он махнул рукой, хотел было встать и пойти включить свет
в сенях и
во дворе, но в последнюю минуту решил, что зять, верно, захотел, побродить по
ночному
зимнему лесу и свет перед домом помешает ему. В доме было тепло и сухо; Феклуша
тоже
угомонилась, предстояла долгая зимняя ночь с короткими провалами в забытье, с
частыми
пробуждениями и бесконечными неясными, тревожными мыслями; он повернулся на один
бок,
на другой, пристроил получше нывшие от ненастья колени, опять закрыл глаза.
Шалентьев же в это время, справившись наконец с запором и выбравшись на
крыльцо, в
первый момент попятился, затем, подталкиваемый непонятным, пьянящим чувством
новизны,
закрыл дверь, и тотчас на него сразу со всех сторон яростно набросился ветер,
стал
захлестывать сухим, колючим, свежо пахнувшим снегом. И еще своей
беспредельностью и
мощью его изумил обвальный, веселый, слитный шум векового леса, заполнивший весь
мир,
небо и землю. Он стоял, слушал, и в него, постепенно заполняя душу, сочилось
чувство
полнейшего одиночества и своей безнадежной затерянности среди бескрайнего мира,
и это
было почти безошибочное ощущение; только один Дик, скрывшийся в такую непогоду в
теплой, обжитой будке, недалеко от сараев, все-таки почувствовал Шалентьева,
проснулся,
хотел пойти справиться, в чем дело, но затем передумал; гость не торопился
покинуть крыльцо,
и умный пес остался в своем убежище, а Шалентьев, ослепленный метелью, выбрал
удобное
положение, поднял воротник и, нахлобучив поглубже шапку, стал ощупью спускаться
по
заваленным снегом ступенькам; скоро ему удалось слегка отдалиться от дома; ветер
тотчас стал
дуть в одном направлении, и Шалентьев повернулся к нему спиной; ему по-прежнему
казалось,
что вокруг, кроме беснующегося, несущегося куда-то сплошной массой снега, ничего
нет,
вокруг разливалось белесое, слегка мерцающее сияние, и он то и дело различал
перед собой
какие-то стертые контуры; минуты через две он уже ясно угадывал то угол дома, то
столб, то
тревожно мечущийся в потоках снега силуэт дерева. Пробиваясь неизвестно куда, то
и дело
проваливаясь выше колен, несмотря на набивавшийся в теплые, высокие ботинки
снег,
холодивший ноги, он все сильнее чувствовал охватывающий его какой-то непривычный
восторг жизни, и это был восторг человека, посвященного в самые глубокие и
тягостные тайны,
недоступные большинству людей, обернувшиеся сейчас своей неприятной, пугающей
стороной. Надо было заставить себя остановиться, перестать мучиться, терзаться и
вернуться в
теплоту дома. У человека его ранга там, где мысль перехлестывала за разумную
черту, таилось
поражение, он четко сознавал это, но остановиться по-прежнему не мог. Да, да,
говорил он
себе, зачем наши старания и ухищрения перед собою и другими сделать нечто
невозможное,
удивить и себя, и других, зачем? Перед лицом вечного мрака все ложь и нелепица,
и права
Аленка в своем почти языческом почитании отца, его жизни и его мыслей. Он на
меня сегодня
по-особому смотрел, и я, далеко уже не молодой человек, от его взгляда испытывал
стыд и
горечь; он ведь не знает, вернее, не хочет знать (и в этом его счастье!)
необходимости
подавлять себя, в любой момент подчиняться чужой воле... Он отвечает лишь за
себя и не
понимает, не может понять невыносимости ответственности за огромную страну, за
десятки
миллионов судеб, черт знает еще за что...
Ночная лесная метель по-прежнему вызывала в нем неизъяснимое наслаждение;
совершенно вслепую двинувшись дальше, он скоро натолкнулся на дерево, приложил
обе руки
к шершавому стволу и долго слушал ладонями неясную, стонущую музыку, стекающую с
вершины к корням дерева, в укутанную снегами землю. Это дерево, очевидно, стояло
еще лет
триста назад и будет жить, пожалуй, еще и сто, и двести лет, если с ним не
приключится
какая-нибудь беда; оно будет стоять и тогда, когда даже сама память о нем, о
Шалентьеве, да и
не только о нем, о всех его знакомых и близких, исчезнет. Как все странно в
жизни, очень
странно, вздохнул он, опять невольно обращаясь к своим переживаниям, и,
спохватившись,
оглянулся. Его снова захлестнуло, ослепило снегом, и он напрягся, даже дыхание
задержал,
пытаясь определить, в какой стороне остался дом; и опять ему показалось, что шум
метели по
прежнему все возрастает, стонущий лес и ветер заполняли теперь все пространство,
и услышать
какие-либо иные звуки было невозможно. Шалентьев стал мерзнуть; стараясь
припомнить, в
какую сторону шел от крыльца и где теперь находится, он вновь двинулся наугад;
сила метели,
казалось, по прежнему нарастала, ее порывы валили с ног, и он несколько раз
падал и с трудом
поднимался. Дом словно исчез, бесследно растворился; в какую бы сторону
Шалентьев ни
пробивался, везде металось взбесившееся белое пространство, метель показывала
ему теперь
свою изнанку; он понял, что дома не найдет; остановившись, отворачиваясь от
ветра, он
несколько раз крикнул, хотя понимал, что именно это совершенно бесполезно. Он не
испугался;
он просто представил всю нелепость того, что может произойти, и еще ему теперь
казалось, что
прошло уже много-много часов и что эта непроглядная ночь будет длиться вечно, до
тех пор,
пока он не окоченеет и его не занесет снегом. И тут что-то переменилось в белой
крутящейся
мгле. Появилось какое-то темное пятно, в следующий момент он вскрикнул от
радости, узнав
Дика, и тотчас, полусогнувшись, крепко ухватился за его широкий ошейник.
- Дик! Дик! - сказал он, с трудом шевеля застывшими губами. - Дик! Домой,
Дик,
домой веди... Дик, домой, домой...
Дик повернул совершенно в противоположную сторону, и Шалентьев,
проваливаясь в
снегу, двинулся следом; минут через десять, еще сам себе не веря, он уже был у
крыльца, но все
еще не решался выпустить ошейник и, обессиленно присев на ступеньку, обнимал
недоумевающего Дика за шею, зарываясь лицом в густую, скользящую, забитую снегом
шерсть... В этот момент и вспыхнул над крыльцом свет; обеспокоенный долгим
отсутствием
зятя лесник все-таки включил внешнее освещение; от загоревшейся над крыльцом
лампочки
метель стала еще более фантастичной. Отдышавшись, Шалентьев отпустил Дика,
начинавшего
проявлять явное нетерпение и недовольство, выпрямился, взялся за резной столб,
поддерживающий навес над крыльцом, некоторое время еще завороженно следил за
ошалелыми белыми вихрями; снежная буря возбудила в нем какие-то неведомые,
незнакомые
силы и инстинкты, лицо горело, и холод больше не ощущался. Вернувшись в дом и
встретив
внимательный взгляд тестя, не скрывая своего восхищения, он покачал головой:
- Никогда ничего подобного - не испытывал, Захар Тарасович... Подлинное
чудо...
- Погулял, Константин? - спросил лесник. - Я уж подумал, не искать ли идти,
свет
зажег...
- Погулял! - засмеялся Шалентьев, с трудом растягивая в улыбке непослушные,
еще не
отошедшие от мороза губы. - Заплутался... Отошел от дома буквально на десяток
шагов - и
уже не мог найти дорогу назад. Я, пожалуй, испугался, - продолжал он с
несвойственным ему
возбуждением рассказывать, - меня выручила собака... Этот Дик! Такой умный пес!
Я
закричал, он и пришел, привел меня к крыльцу... Удивительно, удивительно
устроено в
природе! Как же он чует в таком кромешном аду? - Шалентьев говорил беспорядочно,
перескакивая с одного на другое, и никак не мог остановиться; сбросив пальто и
шапку на
лавку, согреваясь, он, возбужденно бегал взад и вперед перед молчавшим лесником;
он был
благодарен сейчас тестю, что тот внимательно его слушает.
- Я понимаю, Захар Тарасович; вам смешно, вы человек естественный, всю свою
жизнь в
природе, - говорил он. - Войдите в мое положение, едва отошел от дома - и не
могу найти
дорогу назад, должен умереть, вот не могу найти, и все! Представляете? Нелепость
какая! Но я
о другом в этот момент думал, другое понял. Я понял, что истина везде, и вверху,
в небе, и
внизу, в земле, и во всем вокруг меня, а не только во мне самом, в моих мыслях и
переживаниях, как мне раньше казалось. Даже в нелепости помереть в двух шагах от
теплого
дома - тоже истина! И она вне меня! Вы меня понимаете, Захар Тарасович?
Лесник кивнул, хотя ровным счетом ничего не понял; он видел, что зять
замерз и никак не
может справиться с дрожью, и предложил ему чаю с малиной.
- Ну что вы, Захар Тарасович, какой чай среди ночи? - отказался Шалентьев.
- Я и без
того возбужден. Знаете, наступает час - и человек понимает что-то главное в
жизни и в себе. А
главное - в истине жизни и смерти, в борьбе двух начал, а все остальное
выеденного яйца не
стоит. Прах, прах... Суета сует, как сказано в древней книге.
...Поділитися у соцмережах