Жанр: Драма
Козленок в молоке
...смотрели они на меня не с прежней простодушной доверчивостью, а с холодной
враждебностью. И одет он был тоже не как прежде: вместо экзотического,
придуманного мной наряда гения, вышедшего из таежной деревни Щимыти, на нем
красовался отличный двубортный костюм, переливающийся, как нефтяное пятно на
воде. Хорош был и дорогой галстук цвета кинжального удара.
— Не узнал, что ли? — спросил он, скривив губы в беспощадной усмешке.
— Узнал, — прошептал я. — Чего ты хочешь?
— Хочу набить тебе морду!
— И только?
— Только для начала: потом я тебя просто убью!
— А за что?
— Ты меня об этом спрашиваешь?
— Тебя...
— Сам знаешь, котяра! Франкельштерн стоптанный! Пассажиры
заинтересованно посмотрели на нас.
— Франкенштейн, — автоматически поправил я.
— Хватит меня учить! Научил уже один раз... На весь мир чуть не
опозорил!
— Я хотел как лучше! — Мне удалось придать своему голосу
неправдоподобную искренность.
— А получилось как всегда! Не вари козла! Я для тебя всю жизнь был
кроликом Павлова...
— Собакой... — снова поправил я и похолодел.
— Вот-вот — собакой! Я всегда это чувствовал! Пойдем выйдем! — Он
схватил меня за шиворот.
Пассажиры уже перешептывались, вникая в драматургию назревающего
мордобоя.
— Это самолет — тут нельзя драться... — возразил я.
— А кто тебе сказал, что мы будем драться? Я просто откручу тебе
голову! Очень тихо... Пошли!
— Все равно нельзя: можно нарушить балансировку центрирующей оси
крылоподъемной конструкции! — выпалил я первую пришедшую в голову
чепуховину.
— Не глупее некоторых. Сам знаю. Я тебя в аэропорту прибью. Готовься!
И тут в воздухе снова запахло парфюмерией. Я давно заметил: насколько
мужчины, носящие униформу, привержены к крепким напиткам, настолько женщины,
находящиеся при исполнении, склонны к крепким духам. (Хорошее наблюдение.
Запомнить!)
— Освободите проход! — потребовала стюардесса, подкрепляя свои слова
суровой вставной улыбкой. — Сейчас вам будет предложена горячая пища.
— Что ж, я с человеком поговорить не имею права? — спросил он,
предусмотрительно отпустив мой ворот и даже по-приятельски взъерошив мне
волосы на затылке. — Я, может, старого друга встретил. Восемь лет не
виделись! Я, может, его обнять хочу!
— Люди поедят — тогда обобнимайтесь! — отрезала бортпроводница.
Он посмотрел на меня с многообещающей ненавистью, повернулся, и его
широченная спина двинулась по салону самолета, точно поршень. Перед тем как
скрыться за занавеской, отделявшей бизнес-класс от экономического, он
обернулся и показал мне огромный кулак, суливший, по меньшей мере, обильное
кровотечение и множественные переломы. Конечно, рано или поздно это должно
было случиться. За все приходится платить. Рано или поздно придуманная и
выпущенная в мир тварь задушит своего Франкенштейна, а Галатея наставит
Пигмалиону рога. Собственно, с этих чертовых маральих рогов все и
началось...
Стюардесса вынула из металлического ящика на колесиках пластмассовый
поднос с сиротской аэрофлотовской снедью и поставила передо мной на откидной
столик:
— Приятного аппетита! Пива не желаете?
— Что? Нет... Нет-нет! — вздрогнул я всем телом.
2. ВНАЧАЛЕ БЫЛО ПИВО
Нет, не с маральих рогов — все началось с пива! Я очень хорошо помню
тот день. Год тоже легко вспомнить: шли первые месяцы горбачевской
перестройки, когда слов было уже много, а пива еще мало, и если в
писательский Клуб завозили свежее "Жигулевское", то за столиками было шумно
и свободомысленно. Да и время было замечательное: нашему доверчивому народу
уже дали в ручонку погремушку гласности, но пока еще не отняли от
материнской груди социализма. Впрочем, нет! Началось это чуть раньше, как
раз накануне гласности. Ну конечно, как можно перепутать? Ведь и гласность
хренова началась именно с этой истории, с моей давней непростительной
глупости.
Дело было так. Стас Жгутович, Арнольд и я сидели в Дубовом зале Дома
литераторов и пили пиво с раками, которые в ту пору, если говорить о Москве,
водились только здесь да еще иногда в Доме журналистов. Арнольд все время
порывался выставить на стол бутылку настойки из маральих рогов. Ибо она, как
он, смеясь в бороду, объяснял, лучшее средство от рогов супружеских. И
вообще, у них в Сибири такую настойку зовут "амораловкой" — за ее необоримо
возбуждающее действие. А недавно, например, пробную партию "амораловки"
закупили совсем уж почти невозмутимые финны и просто с ума посходили.
Арнольд, почуяв выгоду, начал хлопотать об организации производственного
кооператива — их как раз только-только разрешили постановлением ЦК КПСС.
— Взъерошимся, мужики! — предложил Арнольд, заманчиво подмигивая.
Но мы, сосредоточившись на пиве, разрешили ему выставить только
литровую банку соленых рыжиков, которые идут с "Жигулевским" еще лучше
раков. Деморализовав нас рыжиками, он наконец сделал то, от чего мы
удерживали его весь вечер: начал нам рассказывать сюжет своего нового
романа. Подробностей я, конечно, уже не помню, но суть такова: один таежный
охотник по имени Альберт выслеживает и убивает самку рыси, чтобы сшить шапку
любимой женщине. И тут-то начинается самое главное. Лишившись подруги, самец
принимается мстить за свое порушенное звериное счастье и преследует охотника
аж до самого Красноярска, где и загрызает его насмерть возле мехового
ателье, куда Альберт пришел, чтобы получить уже готовую шапку. Мстительного
самца отстреливает случившийся поблизости милиционер. Он вместе с шапкой
приносит страшное известие любимой погибшего промысловика. И остаются на
свете две одинокие, лишившиеся своих мужчин самки — одна в виде женщины,
другая в виде шапки...
— Ну как? — спросил Арнольд, заранее скромно потупив глаза.
— Говно! — выпалил я, чтобы опередить какую-нибудь чудовищную
бестактность со стороны Жгутовича и не слишком огорчить самолюбивого
провинциального автора.
— За что ж вы здесь, в Москве, так Сибирь не любите? — задумчиво
поинтересовался Арнольд.
— Ты Мелвилла хоть читал? — тяжелым от пива голосом спросил Стас.
— Не довелось.
— Когда доведется, обрати внимание: у него там кит за мужиками
гоняется... "Моби Дик".
— Так то ж кит!
— А у Распутина медведь тоже одного мужика выслеживает, — добавил я.
— Так то ж медведь, — не сдавался Арнольд, — у меня-то — рысь! А
про шапку у них там есть?
— Про шапку у них там нет, — покачал головой Жгутович, — но на
аллюзиях далеко не уедешь!
Арнольд затих, видимо, прикидывая, далеко ли можно уехать на аллюзиях,
а главное, соображая, что это такое — аллюзия. Спорить со Стасом он даже и
не пытался, потому что Жгутович был человеком угнетающе начитанным, да и
работал в букинистическом магазине "Книжная находка", что на Лубянке, рядом
с памятником первопечатнику Ивану Федорову. Стаса знала вся литературная
Москва, так как он помогал писателям в обстановке жестокого книжного
дефицита доставать редкие и идеологически неоднозначные издания. Он бы мог
озолотиться на этом деле, но у него была одна пагубная и неизлечимая
болезнь. По сравнению с ней наследственный алкоголизм с запоями и
галлюцинациями — всего лишь легкое недомогание. Он писал стихи.
Отвратительные, как утренний остаток макияжа на лице нелюбимой женщины. По
этой печальной, но уважительной причине книги писателям он доставал задаром,
рассчитывая, что они в знак ответной признательности порекомендуют его
произведения в какой-нибудь популярный журнал. Однако чаще всего, получив
искомую книгу, вероломный писатель в ответ на просьбу "поддержать" начинал
морщить лоб и, полистав Стасовы стихи, бормотал что-то про пока не
обретенный еще автором консенсус между экзистенцией и поэтическим инобытием
логоса... В переводе на обычный язык это означало следующее: хоть ты,
Стасик, и хороший парень, но твое плохо прорифмованное дерьмо
порекомендовать куда-нибудь очень сложно, разве что ты достанешь мне
собрание сочинений Арцыбашева. А когда, достав, наконец, Арцыбашева, да еще
комплект романов Ренье в придачу, Жгутович заводил речь о том, что стихов у
него набралось уже на три сборника, а поэт без книги, как Париж без Сены,
ему начинали бормотать что-то о судьбе как формообразующем факторе
творчества...
Так бы Стас и мучился до пенсии, но однажды случилось невероятное:
какой-то бомжеватого вида мужичок приволок в магазин здоровенный том
"Масонской энциклопедии", изданной перед самой революцией. Это была
немыслимая удача, ну, как если б сегодня кто-нибудь нетрезвый притащил вам
мешок платиносодержащих радиодеталей и попросил за это пятьдесят долларов.
Мужик опасливо запросил пятьдесят рублей. Стас великодушно заплатил за
"Масонскую энциклопедию" червонец из собственного кармана, и доходяга был
счастлив, ибо пребывал в том специфическом состоянии, когда за стакан
портвейна можно продать себя на галеры. Конечно, Жгутович сразу понял, что
наступил его звездный час и что теперь или никогда он станет наконец автором
книги стихов, без которой поэт, как Лондон без Темзы. Слух о "Масонской
энциклопедии" разнесся по литературной Москве с эпидемической скоростью. К
магазину возле памятника Ивану Федорову потянулись, как волхвы к
Христу-младенцу, писатели: всем хотелось завладеть уникальной энциклопедией
и проникнуть в тайну великого закулисья, в тайну, по сравнению с которой
марксизм — детская сказка про Шалтая-Болтая. Но их ожидало суровое
встречное предложение: Стас, как вы уже, наверное, догадались, решительно
требовал в качестве вознаграждения издать его собственную книжку и не
торопился расставаться с "Масонской энциклопедией", дожидаясь надежного
соискателя, безотказного, как автомат Калашникова. Ошибиться Жгутович не
имел права. Это теперь, когда хрупкий скелет нации хрустнул в объятиях
капитализма, ты можешь прийти, заплатить, и твоя книга, состоящая, допустим,
из альковных прозвищ, какими одаривали тебя женщины, будет мгновенно издана.
Но тогда... Тогда на каждого, кто приходил в издательство с рукописью,
смотрели так, точно это был маньяк, сбежавший из психушки вместе со своей
историей болезни, каковую теперь и просит опубликовать, да еще собирается
получить за это гонорар.
А чтобы до конца стало ясно, сквозь какие тернии приходилось
продираться стихотворной строке на пути от первой гримасы вдохновения на
лице поэта до пахнущего свежей типографской краской сигнального экземпляра,
я должен рассказать, как была издана моя первая и единственная книжка.
Случилось это только благодаря тому, что, разведясь в один прекрасный день с
женой и разменяв нашу общую жилплощадь, я стал обладателем однокомнатной
квартирки на улице командарма Тятина (ныне 2-я Вздыбленская) в панельном
доме, построенном в семидесятые годы. Эти облупившиеся белые многоэтажки в
центре Москвы напоминают мне сломанные холодильники, завезенные дачниками в
лес и там брошенные... (Неплохо. Запомнить!)
Почему я развелся с женой, вопрос неясный, пожалуй, даже более неясный,
чем вопрос, почему я на ней женился. Она была миловидной, пухленькой дамой,
неплохо готовила, изъяснялась на литературные темы и изнурялась аэробикой.
По вечерам мы лежали в постели и, прежде чем заняться любовью, читали: я --
стихи какого-нибудь просочившегося на журнальные страницы мерзавца, она --
"Здоровье". Сигналом к переходу от чтения к уныло-вазелиновому интиму
обыкновенно служило нажатие кнопки ночника. Заметив, что моя рука потянулась
к выключателю, она поворачивала ко мне свое густо смазанное ночным кремом
лицо и говорила: "Подожди, милый, я дочитаю страницу!.." По утрам жена
ходила на стадион (он был виден из нашего окна) и для поддержания фигуры
делала несколько кругов по гаревой дорожке. И вот однажды, прихлебывая кофе
и наблюдая через стекло, как она движется по терракотовому ободку зеленого
поля, я неожиданно подумал о ней как об искусственном спутнике, который
может в любой момент сорваться со своей орбиты и навсегда исчезнуть в вечной
космической мерзлоте.
Через два месяца мы развелись. К этому времени я еще не опубликовал ни
одного своего стихотворения и на жизнь зарабатывал тем, что, во-первых,
служил корреспондентом в многотиражке "За образцовый рейс" 4-го
автокомбината, а во-вторых, тем, что писал стихотворные пионерские
приветствия и юбилейные истории фабрик и заводов. По сему поводу, уже
собирая мои вещи, жена заметила, что это чисто русская традиция:
нестреляющая Царь-пушка, незвонящий Царь-колокол и непечатающиеся поэты...
Получив после размена в полное свое распоряжение однокомнатную
квартиру, я поначалу и не сообразил, что таким образом обеспечил себе
литературное будущее. Я просто наслаждался полузабытым счастьем безотчетного
одиночества. Девушки у меня, конечно, бывали, но не так уж часто, ибо
свобода настраивает мужчину на философский лад и делает гурманом. Измена в
браке — это нечто профилактическое. Если б адюльтер входил в ежеквартальную
медицинскую диспансеризацию, думаю, большинство мужей бросили бы заниматься
этой чепухой...
Жизнь моя изменилась внезапно. Однажды я притащил к себе домой критика
Закусонского. Притащил в буквальном смысле слова, ибо в этот день он получил
авансы за положительную рецензию, а также за два упоминания в обзорной
статье — и поэтому был просто не в состоянии добраться до дома.
Пробудившись утром, Закусонский обполз мою квартиру оловянным взглядом и
полувопросительно простонал, так как на полноценный вопрос сил не было:
— Где я?
— У меня.
— А разве ты один живешь? — удивился он.
Мне показалось, что это эмоциональное усилие будет стоить ему жизни, и
я достал из холодильника бутылку пива.
— Теперь вот один...
— Невероятно! — задохнулся он то ли от изумления, то ли от
спасительного глотка.
— Что — невероятно?
— Ты живешь один и еще ни разу нигде не печатался?
— Ни разу.
— Невероятно...
Через несколько дней ко мне подошел толстенький поэт, работавший в
молодежном журнале.
— Ну ты не прав! — укорил он меня, хлопая по плечу, хотя до этого
никогда со мной даже не здоровался. — Неси срочно! Штук пять. Одно — за
Советскую власть. Остальные можешь за...
И он ввернул расхожее матерное словцо, обозначающее примерно то же, что
в его собственных стихах, неплохих, кстати говоря, обозначало словосочетание
"мохнатая роза любви". Несколько дней я мучительно составлял подборку, а
потом, специально купив для машинки свежую ленту, тщательно перепечатывал
стихи, комкая и бросая в корзину листы, даже если в них была
одна-единственная опечатка... Он принял меня в своем заваленном рукописями
кабинете, взял мою подборку и не глядя сунул в братскую усыпальницу пыльных
манускриптов.
— Жди! — сказал он.
Ждать пришлось недолго. Вскоре он заявился ко мне с длинноногой юной
поэтессой, годившейся ему в дочери. Стоя рядом, они напоминали персонажей
сказки "Пузырь и Соломинка". Мы выпили, поговорили немного о поэзии, а потом
он стал, по-рачьи вращая глазами, показывать мне на дверь моей собственной
квартиры. На всякий случай я оставил на кухонном столе склянку сердечных
капель и ушел в ночь, каковую и провел на лавочке зала ожидания Ярославского
вокзала. Воротившись утром, я нашел валокордин нетронутым, зато из
холодильника бесследно исчезли килограмм вареной колбасы и фрукты. С тех пор
он стал появляться у меня довольно часто, и благодаря этому я в сжатые сроки
достаточно близко смог познакомиться с цветом молодой женской поэзии. Должен
заметить, среди всех этих девиц были не только длинноногие, но также и
литературно небезнадежные особы. Некоторые из них по протоптанной дорожке
потом не раз заглядывали ко мне и без него, объясняя, что после этого
пузыря им хочется чего-то мужского — как по форме, так и по содержанию.
Мои стихи он напечатал ровно через год, а критик Закусонский, тоже
однажды затащивший ко мне какую-то очкастую грымзу в спущенных чулках,
тиснул в "Литературном еженедельнике" теплую рецензию под названием "И
половодье чувств...". К тому времени ко мне уже захаживало несколько
сотрудников толстых журналов, заместитель заведующего отделом центральной
газеты, три радиокорреспондента и звукооператор с телевидения. Пришлось
составить жесткий график, передружиться со всеми бомжами и постовыми
милиционерами Ярославского вокзала, но зато мои стихи периодически
появлялись в печати, звучали по радио, а однажды я даже возник на телеэкране
в передаче "Рабочий полдень", где среди станков читал свои произведения
рабочим завода "Электролит", тосковавшим об испорченном обеденном перерыве.
Наконец случилось то, что должно было случиться: мне позвонил важный
человек из солидного издательства и сказал довольно хмуро, что хотел бы
посмотреть рукопись моих стихотворений и если она удовлетворяет тем высоким
требованиям, которые предъявляет издательство к своим авторам, то, вероятно,
можно будет попытаться подумать о перспективе издания книги. Замирая от
счастья, я спросил, когда можно привезти рукопись. "Я сам приеду", — был
ответ.
Он приехал в тот же вечер в сопровождении трех совершенно пьяных девиц
легкого поведения, которые начали раздевать его, даже не дождавшись моего
ухода. Увидев, как я заторопился к двери, он дружески махнул мне волосатой
рукой и великодушно пригласил: "Вали к нам до кучи!" Но я, забормотав что-то
про внезапно заболевшую бабушку, отклонил приглашение, ибо барахтаться
голышом в куче мале с незнакомыми девицами и пузатым полузнакомым дядей --
это никакой не групповой секс, а самый настоящий разврат!
С появившейся перспективой издания книги график посещения моей
несчастной квартиры стал настолько жестким, что мне иной раз приходилось
снимать койку у старушки в доме напротив, потому что спать на вокзальных
лавках жестко, и к тому же я стал простужаться от сквозняков. Кроме этого,
вышло какое-то постановление о борьбе с бомжами и прогульщиками. И в
результате меня однажды забрали в милицию, но отпустили после того, как я
объяснил начальнику отделения, что являюсь поэтом, а в доказательство спел
песню на стихи Есенина. Я даже не мог пригласить к себе домой Анку, и чтобы
совпасть в желаниях, приходилось тащиться к ней на дачу в Перепискино.
Но вот вышла моя книжка. Я вдохнул свежий запах типографской краски.
Прочитал ее от начала до конца сперва очень быстро, а потом еще раз, очень
медленно, и понял, что стихи мои не то чтобы плохи, нет, они даже по-своему
хороши, однако устраивать из квартиры общегородской бордель, снимать койку у
старушки только ради того, чтобы увидеть их набранными и сброшюрованными в
тонкую книжицу, не стоит. Конечно, искусство всегда требует жертв, но только
гении и кретины приносят ему человеческие жертвы. (Непременно запомнить!) Не
будучи первым и не желая стать вторым, я объявил всем посетителям, что
лавочка закрывается, и перевез пожитки от старушки назад в свою квартиру,
которая за два года настолько пропахла потом сладострастия и прочими
сопутствующими ароматами, что срочно пришлось делать ремонт. На это ушел
почти весь гонорар за книжку.
Кстати, мне всегда казалось, что если у меня выйдет книжка, моя жизнь
совершенно изменится — я даже по улицам начну ходить по-другому, а прохожие
станут смотреть на меня совсем иначе... Ничего подобного. Никто даже не
заметил. И только критик Закусонский, встретив меня в ЦДЛ и радостно боднув
головой в плечо, поздравил с выходом сборника, но заломил за рецензию такую
несусветную цену, что я, потратившись перед этим на ремонт, вынужден был
отказаться.
Еще вдруг позвонил Костожогов. Я как раз лежал под одеялом и с
нетерпением ждал, когда Анка выйдет из ванной.
— Поздравляю! — сказал Костожогов.
— Вам понравилось? — встрепенулся я.
— Вы — человек способный. Я вам уже это говорил. Но ведь первая книга
— это всего лишь повод подумать, стоит ли писать дальше.
— Спасибо, я подумаю...
В это время из ванной вышла Анка. Она всегда превращала свой выход в
маленькое эротическое представление, а в тот день изображала как будто бы
японку и, плотно обернувшись большим полотенцем, шла ко мне, по-восточному
семеня ножками. На середине комнаты тяжелое махровое "кимоно" вдруг
распалось и обрушилось на пол...
— Нет, в самом деле, в книге есть несколько вполне профессиональных
стихотворений, — продолжал Костожогов, — но профессионализм в литературе
— то же самое, что хорошее пищеварение. Весь вопрос — для чего! Помните, я
говорил вам о трех путях? Похоже, вы об ном даже не думали. О выборе вы еще
и не размышляли...
— Простите, что вы сказали? — переспросил я. Анка уже забралась под
одеяло и отвлекала меня от разговора самым изощренным образом.
— Вы заняты? — смутился Костожогов.
— Чуть-чуть, — ответил я, изнывая. — Я вам перезвоню...
— Мне некуда перезванивать. Лучше приезжайте ко мне как-нибудь в
Цаплино. Поговорим. Почитаете стихи моим ученикам. Дети — замечательные
критики! Адрес вы мой не потеряли?
— Нет, — соврал я.
— Приезжайте! Буду ждать.
И Костожогов повесил трубку. А Анка вдруг выбралась из-под одеяла и
стала молча одеваться.
— Ты куда?
— Надоело, — ответила она.
Но я ее умолил — и Анка осталась. Окончательно мы поссорились месяца
через два.
Больше по поводу книжки мне никто не звонил, хотя телефон не умолкал:
мои благодетели, оставшись без квартиры, требовали, убеждали, даже
угрожали... Они просили меня принести стихи, уверяя, будто без них
взыскательный советский читатель просто не находит себе места, а
литературный процесс неумолимо оскудевает, но я вежливо отнекивался,
ссылаясь на глубокий творческий кризис и на не очень удачные попытки перейти
со стихов на прозу. Причины были уважительные, и несколько дней мой телефон
молчал. Но потом на меня вышел заведующий отделом прозы толстого журнала и
решительно объявил, что не успокоится, пока не получит от меня повесть или в
крайнем случае рассказ! Тогда я позвонил на АТС и попросил отключить на
время мой телефон.
— Не положено! — ответили мне. — Вот если б вы не оплатили межгород
— тогда другое дело.
— Девушка, я вас прошу!
— И не просите!
— А вам кто-нибудь говорил, что у вас голос, как у Софи Лорен?
— Не-ет! — потеплел голос.
Вообще-то я слукавил: тембр у нее был не как у Софи Лорен, а как у
нашей отечественной актрисы, всегда дублирующей эту кинозвезду. Но телефон
она, подобрев, отключила. Тогда издатели, страстно желая меня опубликовать,
стали звонить в дверь, даже присылали телеграммы, но в конце концов все-таки
успокоились, а следом за ними потерял ко мне интерес и взыскательный
советский читатель. Но пора вернуться в ресторан Дома литераторов к пиву и
рыжикам...
3. СПОР КНИГОПРОДАВЦА С ПОЭТОМ
Мы тихо допивали пиво и доедали рыжики. Официантка уже четыре раза
уносила с нашего стола пустые бутылки. Дело шло к вечеру. Зал ресторана
постепенно наполнялся. Пришел и в ожидании клиентов, как часовщик-починщик,
занял свое место в уголочке критик Закусонский. Если прежде, увидев меня, он
вскакивал, подбегал, обвивался руками вокруг моей шеи и, ласково боднув лбом
в плечо, говорил: "Ну, здорово, старый!" — то теперь лишь приветствовал
усталым полузакрытием глаз.
Следом возник поэт Одуев. Сегодня он был не со своей обычной
подружкой-телевизионщицей Стеллой, а с какой-то длинноногой малолеткой.
Пристально оглядев зал и дружески кивнув мне, он заказал ей мороженое и стал
читать, громко завывая, стихи, а она смотрела на него с тем слепым
обожанием, с которым смотрела бы, наверное, меломанка на свинью, запевшую
голосом Паваротти.
В окружении стайки западных журналистов явился поужинать прозаик
Чурменяев, автор знаменитого романа "Женщина в кресле", где описывается, как
некая дама, раскоряченная в гинекологическом кресле, пытается найти в себе
Бога. Этот роман он сочинил лет десять назад будучи еще сущим юношей.
Замысел, как сам автор рассказывал в одном из интервью (я слышал по радио
"Свобода"), пришел ему в голову, когда он вдруг вообразил себе Настасью
Филипповну на приеме у гинеколога.
Закончив роман, Чурменяев тут же с оказией отправил его в нью-йоркское
издательство. Среди интеллектуальной части золотой молодежи это называлось
тогда "рискнуть отцовским партбилетом". Отец его был крупным руководителем
среднего звена и к тому же сыном классика детской литературы. Однако ничего
не случилось: благополучно миновав бдительную таможню, сначала в одну, а
потом и в обратную сторону, рукопись воротилась назад с кисло-сладкими
замечаниями по поводу несомненного таланта автора и еще более несомненной
ненужности этого произведения взыскательному американскому читателю.
Чурменяев озлился, но не отчаялся: пользуясь любой тайной оказией, он
рассылал рукопись романа в разные страны, но с тем же результатом. Так
продолжалось несколько лет. И вот как-то раз один тертый диссидент по
фамилии Пыльношлемов, общеизвестный несколькими грамотно организованным
...Закладка в соц.сетях