Купить
 
 
Жанр: Драма

Барсуки

страница №3

окном какой-то шум. Отпирает Сеня. В раскрытую
дверь городовик проталкивает Пашку багровой ладонью в плечо. Пашкино
лицо неподвижно и серо, но он особенно тяжко приседает на хромую
ногу. Руки свои, перебинтованные в ладонях, тяжелые и белые, прячет Пашка
за спиной.
- Паша, что с тобой?.. - испуганным полушопотом спрашивает Сеня.
- Руки обморозил вот... - отвечает холодно Пашка.
- Малец врет! - четко возглашает городовик. Часто вскидывая руку к
овчинной тулье, он докладывает. - Вез малец две бутыли уксусной кислоты,
вез и вез, под горку. А тут подвернулись похороны. Загляделся. Сани опрокинулись
на тумбу. Упал и сам он, руками в разбитое стекло. И так испугался
малец ваш, что хозяйское добро погибнет, - докладывал подробно
городовик и, свидетельствуя степень мальцова испуга, ставил перстом точку
на стриженную голову Пашки, - ...что прямо вот порезанными руками,
без варежек, как был, сунулся в уксусную лужу. Перелить, вишь, хотел
хоть горстку в отбитое днище - осклабился поощрительно городовик... - И
только, как увидел кровь на руках, тут и закричал. Известно, нельзя человеку
собственную кровь видать. Чужую - ничего, а свою - утруднительно,
- так докончил городовик, поискал - куда отплюнуться, не нашел, на пол
не решился и проглотил.
Хозяин медленно пошел к Пашке, не сводя взгляда с его рогообразного
вихра. Пашка щурился и пятился к стене. На полпути Быхалов остановился.
- Спать иди, - броском сказал он. Губы его были презрительно поджаты.
Потом Зосим Васильич снял пиджак и полез на свою высокую кровать. Он
вытянулся, наморщил лоб и вздохнул. И в будни не уставал так Зосим Васильич.


VI. Пашка Рахлеев уходит в жизнь.

Быхаловские окна не раскрывались ни разу за все тридцать восемь лет.
А как украли шубу у покойницы, вделал в окна железные плетенки Быхалов.
Сквозь них и тончайшей солнечной струйке было не пробраться, вору же ни
во век.
За таким надежным укрытием от солнечных ветерков, обитали в плесенном
кругу Быхаловских стен многообразные запахи: каждому своя щель, свой
час. Запахи - плотные, медленные, как откормленные зарядские коты, -
старые жильцы, живут семейственно, не утесняя друг друга. Утрами струится
по полу душный запашок сопревающего картофля, и острым холодком перебегает
дорогу к носу керосин. Обеденного пришельца обдаст сверх того горячим
дыханием кислого ржаного хлеба. А досидит пришлец до вечера, поласкает
его внезапный и непонятный аромат: как бы женская толстая голая
рука просунется незримо к носу и погладит нос. Это из-под кровати, - целая
кипа там цветных дешевых мыл. И между ними, четырьмя, ворочается
главный хозяин - гниловатый привкус мокрой соли и отсыревших, крашеных
масляной зеленью стен.
Огромная печь разгородила надвое темную Быхаловскую щель. В правой
половине притулилась приножьем к печке, спрятана за ситцевой занавеской
хозяйская кровать. У стены стол, над столом поясной Никола. Сумрачно
смотрит он из-за обсиженного мухами стекла на чадную перед собой лампаду.
Тридцать восемь лет назад и моложе и веселей был, всякому своя старость;
тогда не обманывали еще угодников керосиновыми смесями. А за киотом
торчит высохшая вербочка. Облетели барашки, и уже не весенняя благостынька
с веселой, шустрой речки, а розга-розгой, недоумков стегать.
Правая половина - молодцовская. В сыром углу, у выхода в лавку сбиты
из старых ящиков коечки для Савельевых ребят. Легкие сны, приятные не
зарождаются в таких углах. Карасьев, зарядский красавец, имел свое обитание
на полатях, где и теплей и благодатней. Сюда пробирались порой на
сочное ярославское тело отощавшие на сухожильном Зосиме Васильиче клопы.
В стене, на которой Никола, проделана дырка-дверь, за нею - комнатушка-крохотка,
комнатка-сундучок. Стоят такие сундучки под кроватями богаделенных
старушек, открываются туго и поют в проржавелых петлях, по погоде
меняя голоса... А таят они в себе молевых червячков, неношенную
бабью рухлядь и запахи: прелый - ткани, кислый - железа, горклый - мыла,
просфорный - от пыльного божественного сора. Запахи эти маленькие, телом
юрки, бегают стайкой, мышатки. Здесь, на сундуке, умерла Быхалова-мать.
Петр пролежал с полчаса на высоком и твердом подобии кровати, тоскливо
поглядывая на полку с недопитыми микстурами, на бескиотную Троеручицу,
в паучином углу. Потом Петр поднялся и пошел к отцу. Отец не спал и,
лежа на спине, глядел в потолок немигающими глазами.
- Папаша, - тихо сказал Петр. - Я поговорить хочу...
- Ах да потом, потом! - чуть не хныча, зашевелился отец. - Жалости в
вас нету. Сходи вот лучше в подвал, ребята туда убежали. Не наделали бы
чего над собой...
- Это в картофельный?.. - покорно спросил Петр, отходя от отца.
- Да. Спать зови.

Дверь не сразу выводила в подвал. Сперва - сенцы, налево - выход в
лавку, направо четыре темных ступеньки. По ним, знакомо-скользким, прощупывая
темноту недоверчивой ногой, спустился Петр. Последняя, подгнившая,
треснула.
Петр зажег спичку и толкнул низкую дверцу ногой. Спичка потухла, из
подвального мрака тянуло плотным теплым ветерком: картофель. Петр вошел,
дверца за ним запахнулась сама. Его обступил мрак, собственного пальца,
поднятого почесать переносье, не увидел Петр. Когда отворял дверь, откуда-то
из глубины мрака услышал Петр глухой всхлип. Теперь стояло совершенное
безмолвие.
- Ты кто? - как-то ломко прозвучал Сенин голос и прервался. - Это вот
Пашка тебя звал!..
Петр прислушался. Мрак молчал. Петр переступил с ноги на ногу, хрустнула
раздавленная картофелина.
- Брось, Сенька. Ну, хочешь, я картофлиной в него запущу, - сказала
темнота простуженным Пашкиным голосом.
- Ну-да-же! - с горячей убедительностью заспешил Петр. - Что с вами,
мальчики? Ведь этого же, что вы подумали, не существует на свете! Вам
наговорили глупцы, которые сами ничего не знают. Ну, глядите. Видите,
кто я? - Он вспомнил про спички, достал коробок и зажег последнюю. Так,
с огнем в вытянутой руке, он сделал шаг вперед. - Я, Петр Зосимыч, ваш
товарищ, Петр. Я проведать вас пришел...
Спичка горела неровно, задыхаясь в подвальной духоте, тухла.
- Подсматривать пришел, не воруем ли... - резко поправила темнота.
- И совсем не подсматривать, - вспыхнул Петр. - Зачем ты сказал неправду?
Это нехорошо. Ты еще мальчик, я старше тебя.
- Хорош мальчик! Уж оброки за отца с матерью платим! - усмехнулся
мрак. - В Сибири уж плодятся такие, сам твой отец говорил.
Петру вдруг стало очень неловко. Уйти было неуместно, молчать - слишком
глупо, а говорить, стоя перед ними, сидящими, было всего трудней.
- Мой отец грубый человек, я знаю, - неловко сознался Петр. - Но меня-то
вы ведь впервые видите. Почему же ты хочешь уколоть меня? Я такой
же, как и вы... - Петр хотел добавить "несчастный", но заменил "угнетенным",
а когда нашел это слово, было уже поздно говорить. Петр готов был
заплакать в ту минуту от этого мучительного недоверия тех, ради кого он
шел в тюрьму.
- Ну, хорошо, - спокойно и неумолимо сказал мрак. - Ну-ко, подвинься,
Сенька. Откуда ж ты узнал, что мы тут сидим?
- Отец сказал, - откровенно сознался Петр.
- Ну вот! Ступай, укради тогда у отца... - в голосе Пашки звучала
насмешка.
- Что украсть? - недоуменно спросил Петр.
- Да хоть часы укради... и принеси сюда. Вот и посмотрим дружбу твою!
- Ну! - растерянно ждал Петр, ужасно краснея. А уж работала голова:
он открыл полог, отец спит, в головах у него тикают часы. Он возьмет их,
но отец проснулся. - "Чего тебе?" - "Хотел время посмотреть"... Значит,
нужно будет перед тем остановить стенные часы и даже отвести стрелки
немного назад, для правдивости. Вдруг Петр отчаянно встряхнулся. - Но
позволь, мальчик, логика-то где же у тебя?.. - спросил он, сбрасывая с
себя тяжкий дурман Пашкиных слов. Во рту у Петра вдруг стало мерзостно,
словно заставляли его окурки жевать. - Я не понимаю, я совсем не понимаю
тебя!.. - торопливо затвердил Петр и еще шагнул вперед с вытянутыми руками.
- Дайте-ка мне сесть рядом... и давайте, поговорим.
- Садись, - сухо произнес Пашка. По движенью воздуха Петр понял, что
Пашка встал. - Пойдем, Сенька. И реветь довольно. А то еще хозяйская
картошка загниет...
Молча, стороной, мальчики пошли из подвала. Хлопнула дверь. Петр все
стоял, оторопев от удивления. Потом он услышал ширкающий звук задвигаемого
засова. Петр кинулся к дверце и сильно толкнул ее. Дверца, глухая к
его удару, как толстая чужая спина, не отмыкалась. Скользя на раздавленных
картофелинах, Петр пошел в угол, где сидели мальчики. Там он нащупал
полурассыпанный мешок картофеля и сел на него, закрыв лицо руками. Минуты
через три он отвел руки, покачал головой и засмеялся. Смех его был
добрый смех, зла в нем не было...
А Пашку и в самом деле трепала простуда. Еще в подвале мутилась голова,
а по приходе оттуда тотчас же охватил его бредовой полусон. В ладонях
длительно и неровно жгло. Сеня убежал к Катушину, а Пашка все стоял
в своем углу, перед койкой. Он прилег, и тотчас же сознанье его потускнело:
словно вылили из стаканчика, и стаканчик самый разбили. Дыханье
захрипело, точно в грудь поместили большие, свирепые часы. Виделось,
будто стены раздвинулись, потом лениво покачались, потом пошли на Пашку,
грозя смять. Будто не стены идут, а две тысячи черных яловочных сапог,
вразброд, гулко и шаркающе идут. И при каждом самом мелком приближеньи
их больнее бился всем телом Пашка, пуще яря боль в руках.
...А вот уже и нет стен, а будто пойма. Сенокосят бабы, а Пашке всего
восемь лет. День ладный, жаркий. Солнце висит над самым теменем. Небо
сине до черноты. Восток грозит дождем. Рядами идут осоловелые бабы и
бойкое гуторливое девье. Ребятишки - и Пашка вместе с ними - рыщут по
стежкам, выискивая ягоды.

Разморило солнцем Марфушку-дурочку. Рваный белый платок на румяные
щеки приспустив, глаза сощуря, заходила с опушки Кривоносова бора, шла -
как играла. Мерно выдавались плечо и грудь на взмахе, мерно вздыхали
травы, поникая под острым косьем. Тут Пашка перед ней, стоит и в траву
смотрит.
Марфушка ему:
- Недоброй, отойди!
А Пашка и не слышит. Марфушке прозванье в Ворах - Дубовый Язык.
Опять:
- Уходи-т я тебе сказала, аль нет? Вот я тебя котой!
Пашка в те годы задорен был:
- А не подкосишь!
- Ан и подкоту!
- А ну, подкоси!..
Марфушка взмахнула косой и зубом скрипнула. Пашкин крик был необычен,
словно лошадь вздумала закричать. Выглянула из-под платка Марфушка: и
впрямь подкосила паренька; из ноги его, повыше бабки, красная ручьится
кровь.
Лоскутьем рубахи перетягивали Пашке ногу, несли на рогожке домой.
Сознанье Пашкино померкло. Потом ночь. Избяная духота пахла телятами.
Мухи бились в потолок. Возле сидел Сеня и совал в почернелый от муки
Пашкин рот кислый квадратик карамельки, сворованный с недавних помин по
деревенском богатее. Все забыл Пашка, все съедает, как ржа железо, тупая
человеческая боль.
- Пашка... - говорит тихо Сеня, кладя руку на Пашкин лоб. Но Пашке
тошно, Пашка молчит.
- Пашка! - грубее говорит Сеня и тычет перстом в увлажненный испариной
Пашкин лоб. Пашка сердится, глотает скудную слюну, открывает глаза.
Сеня в жилетке и с бородой, глаза злые. Бреда Пашкина сразу как не
бывало. Только непокорно слипаются глаза. Только руки: словно на кусочки
порублены, и каждый в отдельности горит. Непонимающе, пристально смотрит
Пашка в переодетого Сеньку и вдруг, догадавшись, испуганно отмахивается
перевязанной рукой.
- Успеешь, говорю, выспаться, - говорит ему Быхалов. - Петр где? Я
его за вами посылал.
Пашкина память просыпается лениво. Пашка морщит лоб, рот его тогда
открывается сам собой.
- В подвале он...
- В подва-але?.. - топырит губы Быхалов. Бровь у него бежит вверх недоуменным
смешком. - Что же ему там делать?..
Быхалов берет с полки прокопченую семилинейную лампчонку и отворяет
дверь в сенцы. Пашка слышит, как осторожно спускается хозяин по ступенькам,
потом отодвигает засов подвальной двери.
- Петр... Петруша!.. - кричит он в глубь подвала. - Ты здесь? а?
Ответного голоса Пашка не слышит. Разгоряченное воображение Пашки
подсказывает: Петр вышел из подвала, подслеповато щурится на коптилку,
протирает глаза длинными своими ладонями, улыбается, молчит.
- Как попал сюда?.. - отец. - Деньги, что ль, заперся выделывать. Кто
тебя запер?
- Да я сам... нечаянно, - смеющийся голос Петра особенно ненавистен
Пашке.
- Дак ведь не мог же ты снаружи запереться, чего ты мелешь!
- Наверно мальчики подшутили, - сознается Петр. - Особенно этот,
старший. Ужасно недоверчивый народ, папаша! - И опять, слышно, Петр смеется.

Быхалов-старик выжидающе молчит, потом сурово подымает голос:
- Ну, а если бы он тебя по морде хватил... ты тоже смеяться бы стал?
Близкая к Пашке дверь скрипит. "Ага, каменная стена приближается!"
Пашка в мучительный клубок сжимает свое четвероугольное тело и материной
кофтой, в которой приехал, закутывает голову: темя. В рот ему попала выбившаяся
пакля. Пашка отфыркивается в духоту кофты и ждет.
...Снова, вперемежку, дикой, раздирающей глаза каруселью, несутся:
пойма, Марфушка с косой, кровь, рассыпанные ягоды, мухи, Сенька. Пашка
тужится и преодолевает бредовую карусель. Звук шага совсем близок, замолкает
рядом.
- Что ты хочешь с ним делать? - слышен Пашке тревожный вопрос Петра.
Старик, не отвечая и сопя, ищет щелку в кофте. Пашка ворочается, но
холодная, огрубелая рука Быхалова протискивается к самой голове и, приноровясь,
хватает за ухо. Петр меняется в лице, глаза его расширены
страхом за Пашку. Собственный язык раздражает его, как тошный кляп.
В то же мгновенье Зосим Васильич вскрикивает, более от испуга неожиданностью,
чем от боли. Он растерянно трясет рукой, а на конце его мизинца
повисает темная капелька крови.
Сам Пашка уже стоит ногами на койке, готовый броситься, прижавшись к
стене. Его влажные блестящие зубы, только что прокусившие хозяйский палец,
ждут еще кусать... Лицо его смутно и серо, но румянец бьет дико,
как осенний закат.

- А, вот как! - мычит Зосим Васильич и жует губами, обсасывая палец.
- Ну, слезай. Стоять тебе там нечего. - Он идет к кровати, достает
из-под подушки клеенчатый бумажник, - в нем Пашкина метрика. Кстати
обертывает палец в красный носовой платок. - Собирайсь, - решительно командует
он.
- Куда?.. Куда ты его гонишь? - вступает в разговор Петр. Лицо у Петра
смятое, почти умоляющее, но Быхалову не до Петра.
Пашка набивает в линялую, застиранную до дыр наволоку свой убогий,
проштопанный пожиток. При каждом движеньи его перебинтованных рук, тело
его неуловимо содрогается.
- Да ведь ночь же!.. - в отчаяньи за Пашку говорит Петр и делает неопределенное
движенье рукой, поясняющее, как темна и неприютна весенняя
ночь.
- Не мешай, - властно говорит старый Быхалов. - Тут не игрушки тебе...
Тут жизнь!
Одновременно Пашка выступает вперед:
- Вы засуньте пачпорт-то в карман мне, - просит он сипло. - У меня
руки... не действуют... - и выставляется боком, где карман.
- Вот что, братец, - не сразу начинает Быхалов, меняя оттенок голоса.
По губам Пашки бежит тонкая струйка насмешки, Зосим Васильич как-то
меркнет лицом. - Ведь ты, братец, этак-то и убивать возможешь. - Слова
Быхалова нетверды. - А в том, что поучить тебя хотел, особой обиды нет.
И сам вот так же учен был. Чем больше, братец, по горбу бьют, тем больше
горб и стоит... Причащался ведь я нынче, - прибавляет он через минуту
совсем упавшим голосом.
- Прощенья проси! - заплетаясь языком от волненья, шепчет Петр. -
Мальчик, проси прощенья... и все кончено, ну!
- Сам проси, коли охота напала, - весь дрожа говорит Пашка и в изнеможеньи
закрывает глаза.
- Ах, ты вот как!! - Быхалов-отец хватает себя за горло, как в припадке
удушья. - Вон пошел, злыдень... чорт! Вон...
Мерно покачиваясь на хромую ногу, Пашка идет к двери. Узел свой он
прижимает к груди как-то локтями. С порога оборачивается:
- Там за вами еще полтора рубля оставалось... Сеньке отдайте.
- Постой, постой... Я тебе сразу выдам, - спешит Зосим Васильич.
Но Пашка уже ушел. Дверь притворена не плотно. К ногам бежит морозный
холодок. За окном полная ночь.
...Попозже, через час, Петр перед тем, как ложиться спать, заходит к
отцу и садится в ногах. Тот лежит по-прежнему, одетый, немигающий. В головах
у него как-то особенно подмигивающе и нравоучительно тикают часы.
- Пришел?.. - жестко спрашивает отец. - Ну, посиди, посиди у меня.
Вот так мы и живем, Петруша. Варимся, и поблагодарить некому. Ишь проносились
штиблеты-то твои, песок в них и то не удержится! - замечает он,
глядя на свесившиеся, худые и длинные ноги Петра. - Отнеси завтра к сапожнику,
походи в моих пока...
- Папаша, - мягко прерывает его Петр, обводя пальцем каждый квадратик
лоскутного отцовского одеяла. - Я вам сказать хотел, времени вот только
все не выходило... Меня не совсем еще выпустили. Через две недели второе
дело будет слушаться...
- А-а, - холодно внимает отец. - Тянет тебя в тюрьму, Петруша. Жрать,
что ли, тебе на свободе нечего?
- Мне-то есть что, - с мягкой настойчивостью отвечает Петр. - Хотим,
чтоб все, папаша, жрали...
Они сидят, не глядя друг на друга. Вдруг Петру кажется, что он сказал
грубость. Длинноносое лицо его бледно краснеет.
- Папаша... я и позабыл вас этово, ну вот... с ангелом-то поздравить.
С ангелом, папаша!
- Нашел время, Емеля! - тоскующе усмехается отец и легонько толкает
сына в плечо. В голосе Быхаловском - и жалоба на свое нехорошее одиночество,
и грустная насмешка над суетой Петра. Петр уходит спать.
Еще через час - уже сон. Газ потушен. Вверху, на полатях, с остервенением
и вывертом, словно напилком стекло режет, храпит Карасьев.
Внизу, рядом с пустой койкой, ворочается без сна Сеня. Ему и холодно,
и чего-то страшно. Будто - поле, огромное, ровное, ночное. И в поле этом
разошлись пути братьев на две разных стороны...

VII. Девушка в гераневом окне.

Каждому цвету свой черед. Пришла пора и Сенина. К тому времени, как
речь, Семеном стал звать Сеню Быхалов. С Успенья тронулся Сене восемнадцатый
год. Время Сенино к убыли не спешило. Но когда восемнадцатого побежали
первые дни, стал вдруг виться Сенин волос. Раньше все в скобку
стригся, маслом утихомиривая непокорный затылочный вихор. А тут взыграли
щеки Сенины румянцем, а голова - кольчиками: никакого с ними сладу нет.
Не всех в могилу гнало Зарядье. Иного взращивало в холе и с любовью: и
цвел снаружи буйный цветок, а внизу черствели и удлинялись злые чертополошьи
корни. У Сени, покуда, глаза серые, а брови, свидетельствуя о силе
и воле, вкрутую сбежались к переносью. Жизни в него в обрез налито. Она
переливается могучими желваками на его спине, под рубашкой, она играет
на алых Сениных губах. Вырос и поширел. Скоро тесна станет Сене неглубокая,
невысокая Зарядская скудость.

За все то время пяти лет житья в бакалейных молодцах, не уставал Сеня
бегать к Катушину, в его подчердачную высоту. К лету восемнадцатого своего
года, почти все книжки Катушинские перечел Сеня, не ускользнула ни
одна. Все обтертые, скользкие ступеньки Катушинской лестницы имели свое
обличье и место в Сениной памяти. Взбегал, быстро проходил темный коридор
с бесчисленным количеством дверей и рывком распахивал одну из них.
Так случилось и в наше воскресенье, после запора лавки. В окна мастерской,
где работал и жил Степан Леонтьич, сильным снопом западало
солнце, ярко и оранжево располагаясь и на войлочной двери, и на полу,
сорном от обрезков сукна, марли, ваты и картона. Когда растворилась
дверь и в солнечном пятне явилась белая Сенина рубашка, даже зажмурился
Степан Леонтьич: уже не выносили света слепнущие его глаза.
- Что-й-то ты горячий какой нынче? Словно из печки только что вылез,
выпекли...
- Книжку вот принес, - говорит Сеня. Улыбка Сенина широка и свободна.
- Всю прочел? - жмурится Катушин.
- Всю-то, всю. Сочиненье хорошее, слов нет. Только вот уж больно про
любовь много. Словно у них и дела другого нет: влюбляются да расходятся.
Катушин улыбался: поздняя старость наблюдала раннюю младость.
- Все к тому и течет, Сенюшка. И нет другого дела, правда твоя. Которы
любят, те и счастливы. Ты знай: весь мир приобретешь, и он тебя обманет,
а любовь...
- ...спасет, - докончил за Катушина Сеня. - Это ты вон из той книжки,
Степан Леонтьич, говоришь... я чита-ал... - протянул Сеня. - Там дальше
так сказано: но если обманет тебя любовь, то больней ее обман, чем обман
цельного мира. Только, по-моему, все это враки, - со смеющейся недоверчивостью
Сеня садится возле старика.
- Что ж, обманывать, что ль, я тебя буду! - хитровато посмеивается
Катушин. - И я ведь не всегда этаким сморчком по свету вихлял. Я тебе из
правды жизни сказал, а не по книге...
Уже через три минуты Катушинской веселости нет и следа. Он грустно
молчит, погружаясь в свои воспоминанья. Выпуклые очки снова дрожат на
его крохотном носу, брови по-детски подняты.
- ...очень мне хотелось грамоту вот тоже осилить, - сутулясь еще
больше, рассказывает Катушин. - Меня тогда дьячок и приютил один из соседнего
села. Я к нему и бегал тайком, чуть не замерз раз, во вьюгу побежал.
Я у дядьки жил, дядька и не пускал. "Мы без грамоты прожили, и
тебе пачкаться не след!" А дьячок меня и учил... Вот как кончилось обученье,
он и говорит мне на последях, дьячок мой: ну, говорит, Степан,
все я тебе, что имел, передал. Ничего у меня, Степан, боле нету. Лапти
вот еще умею плесть, хочешь - обучу... А дальше уж ступай, как сам знаешь!

Сеня смотрит в окно. Ветерок прохладный задувает к нему в лицо и на
колени, и перебирает кольчики Сениных волос, нежно, как женская рука.
Грудь дышит тяжким запахом накаленного железа и камня. Обычные зарядские
запахи боятся солнца, бегут глубже - в провалы проходных ворот, в купеческие
укладки, во мраки костоломных лестниц, в гнилые рты. Сеня любит
глядеть из Катушинского окна: видно много.
Каменные невысокие этажи с суровой простотой возносились кверху. Ныне
над крышами их свирепствовало предвечернее солнце, парило воздух, мягчило
асфальт, как воск, дожелта накаляло тонкую Зарядскую пыль. А внизу
крались кривые переулки, и в них стоял небудничный гам. Ремесленное Зарядье
погуливало, лущило семячки, скрипело гармоньями, изливалось в унылых
песнях. Каждому зарядцу отведено в празднике свое особое место. Дудину
- в сыром подвале чокаться с бутылкой и спрашивать ее о целях Дудинской
жизни. Быхалову, вымытому до красноты и хмурому, сидеть над Киевским
патериком, услаждая скупые слезы умиленья сладким чаем. Карасьеву
- все гулять по переулочкам, перемигиваться со встречными девушками,
преть в ватном пиджаке: высоко ставя земное свое благолепие, только ватное
уважает Карасьев.
На все это Сеня смотрит теперь со смешанным чувством вялого любопытства
и удивления. Вот по этим же руслам, в Зарядьи, потечет и его
собственной жизни река. Спокойна ли будет, порожиста ли и, когда обмелеет,
в чьих жизнях затеряется ее исток? - Внезапно услышал Сеня как бы
шуршанье бумаги. Катушин сидел теперь к нему спиной, и за линялым ситцем
его рубахи странно суетились стариковские лопатки.
- Да о чем ты, Степан Леонтьич, старичок милый?.. - кинулся к нему
Сеня.
- Ничего... ничего, дружок. Спасибо тебе за ласку твою... Дьячка своего
вот вспомнил. - Катушин уже улыбался, и лицо его, разглаженное улыбкой,
походило на страницу книги, обрызганную слезами. - Весь небось
растворился в земельке, года немалые. Как обучил он меня лаптям, так и
помер в недельку. Ну, вот и я так же. - Выходило, что не Сеня утешал
старика, а, скорее, старик примирял молодого с необходимостью смерти. -
Не тревожься, паренек, будь крепонек. Одна глупость моя. Устарел я, а
куды мне? В богаделенку меня не примут... крови я не проливал, родины я
не спасал. А глаза-то - эвоны - мы, говорят, покоя хотим... Берешь иглу
в руку, а и не видишь иглы-то... и нитки не вижу! так, паренек милый,
пустым местом по пустому и шью... Только вот рука не омманывает...

Он сидел, ссохшийся калужский старичок, глядя в низкий потолок, под
которым просидел всю жизнь, и кусал губами маленький желтый ноготок мизинца,
- как провинившийся мальчик, разбивший то, что дарят человеку
только однажды в жизни.
- ...за обеденкой стою даве, что-бысь, думаю, во рту неловко. Пощупал,
а зуба-то и нет. И всего-то у меня четыре было, приятели! - он усмехнулся
сам над собой и усердней закусал свой ноготь. - Три теперь осталось,
непоровну даже. А много ли, дружок, утешения на три-то зуба?
Жара за окном как будто сменялась прохладкой, зато предвещающе подуло
влагой с реки. День закатывался куда-то за дома, дышащие душной каменной
истомой. Пьяный голос где-то внизу затянул песню, оборвался на высокой
точке и умолк. На смену ему из раскрытого окна Секретовского трактира
запел трубными голосами орган. Сеня, задумавшись, неподвижно глядел в
окно.
- ...все картузы да картузы, а ведь она-то не ждет! Пожалуйте, скажет,
мыться да на стол!.. - слышал Сеня совсем издалека.
В двухъэтажном доме напротив, в теневой стороне, открылось окно. В
ветерке заколыхались кисейные занавески. За занавесками, было видно Сене,
стояли по подоконнику пушистые, ярко-красные герани и жирные бальзамины.
Потом в окне явилась женщина или девушка - было Сене не различить.
Она поправила темный передничек, оперлась локотками о подоконник и
стала глядеть вниз. Потом зевнула. Повернула голову влево, опять зевнула.
Потом взглянула вверх, на крыши... Чем-то встревожась, раздвинула
геранные горшки и высунулась из окна.
- Хрш-шш! да улетайте же, улетайте вы! - громко закричала она, беспомощно
хлопая в ладоши и махая передничко

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.