Жанр: Драма
Козленок в молоке
.... Но скучно ему было перебеливать приказы да списки, завел себе он
кожанку, папаху и маузер. А когда очередную партию "контриков" в расход
пускали, попросил у командира разрешения — пристрелять новое оружие.
Командир подивился таким склонностям бывшего приказчика и откомандировал его
в ЧК — там можно каждую ночь маузер пристреливать. И хотя именно там Яков
познакомился со вторым мужем Кипятковой, став свидетелем его трагической
гибели, но все-таки не остыл и не одумался. Через некоторое время
Еропкина назначили командиром продотряда, наводившего ужас на уездных
крестьян, которые по своей прирожденной тупости, о чем так хорошо писали
товарищи Бухарин и Троцкий, ну никак не хотели отдавать хлеб голодающим
рабочим Москвы и Питера, а прятали его даже в навозных кучах. Темные мужики
вообще додумались считать Еропкина чертом. Когда он, одетый в кожаную
тужурку, внезапно влетал в деревню на своем черном коне и, глядя в
цейсовский бинокль, размахивал шашкой, насмерть перепуганные селяне
крестились, приговаривая: "Чур меня! Чур меня!" Было из-за чего пугаться: по
своему обыкновению, Еропкин сначала рубил мироедов шашкой и, лишь утомясь,
спрашивал, где хлеб. Этим "чур меня" Еропкин страшно гордился, видя в нем
невольное признание врагами своих революционных заслуг. Но все кончилось
плохо. Однажды — дело было в селе Желдобино, — намахавшись шашкой и
погубив народу бесчисленно, он, поостыв, спросил: !!ldblquote Где хлеб?" и
выяснил, что селяне зерно сдали вполне добровольно, и оно, погруженное на
подводы, полдня как дожидается возле комбеда. За такое бессмысленное
самоуправство Еропкина вызвали в губ-ком, пропесочили и выгнали из
командиров к чертовой матери.
Оказавшись, как тогда выражались, в "первобытном состоянии", Яков
задумался о том, где заработать на хлеб насущный. Конечно, можно вернуться в
приказчики, но торговать нечем, так как все распределялось начальством. И
чтобы добыть справные башмаки, нужно было получить мандат в каком-нибудь
подотделе или ячейке. Да и стыдно после шашки снова в руках аршин держать.
За что ж тогда боролся? Размышляя о том, кем бы стать, Еропкин вспомнил, что
самые дорогие отрезы в лавке купца Галкина всегда покупал один литератор,
писавший святочные стихи и рассказы в губернскую газету. Прикинув все "за" и
"против", Еропкин стал поэтом, благо грамотой владел и почерк имел
писарский. Оставалось только подобрать псевдоним, ибо без оного и соваться в
молодую пролетарскую литературу было как-то неловко. На дворе стояла эпоха
псевдонимов, вся страна, начиная с Ленина и заканчивая каким-нибудь
последним Сашей Красным, сочинявшим подписи к революционным плакатам,
носила псевдонимы. И вспомнив испуганно крестившихся при его появлении
мироедов, Еропкин подписал свои первые стихи "Чурменяев". Да так и остался в
литературе. Замечу как бы вскользь, некоторые его собратья по перу,
поленившиеся взять псевдонимы, кончили плохо — Есенин, Маяковский,
Мандельштам и другие...
Писал Чурменяев в основном для детей. Нет, конечно, сначала он сочинил
большую поэму о борьбе за Советскую власть для взрослых и послал ее на отзыв
Горькому. Тот и подсказал начинающему автору обратиться к юным читателям,
начертав на полях рукописи резолюцию: "Детский лепет!" Этот автограф
великого пролетарского писателя потом очень помог Чурменяеву в жизни --
открыл ему редакции журналов и газет, где и появились его первые стихи,
посвященные борьбе за личную гигиену, столь необходимую молодой республике,
изнывавшей от вшей и нехватки медикаментов:
Чтобы мама не бранила
Поутру тебя, дружок,
Как проснешься, в руки — мыло,
В зубы — мятный порошок!
Вообще критика сразу отметила мягкость и задушевность его стихов, что
было большой редкостью в те суровые литературные годы. У Чурменяева
появилась определенная известность, пошли благодарные письма от читателей,
которые только-только выучились читать да писать благодаря всенародной
борьбе с неграмотностью. Теплое письмо пришло даже от девушки из села
Желдобино. Юная ликбезовка, сочинившая его, не могла себе вообразить, что
страшный командир продотряда Яков Еропкин и добрый поэт Чурменяев — одно и
то же лицо! К тому времени он женился и бедствовал с молодой женой и сыном в
маленькой комнатушке, полученной по ордеру КАРПа (Красной ассоциации
революционных поэтов). Тогда он снова обратился к Горькому, и тот переслал
его прошение по начальству с припиской: "Жалкий человек. Помогите. Ваш
Горький". Кстати, любознательный читатель может найти это письмо с
автографом Горького в полном собрании сочинений Якова Чурменяева. Но там
почему-то значится несколько иначе: "Жалко человека. Помогите. Ваш Горький".
После этого детскому поэту дали крошечный флигелек в Перепискино, поначалу
задуманный как банька, но из-за нехватки места переоборудованный под жилье.
Творческий процесс продолжался. По-доброму, увещевательно поэт доводил
до детишек линию партии, направленную на изучение языков вражьих стран:
Чтобы, прошмыгнув границу,
У врагов секрет узнать --
Надо хорошо учиться,
Вражьи буквы изучать!
Правда, сын Чурменяева не очень хорошо учился, а все больше катался по
дачным окрестностям на велосипеде, лазал за яблоками в соседние сады и
заодно слушал разговоры, которые вели знаменитые писатели, выпивая со своими
гостями за столами, накрытыми прямо в саду. Разговоры он обычно пересказывал
папе. Тот задумчиво кивал и записывал, а вскоре по усыпанным хвоей дорожкам
зашуршал черный автомобиль. И хотя, конечно, это было простое совпадение,
ибо такие же автомобили шуршали по всей стране, но со временем семья
Чурменяевых перебралась в освободившуюся большую дачу, где и осталась
навсегда.
После войны Чурменяев умер. Произошло это так: к старости его стали
мучить ночные кошмары, он вскакивал, хватал старую боевую шашку и с воплями
"Чур меня!" начинал отмахиваться от напиравших на него призраков, которые,
по его словам, каждую ночь приносили ему в своих разрубленных черепах зерно
для голодающего Питера. Его лечили. На время он утихал, а потом все
начиналось сначала. Однажды ночью он по неосторожности зарубил себя
собственной шашкой. Похоронили его торжественно: как он и просил, на
Перепискинском кладбище. Все центральные газеты вышли с некрологами и
статьями "Детская литература осиротела", "Любимый ученик Горького" и т.д. А
через неделю пришли отбирать дачу — ведь Чурменяев-сын, как я уже сказал,
учился не очень хорошо и в писатели не вышел, став всего лишь руководителем
среднего звена. А поселиться в огромной даче желающих было очень много,
началась даже тайная война за право внести свой диван в исторический дом.
В этой войне серьезно пострадали несколько "космополитов". И тут Чурменяевым
пришла в голову замечательная идея — они объявили дачу домом-музеем
выдающегося писателя, а себя хранителями. А против хранителей не попрешь, и
беспардонные соискатели, рыча и облизываясь, отступили. Надолго ли? И
поэтому своего наследника Чурменяев-средний воспитывал с твердой установкой
на то, чтобы сын стал писателем. "Пиши! — повторял он ему. — Пиши, сынок,
а то, не ровен час, вышибут нас всех с дачи!" А как заметил древний педагог,
детская душа — восковая табличка, на которой родители пишут свои мечты.
Внук, как вы уже знаете, писателем стал, и дача осталась за родом
Чурменяевых.
Забегая вперед, скажу: когда вслед за Советским Союзом обрушился и Союз
писателей, перепискинские дачи достались тем, кто в них тогда обитал.
Правда, прежней роскоши уже не было: немногие сохранили за собой, как
Чурменяевы, целые дома, большинство коттеджей были поделены на несколько
писательских семей. Но пока все они оставались советскими писателями,
проблем не возникало, жили дружно. И вдруг все изменилось. Оказалось, что
под одной крышей подчас собрались демократ, консерватор, монархист,
коммунист или анархист. Мирная жизнь кончилась: люди месяцами не
разговаривали друг с другом, даже не здоровались, выдергивали из грядок
чужой укроп или, еще хуже, морковь, рвали на клочки телеграмму, принесенную
почтальоном в отсутствие адресата, и т.д... Только однажды они снова все
объединились — когда толпа бездачных писателей приехала на электричке из
Москвы и попыталась восстановить справедливость. Оборону возглавил уже
выгнанный с работы за сыновьи штучки Чурменяев-средний — сказался
многолетний опыт умеренно руководящей работы. Он вооружил обитателей дач
охотничьими ружьями, сам взял отцовскую шашку, и в течение дня они отбивали
атаки размахивавших дрекольем неимущих литераторов. Милиция не вмешивалась,
считая это внутренним творческим спором тружеников пера. К ночи,
проголодавшись, нападающие уехали в Москву с последней электричкой, на
прощанье спалив пару беседок... Наутро наметившееся было единство снова
распалось. Но все это произошло несколько лет спустя после описываемых
событий.
...Мы вошли в поселок, и нас с двух сторон обступили большие деревянные
терема, видневшиеся за сплошными зелеными заборами. Откуда-то потянуло
волнительным шашлычным дымком.
— Кучеряво живут! — присвистнул Витек.
— Я же не зря из тебя писателя хочу сделать!
— А чего, мне тоже дачу здесь дадут?
— А как же. Как только — так сразу!
— Трансцендентально!
Возле чурменяевской дачи стоял роскошный новенький "мерседес" — такие
в те времена можно было встретить разве что у подъезда посольства да еще в
Перепискино. Калитка оказалась предусмотрительно не заперта...
23. ГОСТИ СЪЕЗЖАЛИСЬ НА ДАЧУ...
Поднявшись по ступенькам крыльца, мы попали в полутемную прихожую и,
толкнув первую же дверь, очутились в просторной комнате, где висел большой
конный портрет какого-то головореза в кожаной тужурке и с шашкой наголо, а в
углу в стеклянной витрине были выставлены те же самые тужурка и шашка, но
уже в натуральном качестве. У окна располагался письменный стол, а на нем --
старая пишущая машинка с заправленным в каретку листом бумаги, на котором
были напечатаны две строчки:
Восьмилетняя Наташа
Очень не любила кашу.
И я понял, что мы по ошибке забрели в музейную часть дома, а на листке
— последнее незаконченное стихотворение, сочиненное Чурменяевым-дедом перед
тем, как зарубиться... Я чертыхнулся и потащил Витька к другой двери. За ней
нашим взорам открылась зала с горящим камином и кабаньими шкурами,
устилавшими пол. В центре залы со стаканами в руках стояли Любин-Любченко,
Одуев и Настя.
— А вот и мы! — сообщил я.
— Заждались! — облизнулся теоретик, нежно глядя на Витька. --
Чурменяев с американцем в кабинете беседуют. Сейчас придут.
— С каким американцем? — изумился я.
Одуев подошел ко мне, взял под руку и отвел в сторону:
— А ты ничего не знаешь?
— Нет...
И тогда он объяснил мне, в чем дело. Оказывается, Чурменяев пригласил
на дачу мистера Кеннди — секретаря жюри Бейкеровской премии, человека, от
которого все и зависит. У жюри возникли некоторые сомнения насчет "Женщины в
кресле". Во-первых, потому, что всплыла история чурменяевского дедушки,
крайне неосторожно обращавшегося с шашкой. А во-вторых, и это главное: в
Венгрии появился писатель-диссидент, сочинивший роман "Плесень", где
описываются страдания венгерского народа под коммунистическим игом. Тираж
романа конфисковали, а автору пришлось попросить политическое убежище в
Австрии. Впрочем, с венгром Чурменяев был на равных, так как дедушка
мадьяра-разоблачителя тоже был коммунистом, устанавливал Советскую власть в
России и чуть ли не участвовал в расстреле царской семьи. Между прочим, сам
мистер Бейкер, учредивший премию, некогда горячо этот расстрел приветствовал
и даже устроил по сему радостному поводу бесплатную раздачу хрустящих
булок. Но времена, как говорится, меняются, а вместе с ними меняются и
поводы для бесплатной раздачи булок. Жюри колебалось, кому вручить премию, и
вот мистер Кеннди прилетел в Москву...
— Для этого Чурменяев тебя с Витьком и высвистал, — объяснял Одуев,
— чтобы показать: вот, мол, с какими я людьми вожусь! Ведь об акашинском
выступлении у них сейчас все газеты орут! Въехал?
— А роман зачем? — спросил я.
— Не знаю. Наверное, мистер Кеннди просил.
— А ты как сюда попал?
— Я... Я представляю здесь движение поэтов-контекстуалистов, --
скромно потупил глаза Одуев.
— И все?
— Нет. Еще Леонидыч просил передать, чтоб глупостей ты больше не
делал. Понял? Иначе он тебя не отмажет...
— Понял.
В это время открылась дверь, в каминную вошел Чурменяев в потертых
джинсах и показательно ветхом свитере. Он бережно вел под локоток высокого
сухощавого иностранца в приталенном темном пиджаке. Лицо иностранца было
покрыто дорогим загаром, а приветливая улыбка свидетельствовала об очевидном
превосходстве западной школы зубопротезирования над отечественной.
— А вот и наш герой! — воскликнул Чурменяев.
Он бросился к Акашину и обнял с такой радостью, точно это был его
лучший брат, найденный после многих лет разлуки. На запястье Чурменяева
блеснули знакомые "командирские" часы. Скотина!
— Мистер Кеннди, это наш отважный Виктор! Витя, это мистер Кеннди... Я
тебе о нем много рассказывал!
— Вестимо, — не дожидаясь подсказки, ответил Витек.
— Отчэнь рад! — тщательно артикулируя, произнес американец. — Я
много наговорен про вас... — Он с восхищением оглядел Витькины пятнистые
штаны, майку с надписью "LOVE IS GOD", закарпатскую доху и уимблдонскую
повязку на голове. Но особенно, как и следовало ожидать, ему понравился
кубик Рубика с загадочными буковками.
— Обоюдно, — снова самостоятельно ответил Витек.
Мистер Кеннди недоуменно посмотрел на Чурменяева, и тот начал жарко и
долго переводить ему что-то на ухо. Американец слушал, кивая и поглядывая на
Витька со все возрастающим интересом. Я почувствовал внезапную обиду из-за
того, что Витек отвечает без всякого со мной согласования, а меня самого
даже не представили американцу. Я тихонько пнул обнаглевшего Акашина в бок,
но он сделал вид, что не заметил.
— Вы есть... — мистер Кеннди запнулся, видимо, исчерпав запасы
русских слов. — You are a brave man!
— Ты смелый мужик! — вымученно улыбаясь, перевел Чурменяев.
— Отнюдь! — тут же отреагировал Акашин, которому, судя по всему, моя
помощь уже и не требовалась.
— И скромный... — ядовито добавил я.
— Sorry? — не понял американец.
— A modest guy, — перевел Чурменяев.
— Yes... I was told they were going to arrest you, weren't they?
— Мне сказали, что вас хотят арестовать, не так ли? — завистливо
вздохнув, перевел Чурменяев.
— Вы меня об этом спрашиваете? — улыбнулся Витек, продолжавший, и
надо отметить, вполне удачно, пороть самодеятельность.
Чурменяев перевел. Американец засмеялся — и все дружно засмеялись
следом. Потом он оглянулся на сервировочный столик с бутылками, и
Любин-Любченко услужливо подал ему бокал с виски. Чтобы налить себе, я
положил сверток с романом на диван.
— Но! Водка! — перешел снова на русский заморский гость.
Теоретик растерянно облизнулся и налил ему водки. Мистер Кеннди взял
стакан, зачем-то посмотрел его на свет и начал говорить по-английски. Спич
был пространен.
— Мистер Кеннди, — переводил Чурменяев, кислея на глазах, --
предлагает выпить замечательной русской водки за то, что в России еще есть
люди, для которых права личности на свободу слова святы и нерушимы! Он
надеется, что для отважного Виктора годы заключения в ГУЛАГе станут тем же,
чем стали они для великого Солженицына!
— И Пастернака! — краснея, добавила Настя.
— Пастернак не сидел, дура, — мягко поправил Одуев.
— Жизнь всякого честного писателя — тюрьма! — громко сказал я, решив
наконец обратить на себя хоть какое-то внимание.
Американец бросил на меня взгляд, потом вопросительно посмотрел на
Чурменяева, и тот что-то прошептал ему на ухо. Выслушав, мистер Кеннди снова
перевел глаза на меня и облагодетельствовал улыбкой, какой обычно награждают
удачно пошутившего официанта.
— Коллеги, — подняв стакан и озарившись своей масленой улыбкой,
заговорил Любин-Любченко, — разрешите алаверды?
— Sorry? — не понял американец.
— Backtost, — неуверенно перевел Чурменяев.
— O'key! — кивнул мистер Кеннди.
— О'кей — сказал Патрикей! — заржал Витек и победительно глянул на
меня.
— ...коллеги, — продолжил Любин-Любченко, облизываясь, — я хочу
обратить ваше просвещенное внимание на одну важную деталь. Все, конечно,
помнят то слово, которое отважно бросил в эфир наш Виктор! Не буду повторять
это слово при даме...
— О, shit! — радостно воскликнул внимательно слушавший американец.
— Так вот... — выжидательно поулыбавшись, продолжал Любин-Любченко.
— Это слово было услышано миллионами! Согласно исследованиям Губернатиса и
Фрейда, экскременты ассоциируются у людей с самым ценным. Например, с
золотом! Недаром великий Ницше говорил: "Из самого низкого самое высшее
достигает вершины!" И я предлагаю выпить за нашего юного друга, чей путь из
нечистот бытия лежит к высотам сияющего искусства!
— Great! — воскликнул иностранец и чокнулся с Витьком.
— Обоюдно! — ответил тот, даже не посмотрев в мою сторону.
Все бросились к Витьку, чокаясь, поздравляя и напутствуя. А Чурменяев
чуть не задушил его в объятиях. И только я, стукнув своим стаканом о его
стакан, сказал сквозь улыбку:
— Ты что, совсем оборзел, сволочь? Но меня оттеснил Любин-Любченко,
норовивший поцеловать Акашина в губы.
— Я тоже хочу с ним выпить! — раздался вдруг громкий женский голос.
Все обернулись: на пороге стояла Анка, одетая в какой-то воздушный
комбинезон, сквозь который отчетливо просвечивались трусики. Она была уже
прилично пьяна. Американец вопросительно посмотрел на Чурменяева.
— It is my girl-friend, — смущенно пояснил тот.
— О, отчэнь рад! — улыбнулся мистер Кеннди.
— А я нет! — крикнула Анка. — Мне противно! Чему вы радуетесь?
Золота хотите? Из любого дерьма вам бы лишь золото сделать! А на то, что
человека завтра посадят, вам наплевать!
— Анна! — Чурменяев, мучительно озираясь на опешившего американца,
двинулся к ней.
— Не подходи! Бой-френд... Думаешь, не знаю, зачем я тебе
понадобилась? Знаю. Хочешь и меня в своем гинекологическом кресле
раскорячить, чтоб все узнали, как дочка классика советской литературы тебе
минет делает! За это могут еще и Нобелевку дать...
— What is minnet? — спросил американец.
— Oral sex, — обреченно объяснил Чурменяев.
— О-о!
Тут решительно выступил вперед Одуев:
— Анна Николаевна, вам лучше уйти! Я вас провожу. Все-таки
иностранец...
— А что мне твой драный иностранец?! Я ничего не боюсь! Это ты бойся!
Думаешь, если ты стукач, то можно школьниц портить?
Настя всхлипнула и закрыла лицо руками.
— What is "stjuckatch"? — спросил мистер Кеннди.
— Плотник... A carpenter... — объяснил взмокший Чурменяев, для
убедительности демонстрируя, как молотком заколачивают гвозди.
Любин-Любченко облизнулся, собираясь что-то сказать, но не успел.
— А ты вообще молчи! — истерично крикнула Анка. — А то я сейчас всем
расскажу, за какие художества тебе три года дали! Я у папашки интересную
бумажку про тебя прочитала!
— А я молчу, — сник Любин-Любченко.
— Вот и молчи!
Возникла тягостная пауза. Надо было что-то делать.
— Анка! — взмолился я.
— А-а... Ты тоже хочешь узнать, что я о тебе думаю?
— Нет, не хочу.
— Почему?
— Потому что я знаю. Потому что я тоже о тебе думаю...
— Не стоит думать о такой дряни, как я. Но я всего лишь маленькая
дрянь, даже дрянцо... А вы все — извращенцы!
— What is she saying? — спросил американец, чувствуя, что Чурменяев
доносит до него происходящее в крайне адаптированном переводе.
— Perverts.
— О-о-о, my God!
Анка вдруг тихо засмеялась, подошла к Витьку и положила ему на плечи
руки:
— А ты, глупенький гений, ты-то здесь зачем? Беги от них, пока таким
же не стал! Беги... Где твой роман?
— Вон, — Витек растерянно кивнул на газетный сверток, лежащий на
диване.
— Ах, вот он где! — Она подбежала, схватила сверток, дразня, издали
показала его американцу. — Это тебе, спиннинг трехчленный, нужно? (В этом
месте Чурменяев запнулся от полного переводческого бессилия.) Ну-ка, отними!
Сейчас мы посмотрим, горят рукописи или нет?!
И на глазах ошеломленной общественности она швырнула папку в камин.
Сверток упал прямо на горящее полено и сбил пламя. По комнате прокатился
вздох потрясения.
— Ну, мистер, не-знаю-как-вас-зовут-и-знать-не-же-лаю, достаньте! Или
вы привыкли, чтобы вам рукописи из огня другие таскали?
Американец смотрел на все это с трепетным туристическим восторгом, с
каким, наверное, смотрел бы на дикаря, глотающего живую кобру. Чурменяев
вытирал пот платком и ничего ему не переводил. Анка тем временем снова
подошла к Витьку, снова положила ему на плечи руки и заглянула в глаза так,
точно старалась прочитать на роговице крошечные буковки правды. Каминный
огонь, видимо, оправился после удара, и газета по краям начала стремительно
коричневеть.
— Скажи, глупый гений, — спросила Анка, — тебе очень жалко? Это ведь
твой роман! Он сейчас сгорит... Если жалко, я сама сейчас достану. Достать?
— Скорее нет, чем да... Да хрен с ним, с романом! — великодушно
ответил Акашин. — Пусть горит к едрене фене!
— Молодец! Ты единственный человек среди этих извращенцев! — и она
страстно поцеловала его в губы.
— Ментально... — только и вымолвил мой ошарашенный воспитанник, на
глазах перевоплощающийся в моего соперника.
Мне показалось, что я чувствую на губах ее пьяное нежное дыхание. Тогда
я бросился к камину и схватил щипцы...
— Не смей! — завизжала Анка. — Если ты это сделаешь — между нами
все кончено.
— Между нами и так все кончено!
— Нет, ты еще не понимаешь, что значит — все... Только достань --
тогда узнаешь!
Я остановился. Ее лицо горело сумасшедшим счастьем. Она сорвала с
Витька уимблдонскую повязку, выхватила из его рук кубик Рубика и отшвырнула
в сторону:
— Глупый, несчастный гений, тебе нужно бежать от них! Тебе нужно
спрятаться! Все очень плохо! Я слышала, как отец говорил о тебе по телефону!
Хочешь, я помогу тебе спрятаться? Хочешь?
— Скорее да, чем нет...
— Пошли! Ты меня боишься, глупый гений?
— Не вари...
Не дав договорить, она потащила его к выходу.
— Витька! — крикнул я. — Вернись, не ходи с ней, дубина.
Он растерянно посмотрел на меня и замедлил шаг.
— Не слушай его! — заговорила Анка. — Он завидует. Он просто
завистливая бездарность! Эй, завистливая бездарность, ты всегда хотел
написать что-нибудь главненькое. Достань и возьми себе! Нам не жалко! Нам
ведь правда не жалко?
— Говно, — буркнул Витек.
И они направились к двери. Папка в камине была уже полностью охвачена
пламенем. Вдруг у самой двери Анка остановилась, захохотала и, бегом
вернувшись к Чурменяеву, на глазах восхищенного американца сорвала с руки
автора "Женщины в кресле" "командирские" часы. Потом снова подбежала к
Витьку и застегнула часы на его запястье.
— Теперь все... Пошли, глупый гений!
— Why has she taken the watch? — изумленно спросил мистер Кеннди.
— It is her charm, — чуть не плача, объяснил Чурменяев.
— О!
— Стойте! — заорал я. — Стой, Витька-подлец! Иначе я тоже расскажу
про тебя правду!
Это было глупо, унизительно, а главное — бессмысленно. Как говорится,
испугал ежа голыми руками! Витек остановился, посмотрел на меня с изумлением
и сказал:
— Не вари козленка в молоке матери его!
Я ринулся к нему, сжав кулаки, но, сделав несколько шагов, почувствовал
во рту сладко-металлический привкус, а в глазах вдруг стало стремительно
темнеть, как в кинозале перед самым запуском фильма. И я потерял сознание.
Второй раз в жизни. Первый раз это случилось в детстве — от гордости за
порученное дело. Во время районного пионерского сбора мне поручили стоять на
сцене со знаменем, и я так разволновался, что упал в обморок, не выпуская из
рук заветного древка. Меня утащили в комнату за сценой и впервые в жизни
напоили валерьянкой. С тех пор запах валерьянки ассоциируется у меня с
выполненным до конца гражданским долгом. (Запомнить!)
Очнулся я, наверное, через несколько минут в кресле. Настя, расстегнув
мою рубашку, массировала мне грудь, а Одуев старался влить в рот водку.
Любин-Любченко, отдергивая, точно от печеной картошки, руки, отшелушивал с
папки обгоревшие газетные страницы.
— Ничего... Только чуть-чуть папка обгорела, а рукопись цела! Шнайдер
различает два типа огня в зависимости от их направленности. Огонь оси "огонь
— земля", означающий эротизм, и огонь оси "огонь — вода", связанный с
очищением и возвышением. Я думаю, тут налицо и то и другое. В доме есть
какая-нибудь папка? Я рукопись переложу...
— Есть, в кабинете, — махнул рукой раздавленный Чурменяев.
Любин-Любченко подхватил обугленный сверток и понес в кабинет, я
дернулся, чтоб его удержать, но Одуев с Настей не дали мне подняться из
кресла. Тем временем Чурменяев жалостливым голосом начал что-то объяснять
американцу.
— What a fantastic woman! — кивал
...Закладка в соц.сетях