Жанр: Драма
Барсуки
... Гарасим
в ту минуту, была столь велика, что никто не посмел остановить его, а
Брыкинское лицо продолжало висеть в воздухе, как белая страница, на которой
уже написан был приговор барсуков.
- Ну, что ж, начнем теперь, - вздохнул Жибанда и помолчал, почесывая
ногтем выбритый подбородок. - Ты, Брыкин, слышишь меня? - он озабоченно
глядел на шевеленье Брыкинских губ. Опять помолчав, он вдруг приблизил
свое лицо к Брыкинскому и почти прокричал в упор: - комиссара Половинкина
кто отвязал... ну?
Лицо Брыкина постепенно оживлялось, точно спрыснули его живой водой;
тень румянца затемнила место над правой бровью и левое, странно заострившееся,
ухо. - "К свету, к свету его поверни..." заворчали барсуки, а
Мишка внимательно наблюдал оживленье Брыкина по движеньям его губ.
- Марфушка босонога! - неожиданно громко прокричал Егор, выпрямился,
открыл глаза, но снова закрыл их, ослепленный печным огнем. Жизнь, торопливая
и суетливая, радостными струйками забегала в несогласных еще
между собою мускулах его лица. Брыкин крикнул, и барсуки засмеялись неожиданности.
- Марфушка! - еще раз крикнул Брыкин и вырвал голову из Гарасимовой
руки. - Я ее в кустах подслушивал... в клоки хотел стерву
изорвать! Она ему, товарищи: женись, говорит, на мне, развяжу тогда... -
Глаза Брыкинские блестели, он захлебывался своими, стремительными, словами
и радовался тем, которые еще предстояло сказать: каждое слово удлиняло
срок его существования среди живых. Он как бы вырывал каждое слово
от себя самого, ценою себя самого покупая клочок жизни. Щедрость его была
беспредельна... - Он и говорит ей: развяжи, тогда женюсь! А она: напиты,
говорит, запитотьку... - Брыкин, подражая Марфушке, даже и лицом
передал выражение Марфушкина лица. - А он говорит: так ведь у меня руки-то
связаны, как же я напишу?.. ты развяжи сперва, я потом напишу. А
она: нет, тперва напиты! Уж я, батюшки мои, хохотал, вот хохотал... штаны
стали мокры! - и, весь передернувшись как в судороге, Брыкин с видом
какого-то безумного вдохновенья смотрел на барсуков, но никто не глядел
на него.
- Ладно... - оборвал его Жибанда тоном, зачеркивающим всю искренность
Егорова показанья. И опять качнулся Брыкин на своем чурбаке, и опять
шепнул Жибанда Гарасиму: попридержи, чтоб не съехал. - Ну, а потом Марфушка
сказала ему: ты голый... и убежала. Так? - спросил Жибанда, щурясь
и крутя усы.
- Так... - пошевелились Брыкинские губы.
- А потом ты вышел и отвязал комиссара, - жестко вычитывал Жибанда. -
Как же ты его отпустил? ведь он же жену твою взял!
- Полжизни у мене утащил! - жалобно прокричал Брыкин.
- И как же, без уговору ты его отпускал? - осудительно качнул головой
Жибанда, дотрогиваясь пальцем до Брыкинского лба. Брыкинский взор отразил
испуг, сжатые губы - нехотение говорить.
В зимницу входили новые, становились в круг же. Тишина не нарушалась,
но когда Настя пробиралась сквозь плотное кольцо барсуков, побежали шопотки,
а Тешка, Юдин прихвостень, вздохнул громко и насмешливо, толкая
Евграфа Подпрятова в бок:
- Эх, леденистенькая... куснуть ба!
Подпрятов не ответил.
- Значит, товарищи, выяснено... - голосом покрыл всех Мишка: - ...
Брыкин отпустил комиссара по уговору. Что-де, вот, отпускаю я тебя, а
когда барсуков крошить станут, так ты меня выпустишь. Как, вина достаточная,
товарищи?..
- Достаточная... хватит!
- Чего его мучить зря?..
- Жрать хотца. - Такие раздались возгласы отовсюду.
- Погодите, погодите... зеленые атаманы! - с неуловимой дерзостью остановил
их Юда и протискался вперед. Общее внимание приковалось теперь к
нему, а он глядел на Мишку, взглядом требуя согласия на что-то. Мишка,
весь багровый от негодования, чесал себе правую щеку, а левую руку, сжатую
в кулак, держал вдоль тела. Юда выжидал, а Брыкин опять стал оседать,
точно окончательно сломался тот стержень, на котором держалось его
человеческое достоинство. Гарасим переменил руку и опять поддернул Брыкина
вверх.
- Скоро, что ль, вся рука затекла, - недовольно сказал он.
- Счас, счас... Я вот жду, - сказал Юда тихо. - Миша! - прибавил он
еще тише, - я жду! - И все видели, как Мишка отрицательно покачал головой.
Из печки вывалилась горящая ветка и чадно горела на железном листе,
набитом перед печкой.
- О чем это ты, Юда? - спросила Настя, и голос ее дрогнул. Она вызывающе
смотрела на Юду, но Юда не ответил и стоял, играя серебряным подвеском
пояска и глядя в стену грустными глазами, точно спрашивал совета
у стены.
А уже был брошен последний камень осужденья в Брыкина. Все, лежавшее
втуне на памяти у барсуков, дружно обнажило свои смыслы, остриями направленные
в Егорово имя. Вспомнилось, как пропадал он днями в долгих отлучках,
а потом хвастливо угощал папиросками соседей по землянке. Как
однажды, зайца приняв за человека, убежал в лес, и разговаривал с зайцем...
И сам Жибанда только тут сообразил о проскользнувшем мимо него
Брыкинском лице в незабываемую ночь похода на Гусаков. - Сам Егор уже не
слышал ни отдельных возгласов барсуков, ни точных и упорных вопросов
Юды, которыми тот предварял свой последний удар. Расслабленное сознанье
Брыкина окутывалось дремой. Он открыл глаза и увидел тихие, мягко мерцавшие
из-под ресниц глаза Юды. Но они жгли его и побуждали к действию.
- Братишки... - задыхаясь и всхлипывая, вскочил с обрубка своего Брыкин
с открытым ртом. Он делал руками движенья, точно играл в жмурки,
точно не видел уже ничего вокруг себя и ловил наугад. - Братишки... А
ведь Петьку-те Грохотова это я убил!! Не он, не он, а я ...я! - и всем
телом вытянулся в жест, указующий в молчащего Семена. - Не он... Как я
уехал в лес, топор забыл. Я и воротился задворками, меня никто не видал...
А лошадь в Бабашихином оставалась. Дома взял топор, побежал рожью
назад, к Бабашихину-т... А как бежал рожью-те, тут и увидел во ржи: мужик
на Аннушке... Я и махнул тут топором-те... да все рожью, рожью, в
лес! Рожь-те присмята была... черная тужурка на ем... со ржи пыль несла...
Я-то думал, что Половинкин попал, а не Половинкин!.. на топорище-т
и осталась кровь... - он кричал все пронзительней, мечась по зимнице, и
барсуки расступались, уступая Брыкину место для последней суетни. - Не
он!.. Ограбил ты меня, Семен Савельич!.. Все ты у меня взял, все... отдай,
отдай мне! - рыдал Егор, цепляясь и руками и зубами за Семена. Было
нехорошо смотреть на него в ту минуту, как и на Семена, отпихивавшего
Брыкина и коленами и кулаками.
Барсуки из чувства стыда за Семена молчали и никто не бросил в Семена
на этот раз осудительного слова. Некоторые из барсуков отвернулись даже,
только Юда, стоя близко, не сводил глаз с ползавшего Брыкина, точно подбирая
минуту, когда остановить этот невозможный для слуха и зрения Егоров
исход.
- Сеня, молчи... ничего! не упади... не упади только... - жарко шептала
Настя, уже не скрываясь от барсуков. - Твердо стой. Бей, делай что
хочешь... не стой так, ну!
И Семен выстоял.
- Ну, летучая, как же про него порешим? - спросил он, с лицом почти
спокойным.
- Чего ж его мытарить! - недовольно сказал Федор Чигунов, глядя на
ноги Семену. - Нехорошо даже.
- Даже есть расхотелось! - удивленно вздохнул Петька Ад, весь в поту.
- Сам себя человек губит... и никто его не губит, а сам доходит до
всего, - поворчал Стафеев.
- Распорядись, Миша! - заключил Семен и пошел вон из зимницы. Настя
пошла за ним.
- Дело поправимое... - намекающе шепнул Юда ему, проходящему мимо.
- О чем это он гнусит?.. - замедлил шаг Семен, медленно повертывая к
нему лицо.
- Иди, иди... я потом скажу тебе, иди! - просительно шептала Настя. -
Я приду скоро, ступай!
...Тешка и Федор Чигунов подхватили под руки ослабевшего от крика
Брыкина и повлекли вон из зимницы. На снежных ступеньках лестницы, сводившей
в зимницу, растолкал барсуков Петька Ад.
- Товарички, а товарички... Дозвольте ему, а? покурить, а? - торопливо
забормотал он, готовый к тому, что его осмеют, ударят, прогонят. -
Егор, а Егор... - почти умоляюще залепетал он, тряся Брыкина за плечо. -
На, закури! На, завтра уж не закуришь, на!..
Он старательно натряс из кармана две щепотки махорки, все свое табачное
богатство.
- Бумага у меня есть, счас дам... - сказал Юда и хлопнул Петьку по
спине. - Вот дрянь... А утром я просил, так не дал!
Барсуки теснились кругом, тайком друг от друга наблюдая, как, присев
на мокрый, растоптанный снег, старался Егор завернуть бумажку.
- Дай уж я тебе сверну... - выступил Дмитрий Барыков. - Ишь, руки-те
у тебя!..
Он ловко сделал самокрутку и вставил ее Брыкину в рот. Лука Бегунов
поднес огня. Егор курил порывисто, давясь дымом, глотал жадно, точно
вместе с дымом хотел заглотнуть как можно больше и сумеречного этого неба,
и снега на деревьях, и самых деревьев. Заметно было, что приторно-едкий
дым махорки был ему отрадней и нужней холодного широко-снежного
воздуха. Так, в молчаньи, прошла минута.
- Ну, хватит с тебя, - твердо и значительно сказал Юда и уверенным
щелчком выбил тлеющий табак из Егоровой самокрутки...
XVIII. У Насти в плену.
...огонек упал в снег и затух.
По скользким тропкам, еле приметным в сумерках, Настя побежала отыскивать
Семена. Стояла оттепель, снег стал вязок, и даже на утоптанной
дорожке проваливался след. Чудилась капель, - таким звуком был напитан
воздух.
Она нашла Семена на том пне, куда, она знала, ходил Семен в минуты
участившихся упадков. Чутьем догадавшись, что он тут, она подходила осторожно,
точно боялась спугнуть свою добычу шорохом задержанного дыханья.
По звуку ей показалось даже, что Семен плачет, но это было неверно:
обманчивы сумеречные шелесты леса. Настя, вытянув шею, старалась
рассмотреть его и сломала сучок, на который поставила колено.
- Это ты? - спросил, не оборачиваясь, Семен.
- Да.
И почти одновременно с этим он ощутил властное и спокойное прикосновенье
холодной Настиной руки.
- Ты - не надо. Все равно уж теперь. Ну, о чем ты? - и продолжала
гладить его по щеке, любовно и утишающе.
- Проиграли мы, Настя, - неуверенно сказал он и не гнал ласкающую руку.
- Расползлись... Подкрепленье обмануло.
- Рано еще. Вот весна придет, по весне и разольемся. В Бедряге, говорят,
опять замутилось... - выдумала Настя наугад.
- Не в том, не в том, - раздражился Семен и вдруг, откинув Настину
руку с лица, встал: - ну, что ж, пойдем куда-нибудь! - предложил он с
грубой понятностью.
- Ну да, конечно, - заволновалась Настя и уже влекла его за руку куда-то
вдоль опушки, по рыхлому, глубокому снегу, а сама гнала от себя
неотвязчивую и горькую догадку о Семене. Вдруг она обернулась и заглянула
ему в глаза: - о чем ты думал сейчас, скажи?
- Не скажу, - и Семен, взяв за сучок, отряс от снега можжевел, стоявший
возле них. - Палка хорошая выйдет! - вслух подумал он про можжевел и
прибавил Насте: - не о тебе только...
- Ты о Мишке думал, я знаю. Думаешь, уйдет? Нет, - сказала она уверенно.
В небе выкатывались звезды, подмораживало. - Мишка весь мой... Ты
лучше за меня держись - она, кажется, смеялась. - Вот в Юде теперь все
дело, он мутит. А Юду убить можно... - они опять шли, а Настя раздумчиво
обсуждала выходы, которые оставались.
Так они дошли до сторожевой землянки. Уже стемнело. Высокий сугроб
лежал поверх землянки, и дверь ее, казалось, вела куда-то в снег. Семен
стоял в нерешительности, будто не понимал, зачем на бесцельном их пути
встретилась теперь землянка. Тут сухой выстрел раскатился по верхушкам
леса и следом за ним - второй. Семен не слышал Насти, звавшей его из
растворенной уже двери.
- ... тут одной ступеньки нет, не поскользнись! Ну, скорей же... -
она запирала дверь на засов. - Теперь ты в гостях у меня... в плену! Тебе
ничего, что жарко у меня? Я люблю жарко, с детства привыкла... - она
сама обжигающе смеялась, а Семен впервые видел ее такою.
Он стоял у печки и недоверчиво, исподлобья, наблюдал Настю, суетившуюся
по землянке. Фитиль коптилки, лениво колыша пламя, с шипеньем облизывал
черепок, где уже не оставалось ничего горючего.
- Вот... от обеда осталось. Ты не хочешь есть? Ешь, я разогрею. Нет?
ну, тогда кури. Вот у меня есть, Мишка подарил. - Она положила на крохотный
свой стол папиросы горстью и села против Семена, вся звеня смехом.
- А ты думал, убежишь от меня? От меня нельзя убежать. Ты туда не
гляди, - она досадливо кивнула на дверь. - Ты на меня гляди! Ведь ты
знаешь, я все равно подстерегла бы тебя... не на Брыкине, так...
- Брыкин меня в Москву вез, - вспомнил Семен и барабанил пальцами в
лавку, на которой сидел. - Как его подхлестнуло-то!
- Брыкин? что Брыкин! Брыкин - ничто. И Мишка ничто... - она села на
ту же лавку, где сидел Семен. - Ты ведь, если захочешь, ты их вот так,
вот так... - она хрустела пальцами и жгла дыханьем серое, большое Семеново
ухо. - Ты, да вот Юда еще... Но Юду можно убить, я уж говорила тебе.
Ты замани его в лес, вот хоть бы в Исаеву сечу... Или, еще лучше, в
Матвейкин Сосняк, а там один на один! Хочешь, я Мишке велю? Ведь они в
одной землянке живут, проще и не придумать... - она о чем-то напряженно
думала. - Нет, ты лучше сам убей! Ты знаешь, ведь это ужасно просто...
за водой сходить и то труднее! Я, когда стирала тебе, воду с кухни крала.
Я только тогда догадалась, как это просто делается... Ах, да-а! -
неожиданно-резко засмеялась Настя, и презрительно толкнула Семена в плечо.
- Ведь ты... Но послушай, отчего ты сам не убил этого, Петьку?.. И
ведь он прав, пожалуй, ведь ты ограбил его, Брыкина! Ведь он только и
сделал за весь свой срок... Ничего, ты не хмурься! Ты мне даже ближе теперь,
потому что я знаю про тебя. Ты непонятный, а я понимаю! Ну-ну, не
сердись... - она сделала движенье поцеловать его, но Семен откинулся,
как в испуге, и поцелуй пришелся в бороду. - Обстриги! - обиженно бросила
она и почти готова была заплакать. Ее взор упал на папиросы, она взяла
одну, закурила и тотчас же бросила, недокуренную. - Какие горькие! -
сказала она, кашляя с дымом.
- Стучат, кажется... - прислушался Семен.
- Стучат?.. - прислушалась и Настя и подбежала к двери. - Кто? Мишка?
Здесь у меня Семен. Ты слышишь? Уходи, здесь у меня Семен. Я не хочу
больше с тобой. Беги, ну! - кричала она через дверь.
Больше не слышалось ни звука из-за двери.
- Ушел, - сказала Настя, стоя у двери. За приспущенными ресницами
теплилось черное пламя ее глаз.
- Зачем ты так? - поморщился Семен и закрыл лицо руками.
- Не смеет входить, когда ты здесь, - убежденно произнесла Настя. -
Все равно теперь! - прибавила она через минуту, садясь рядом.
Семен глядел в ее лицо и впервые видел малую впадинку кори на ее щеке.
Вспомнилась родинка Кати, - та была выпуклая. Семену хотелось еще
рассмотреть Настину конопатинку, но в ту минуту фитиль отчаянно мигнул и
потух.
- Всегда это он у тебя так тухнет? во-время... - засмеялся Семен, а
голос его был груб и горяч. Теперь ему уже почти безразлично стало все,
чем грозила близкая весна.
... Этот выстрел был как бы последним словом, которым мир оценил Егора
Брыкина. Похоже, будто бросили Егора со всего разбега в глубокие воды
людского забвенья: колыхнулись темные и затихли. Одно лишь осталось в
напоминанье. Петька Ад, гонимый по путям жизни добротою большого сердца
и суеверием малого ума, вырубил топором три десятиконечных креста в разлатых
елях, возле места Егоровой гибели. Три, десятиконечных - потому,
что забыл уже Петька веру отцов и знал одно: чем больше у креста концов,
тем истовей крест, и чем больше самых крестов, тем действительней на
всякую беду. Февральские морозцы хвастливы. Древесина трех елей, обнаженная
крестами, проиндевала, и, когда сумерки, мерцали кресты робкой
инейной белизной.
Тот же выстрел по Брыкину отметил в мокрых скучных днях начало новой
Настиной связи. Была она подобна последней вспышке бурного огня на догорающем
пожаре. Имелась какая-то смутная последовательность в том: когда-то
в юности - робкая лампадка в снегу, потому, в снегу же, холодное
горенье папороти, и вот огонь в снегу. Семен, потерянный и скользящий,
целиком отдавался на Настину любовь. Ночи для них стали коротки и недостаточны
для неистовств задержанной любви.
А тут еще немножко подвалило снега, - ими-то и обновилась белизна
равнин, тронутая кое-где проталями. Расстояния опять удлинились, и мнились
Гусаки в столь дальней стороне, куда не доскакать в неделю даже и
на Гарасимовых конях. Туда теперь уходили Семен и Настя в сопровожденьи
отряда, там и вели свои любовные шалости, по храбрости граничившие с безумством.
О Мишке, безвыходно сидевшем в землянках, вспоминали с
чувством смущенной жалости. - С того вечера, как допрашивал Брыкина, задичал
Мишка, стал бросаться в несуразицы, которыми отгораживался от тоски.
Сперва хор песельников завел из лежебоков, какие поленивее, - пели
во всю глотку, во весь мокроснежный лес, но через неделю надоело: леса
доверху не накричишь. Потом собрал артель, - столярили столы с господскими
капризами, один затейней другого: бесилась остановленная в разбеге
сила. Потом стал Мишка в одиночку гореть: целые ночи усердничал отломком
сапожного ножа над непослушным дубовым поленом. Плохо слушалось дерево,
а резал Мишка в посмешище тоски своей розан неестественной величины. И
все же, едва вечер, шло само собой его воображенье по заветной тропочке,
между можжевеловых кустов, в пустую землянку Насти.
Однажды, опять пробуждалась весна, домой вернулся Юда поздней ночью:
- Все кромсаешь? Ишь, даже и рукава засучил! - пошутил он, садясь
возле, с недоверием глядя на Мишкино изделие. Мишка не откликался и молча
закурил предложенную махорку. - Семь пудов мяса раздобыл, да еще
свинку одну реквизировал! - сообщил Юда. И опять Жибанда не ответил, точил
нож на камне, пыхал дымком. - Миша! - заговорил проникновенным голосом
Юда, - слушай меня хорошо, Миша. Это ведь я тебе тогда, шапку прострелил.
Я нарочно так и стрелял, чтоб не убить. Я человек такой, что обиду
до конца помню, не могу простить, забыть у меня сил не хватает, я и
хотел напомнить тебе! А я открытый человек, я и говорю тебе: меня бойся,
Миша! Наши дорожки узкие, муравейные. И очень я тебя люблю, а укараулю...
Разобидел ты меня, Миша, до слез разобидел!
- Чем же это? - щурясь от дыма, ползшего из самокрутки, спросил Жибанда
и посмеялся.
- Бабу ты свою проворонил, а другу своему, который как брат к тебе,
попользоваться не дал. Очень плохо! Уж у этого ты теперь не вырвешь,
тю-тю. Я бы и сам мог, без спросу, да без спросу не хочется... Все и дело-то
в том, чтоб твое дозволенье иметь. Эх, Миша...
Жибанда глядел на Юду, так стиснув нож в руке, что досиня напряглась
какая-то жила вплоть до самого локтя.
- Вот и теперь обижаешь, - спокойно сказал Юда и покачал головой на
нож. - А ударить ты меня все равно не ударишь... нельзя брата прямо с
лица бить! Хуже потом для тебя же будет, потому что ты человек совестливый,
я знаю.
- Уйди ты, Юда, куда-нибудь... хоть на минутку уйди, - с волненьем
попросил Жибанда, кривя лицо, точно глотал горькое и противное.
- Не могу уйти, поколь все не выскажу. Баба твоя, прямо скажу, пустяковая.
Только кажется, будто есть что-то в ней. Мы таких по прошлому году...
А теперь-то я, может и не стал бы, если ты хочешь знать! Конечно,
как бы лампадочка в ней, затушить лестно... Э, да что там!
- Да уйдешь ли ты, чортово дупло!? - завопил Мишка, вскакивая.
Юда все стоял, глядел на дубовый розан, обдергивал поясок.
- Уйду, да... - грустно сказал он. - Пойду, начальнику твоему скажу,
новости передам. На станцию я вчерась заходил. Мы-то вот и не знаем еще,
а там уж все... Броненованного поезда ждут завтра. Комиссаром смерти,
вишь, его кличут! - и Юда тихо рассмеялся такому небывалому слову. - Ну,
а ты чего? Ты не горюй, Миша. Не вечно ж нам тут сидеть! Да-кось, я тебе
махорочки отсыплю... вот в эту хоть посудинку! - и он горстями стал насыпать
махорку в резной тот цветок, над которым четыре ночи протосковал
Мишка.
XIX. Антон.
Брыкин был щелью, сквозь которую вытекали известия о барсуках в уезд.
Но щель заткнули, и даже слухи смолкли. Шло время, набухали почки на деревьях,
шумела теплынь в телеграфных столбах, почти обсушились дороги.
Тут удар: барсуки скувыркнули с насыпи поезд, шедший с продовольствием в
уезд. Не прошло дня, новое: барсуки пьянствуют под самым городом, в бывшем
монастыре. Еще через день опять: барсуки, числом шестьдесят человек,
с песнями прошли по главной улице уезда и скрылись в неизвестности.
Теперь уже ежедневно, даже вошло в привычку, рассылал Брозин тревожные,
призывающие жалобы. Не было уже в них никаких словесных украшений,
а один сполошный вопль тонущего в бурных водах половодья. Поэтому в губернии
вняли наконец Брозинским призывам. Из губернии был послан товарищ
для обследования. Этот налетел как буря, дал Брозину нагоняй за несообразительность,
даже пригрозил сместить. После того товарищ отправился на
мотоциклетке в Гусаки, дабы на месте вникнуть в корень всего дела. Однако
до Гусаков он не доехал, расследования не произвел. Барсуки, осведомленные
теперь обо всем, протянули через дорогу проволоку, скрученную
впятеро, как раз на уровне шеи. - Мотоциклет, прокатя после того еще
несколько сажен, завяз в ольховнике, пугая необычным треском вечерних
воробьев, безмятежным чириканьем встречавших весну.
Весть о гибели товарища была последней, которую прошумели телеграфные
провода. На другой день провода оказались перерезанными. Это всколыхнуло
губернию. За подписями более действительными, чем незначительное имя
Брозина, было послано сообщение в центр. И не прошло дня, как уже, минуя
станции и полустанки, гремя сталью на стрелках, несся поезд туда, где
маячило угрозой бунтовское имя Семена Барсука.
Поезд прокатил мимо остатков разбитого эшелона, лежавших под насыпью,
в грязно-талом снегу, и остановился на станции, с которой когда-то ехал
женихаться в Воры Брыкин. На станции еще с утра ждали прибытия каротряда
сам Брозин и председатель уездного исполкома. Имя приезжающего товарища
было уже связано в их представлениях с понятием о спокойной воле и твердой
неустрашимости, - то, чего как раз не доставало Брозину. Знали Антона
как и неоднократного укротителя многоразличных бурлений, ждали не без
некоторого смущенного волнения.
...Закатывалось солнце. Его косые, ленивые лучи равномерно ложились и
на вылезший из-под снега песок насыпи, и на дальний бурый лес, и на облезлые
стены станционных строений, - сообщая всему тому блекло-оранжевый
отлив. Блестело оранжевое же в рельсах, убегавших, в холодную весеннюю
тишину, блестело в четких паровозных частях, шипящих, дымящихся, истекающих
смазкой. Поезд был не бронированный, Юда солгал, но паровоз был хороший,
чудом уцелевший от паровозной чумы. Пятнадцать новехоньких теплушек
и один пассажирский вагон не составляли для него какой-либо обузы.
Брозин стоял на открытой платформе вместе с предисполкомом, рассеянно
наблюдавшим, как из теплушек выскакивали Антоновы люди, и глядел на небритую,
впалую, с обвисшим усом, щеку предисполкома, также окрашенную
светом опускающегося солнца. Огромный простор лежал вокруг, и весь он
трепетал, казалось, животворным весенним вольным духом. - Брозину стало
прохладно в кожаной тужурке.
- Сергей Семеныч... - позвал он предисполкома, - зайдем, что ли, в
вагон к нему... знакомиться, а?
- Так ведь он выйдет сейчас... стоит ли? - неопределенно переспросил
предисполком, пощипывая редкие волоски своей бородки. - Он повернул к
Брозину скулатое мужицкое лицо, осветившееся оранжевым, - защурились маленькие
и грустные его глаза. - Что тебе в нем? Центровик как центровик
и ничего боле!..
- Ну, так что ж! - попетушился Брозин и попросил папироску, но папирос
у предисполкома не было. - А большого, знаете, размаха человек. В
губкоме его очень хвалили, - пыхнул воображаемым дымком. - В Самаре в
неделю справился! - видно было, что он гордится приехавшим Антоном. -
Поболтаем там с ним, а? - кивнул он предисполкому, но тот все глядел, не
моргая на мутневший диск солнца, покидавшего на ночь его уезд.
- А ну и пойдем пожалуй, - нехотя согласился он, затопорщив брови и
отрываясь от солнца. Он еще шире распахнул свой полушубок. - Жарко становится,
- сказал он. - Пойдем, пойдем... я не отказываюсь, - уже охотней
предложил он и пошел.
Люди галдели и топтались на защебененной платформе. Один какой-то,
рослый и в шапке-кубанке с красным верхом, дружелюбно мял другого, латыша,
крупного, невозмутимого, стоявшего как гора супеси, - обхватывал за
плечи, за шею, силился пригнуть к земле. Остальные стояли кругом, задорили,
шутливо советовали гнуть ниже, обхватывать плотнее. В стороне несколько
хозяйственных - щепой и мокрой соломой разводили огонь под чайником,
висевшим на штыке; штык был вбит в дерево, уже облепленное молодой
листвой. Хозяйственники внимательно проводили глазами предисполкомова
спутника, побежавшего вперед.
- Машинка-то уж больно мала у вас, скудна... - сказал предисполком,
кивая на чайник. - Не хватит на всех-то!
- Нам эта машинка три похода выслужила. Колчака с нею били, - сказал
один, глядя себе за пазуху, за оттянутую гимнастерку. Он поднял глаза на
остановившегося возле него предисполкома, и оба засмеялись: маленький
сидел на доске, оторванной неизвестно откуда.
- Она ненужна там, валялась... - оправдался маленький, плотнее усаживаясь
на доску, о которой намекал. - Без дела торчала...
- То-то, без дела! - сказал предисполком и пошел дальше.
... Они поднимались на площадку пассажирского вагона, их остановил
часовой, потребовавший документы. Брозинские щеки зарумянились, и пока,
целых три минуты, искал в карманах какой-нибудь бу
...Закладка в соц.сетях