Жанр: Драма
Барсуки
...остой, ты что-то врешь, - резко дыша, перебил Быхалов. - Ведь сам
же сказал, что вас всего двое было!
- Я не говорил, виноват... я не говорил! - оторопело сказал прапорщик
и вдруг лицо его приняло выражение отчаянной решимости. - Не могу, не
могу, виноват!.. - почти простонал он.
- Чего не можешь?
- Врать не могу-с! - жилы на прапорщиковом лбу надулись как веревки.
- Полковой командир с меня слово взял, что сообщу... Он велел, чтоб я и
чертежик вам сделал для очевидности... А я не могу-с! - Он жал плечами и
строил жалкие гримасы, прося снисхождения к своей бесталанности. - Вот
наврал, а как дальше - не умею! Вы только не расстраивайтесь, прошу вас.
Он, может, еще в окружной попадет, а не в военно-полевой. Дело у него,
видите, двойное... Против войны высказывался солдатам. Я его, поверьте
мне, даже отговаривал, а он все высказывался!..
- Так что ж ты меня за нос-то водишь... как тебе не совестно!! - тяжело
встал с места Быхалов. - Тебя за делом послали, ты и делай дело! Ты
за меня не бойся. Ты мальчишка, щенок, а я в гроб гляжу! У меня сын... а
ты мне чертежики!.. Злой ты человек...
Прапорщик, утеряв всякую военную выправку, сидел сутуло и грыз конец
наплечного ремня. Быхалов сидел плотно, глядя гостю между колен, на сапоги.
Сапоги были новые, ногу обхватывали стройно и гладко.
- Не жмут?.. - с кривой улыбкой спросил Быхалов и сильно выдохнул.
- Чего вам?.. - почти с ужасом вскинулся тот.
- А ничего-с. Иевлев-то с ним, значит, был?
- С ним да. Вы уж меня извините, не сумел, моя вина... - растерянно
шептал прапорщик и в сотый раз подымал плечи. - Бесталанен, не отрицаю,
бесталанен! Вот хоть бы чертежик! Командир сам мне показывал, а я и забыл...
Пулеметное гнездо нужно было влево отнести, а не вправо!.. А я
вправо отнес... Тут я и спутался, потому что влево! - и он тоскливо водил
пальцем по страничке записной книжке, вновь появившейся в руках.
- Может, чайку со мной попьешь?.. - брюзгливо спросил Быхалов, -
Как-никак, - лестно героя чайком попоить! Попей уж со мной!
- Нет, нет... не могу, простите! Вы только уж извините меня!..
- Да ведь я тебя не укоряю. - Быхалов встал и странно погудел грудью.
- Вот ты мне сказал, и словно полоски по мне сразу пошли... - Он, жалко
кривя лицо, повертел в руках приготовленную посылку. - Ну, беги, пожалуй.
Небось и девчоночка есть?.. Смотри, не бунтуй. Девчоночка плакать
будет...
- Я когда уезжал, он еще жив был, - грустным шопотом подал последнюю
надежду прапорщик. - Под арестом сидел, в ожидании...
- Куда ж мне теперь игрушку-то девать? - задумчиво и наружно-спокойно
вертел в руках посылку Зосим Васильич. - На, хоть ты, играй там... За
услугу тебе. - И он пошел проводить гостя, сжавшегося и цеплявшегося
шашкой за кадушки, чаны и бочки. Гость уходил на цыпочках, не смея надеть
папахи на голову.
Когда гость ушел, начался ужин. После ужина, оставшись один, Зосим
Васильич подошел к масляной проплесневелой стене и стал снимать с нее
несуществующие пушинки.
- ... эх, Петруша, Петруша... - вслух сказал он, и вдруг лицо его
сморщилось.
XIV. Один вечер у Кати.
Они стали встречаться у Кати, вечерами, по истеченьи торгового дня.
Первой приходила Настя. Стыд и девическая робость делали ее неприступной
для смешливой Катиной любознательности. Катя и без того знала
все, но с трудом отказывалась от удовольствия покопаться в чувствах Зарядской
"Дианочки". Вместе с тем, чтоб не стеснять подругу, она старалась
не замечать ее. Пока Настя сидела как на иголках, Катя ходила по
комнате, бренчала на гитаре, читала книжки, даже переодевалась не однажды
при Насте. И Настя с осуждением и испугом сравнивала по памяти свое
тонкое длинное тело с телом подруги, предчувствуя в нем как бы угрозу
себе.
Катина комната была неряшливо наполнена душными запахами, шитыми подушками,
множеством дешевой дрянной позолоты, купленной в разное время
на Толкучем, как лом: рамы, часы с амурами, бронзовые же фигуры самых
неожиданных по бездарности форм. Сене становилось тесно и неприятно среди
этого ошеломляющего засилия вещей. Он делался застенчив, груб и неуклюж,
сидел в углу, говорил с видимым трудом.
Один раз он даже пришел с чужой гармоньей, в надежде, что ею можно
заменить разговоры. Впрочем, играть он не умел, она так и провисела у
него целый вечер за плечом. Настя, боясь за него, своим поведением выдавала
себя с головой: дергала бахрому подушек, листала глупые Катины
книжки, неестественно краснела, говорила невпопад. В такие минуты Катя
наклонялась к уху подруги и торжествующе спрашивала:
- Настюша, хочешь, я уйду?.. Я за орехами схожу. Только ты смотри тут
без меня...
Настины глаза расширялись испугом, а рука судорожно сжимала Катины
пальцы.
Потом все это как-то обошлось. Прирученный Сеня научился говорить, а
Настя слушать без смущенья. Однажды Сеня стал даже рассказывать. Рассказывал
он самое давнее событие, которое помнил, и смысл его рассказа был
таков:
Про 1905 год.
... Бунт был. И приехали с вечера из Попузина сорок три мужика с подводами
остатние в уезде именья дожигать.
Ночевало из них шестеро в Савельевом дому, главари. Ночь напролет,
тверезые и темные, скупыми словами перекидывались бунтари. Боролись в
них страх и ненависть. Речи их скользки.
- На что ему земля! - сказал один, с грустными глазами. - Он, небось,
и сам-то не знает, куда ее, землю-ту, потреблять. Лепешки из ей месят, а
либо во щи кладут...
Другой отзывался, глядя в пол:
- Конечное дело, друзья мои! Мы народ смирный, мы на точке закона
стоим. Нас не обижай, мы и помалкиваем. Каб, скажем, отдали нам земельку-то
всю чохом, в полный наш обиход, мы б и молчок. А ему б дом остался.
Пускай его на поправку к нам ездит, мы не противимся!
Третий сверкал искренними, золотушными глазами:
- Во-во! Воздухи у нас в самый раз хорошие! Дыши хочь все лето, и
платы никакой не возьмем!..
Потом заснули ребятки на полатях, Пашка и Сенька, не слыхали продолженья
разговора. Много ли их сна было - не поняли. Проснулись на исходе
ночи. В тишине, одетые и готовые, сидели бунтари.
Крайний бородач царапал ногтем стол. Сосед сказал:
- Хомка... не корябай.
И опять сидели. Потом худой мужик, попузинец, голова котлом, ноги дугами,
встал и сказал тихо, но пронзительно:
- ... что ж, мужички? Самое время!
На ходу затягивая кушаки, на глаза надвигая шапки, мужики выходили из
избы. Савелий, отец, с ворчаньем шарил под лавкой топор и мешок: топор -
рубить, мешок - нести... Пашка вскочил и стал запихивать в валенок хромую
ногу. Сеню от возбужденья озноб забил, - так бывает на Пасху, когда
среди ночи встрепенутся колокола.
... С буйным веселым треском горел на горе Свинулинский дом. Дыма и
не было совсем. Тяжело лопались бревна, оттуда выскакивал прятавшийся в
них красный огонь. Небо было ровно и грязно. Просвечивало серое солнце.
Воздух был настороженный. Тонким слоем снега белела ноябрьская земля.
На полпути к Свинулинской усадьбе холм торчал. На нем, вкруг размашистой
голой березы, замерло в пугливом любопытстве деревенское ребятье.
Было ребяткам тревожно и радостно. Вдруг запрыгал Васька Рублев, белый
мальчонок, в отцовских стоптанных сапогах, забил в ладоши и закричал.
Из ворот усадьбы, огромный и рыжий, вырвался племенной Свинулинский
бык. Напрасно поводя выколотыми глазами, он остановился и затрубил, жалуясь
и грозя. Но в бок ему ударилась головня, метко пущенная со стороны.
Тогда, облегченный болью и яростью, - к запруде, где стояла когда-то
Сигнибедовская маслобойка, помчал он свое опаленное тело. Там, в последний
раз пронзив рогами невидимого врага, он взревел, обрываясь в воду.
Воды у запруды были не мелки и кипели. Бурное, величественное мычание
донеслось до оцепенелых ребят. Потом бучило поглотило быка...
...А через неделю наехали из города пятьдесят чужеспинников, с пиками
и ружьями, под синими околышами. Откормленные кони их беспрерывно ржали.
При полном безмолвии взяли пятерых и отвезли судить, скрученных. А Евграфу
Петровичу Подпрятову, да Савелью Рахлееву, да Афанасу Чигунову, как
имевшим военные отличия, дали только по горячей сотенке розог, чтоб памятовали
накрепко незыблемость помещичья добра. Молча, с опущенными головами,
стояли вкруг согнанные мужики. Голосить по мужьям боялись бабы.
Но чудился в самом ноябрьском ветре глухой бабий вой.
...И на всю жизнь запомнили ребятки, как натягивал и застегивал переплатанные
портки на всем миру Савелий, плача от злобы, боли и стыда.
Тянуло с поля мокрым снежком, а мать босая, как была, выпрямленная и
страшная, всю порку простояла на снегу... Кому ж тогда как не городу,
приходящему ночной татью, приносящему закон и кнут, грозил в потемках
полатей Сеня негрозным отроческим кулачком?..
- С того-то отец мой Савелий и внищать стал, и к вину ударился. - Так
заключил Сеня свой рассказ и, стеснясь, вдруг опустил понуро голову.
- Я таких вот люблю, - вслух сказала Катя подруге. - Лихого ты себе
выбрала, смотри - с лихими горя изведать!..
- Любить не люби, а почаще взглядывай, - возбужденно засмеялся Сеня,
заметив пристальный, оценивающий Катин взгляд.
- Зачем ты ногти грызешь?.. - резко спросила Настя у Кати.
- А тебе какое дело?.. - насмешливо возразила та.
- Есть, значит, дело. Ты вот... - и, склонясь к Катину уху, Настя
укоризненно зашептала что-то.
- А как я на него глядела?.. Что с тобой? - громко спросила Катя.
- Ну, не надо вслух! - Настя пугливо оглянулась.
- Да нет, я не понимаю... украла я, что ли, у тебя?
- Пойдем, Настя, я тебя провожу, - сказал Сеня и встал.
Они вышли, и оба торопились.
- Мне гадко у нее стало, она нехорошая... - говорила Настя уже на
лестнице. - И мне не нравится, как ты сегодня говорил. Словно в театре
как-то. За что ты городских ненавидишь? Ведь ты и сам городской! В городе
и останешься...
- Почем знать. Ноне времена не такие. День против дня выступает, -
неопределенно отвечал Сеня. - А вот насчет театра... Это уж не театр,
если кровь из отца течет. Тут уж, Настюша, драка начинается!..
- Я тебя и целовать не хочу сегодня. У тебя глаза были красные, -
сказала Настя тихо и пошла от него, не оглядываясь.
- Всегда глаза красны, коли правду видят! - крикнул ей Сеня вдогонку.
Потом подошел к стене и смаху ударил в нее кулаком. Мякоть руки расцарапалась
шероховатым камнем до крови. "Вот она!" - вслух сказал Сеня, глядя
на руку. Вспомнился Дудин. Ярость, разбуженная Настей, медленно утихала,
но все еще шумела кровь в ушах.
Это случилось в пятницу...
... а в субботу Сеня как-то нечаянно написал свой первый и последний
стишок. - Стоял и щелкал счетами, подсчитывая покупательские книжки. В
голове своим чередом бежали разные думки, длинные и короткие, но всегда
маловнятные. Среди них вплетались хитроумно четыре строчки стихов, вычитанных
когда-то из Катушинской книжки.
Сеня подписывал итог, когда вдруг забыл первую строчку. Оторвавшись
от дела, он попробовал на память восстановить утерянную строку. Он и
восстановил, но получилось как-то совсем иначе. Он записал ее, и вместе
с тем выпала из памяти вторая строка. Так, строку за строкой он придумал
все стихотворенье сызнова.
Теперь, холодея и волнуясь, он стоял над столбцом полуграмотных
строк, перечитывал, открывая в них все новые прелести. Он кинул взгляд
на хозяина, и ему показалось, что хозяин уже знает. Сеня вспыхнул и стал
еще раз перечитывать. Самому ему особенно нравилась четвертая строка:
"покой ангелы пусть твой хранят!"...
XV. Катушин тоже закричал.
... совсем забыл Сеня Катушина.
Настя была для Сени - жизнь, смех, буйный трепет любовной радости.
Катушин - уныние, безволие жизни, недвижность, тишина. Тот давний поцелуй
в воротах безмерно отдалил Сеню от Катушина. В такой же степени потянуло
его к Степану Леонтьичу после первой размолвки с Настей.
В обед он поднялся наверх и вдруг в коридорчике споткнулся. За то
время, пока проводил время с Настей, трещину в каменном полу забили несуразной
доской. Споткнувшись, Сеня остановился, внутренно смутясь за
цель своего прихода: прочесть Катушину стихи. Он тихо отворил Катушинскую
дверь и осмотрелся с порога.
Коечка старикова была задернута пологом. Не было обычной табуретки у
окна, на которой сиживал с книжкой в праздничные дни Степан Леонтьич.
Зато рядом с койкой сидела рябая баба и сонливо вязала толстый чулок.
Заметив Сеню, она просунула спицы между головным платком и виском и почесала
там.
- Тебе что?.. - спросила она враждебным полушопотом.
- Мне Степана Леонтьича... - просительно сказал Сеня и подошел ближе.
- Дверь-то закрой сперва, - сказала баба. - Если по делу, так вот он
тут лежит, - она кивнула на койку, закрытую пологом. - Уж какие дела к
мертвому! - досадливо поворчала она.
В то мгновение из-за полога раздался короткий, глухой рывок кашля.
Сеня подошел и бережно отвел полог в сторону. Катушин, еще живой, лежал
там, свернувшись, точно зябнул, под крохотным квадратным одеяльцем из
цветных лоскутков. Глаза его, необычные для Сени, потому что без очков,
- голубовато-запустевшие, глядели равнодушно в низкий прокопченный потолок.
Когда Катушин перевел глаза на Сеню, Сеня поразился тусклому спокойствию
стариковых глаз. В поблекшем, мертвенно-расползшемся лице не
было никакого оживляющего блеска, - может быть, из-за отсутствия очков?..
- Здорово, Степан Леонтьич, - сказал Сеня и попробовал улыбнуться.
- Кто? - жестким, надтреснутым голосом спросил Катушин, не взглядывая
на пришедшего, словно уж не доверял глазам.
- Это я, Семен. Прихворнул, что ли, Степан Леонтьич?.. - Сене стало
стыдно, что он - здоровый, а Катушин - больной. Он забегал глазами по
комнате, чтоб привыкнуть к странной опустелости ее.
- А-а, - невыразительно сказал старик и порывисто сжался, точно коснулись
его холодом. - Садись, гость будешь.
Сеня заискал глазами табуретку, табуретки не было видно.
- Ты, паренек, посидишь тут? - спросила баба, залезая спицей к себе
за ворот. - Посиди, мне тут сбегать. Обряжать-то не скоро еще! - жестко
и просто сказала она, складывая вязанье на выдвинутую из-под Катушинской
кровати корзиночку.
- Что ты, дура, мелешь... кого обряжать? - озлился Сеня, но баба уже
ушла за дверь.
Сене вдруг стало жутко от наступившей внутри него тишины. Порвалась
какая-то нить, ее не связать вновь. Притихший, но полный внезапного глубокого
чувства, Сеня пересел к Катушину на койку. Ему хотелось быть в ту
минуту ближе к старику.
- На табуретку сядь... не тревожь, - сухо сказал Катушин и подвигался
под одеялом. - Руки гудут все! - в голосе его не было жалобы, да и слова,
произносимые им, были неразборчивы, как отраженье звука в большой
зале.
Сеня покорно пересел обратно на табурет и уже боялся начинать разговор.
- Что-то я не признаю тебя, - ворчливо заговорил сам Катушин. - Плохо
стал людей различать... Все мне лица одинаки стали.
- Я Семен... от Быхалова. Помнишь, ты меня грамоте учил, книжки давал.
Я вот навестить тебя пришел, Степан Леонтьич.
- Помню, - без выражения сказал Катушин и упорно добавил про себя: -
так ведь тот маленький был!
- Я вырос, Степан Леонтьич, - извиняющимся тоном произнес Сеня и
сконфуженно стал стирать пятно с пола носком сапога.
- Не ширкай, не ширкай... - остановил Катушин и кашлянул ровно один
раз.
Прежнего задушевного разговора не выходило.
- ... по картузу в день - считай, сколько я их за всю жизнь наделал!
- снова начал Катушин и лицо его на короткое мгновенье отразило боль и
тоску. Он прокашлял три раза. - Картузы сносились, вот и я сносился... -
Сеня заметил, что старик сделал движение под одеялом, точно махнул рукой.
- Я тебя теперь помню. Ты забыл, а я помню... Я все помню! - что-то
прежнее, незабываемое промелькнуло в Катушинских губах.
- Давно лежишь-то? Что болит-то у тебя? - неловко пошевелился Сеня.
- ... я тебе тут бельишко оставлю... Ты не отказывайся. Подшить, так
и поносишь! - продолжал вести свою мысль Катушин.
- Ну, поживешь еще! Спешить, Степан Леонтьич, некуда. Человеку сто
лет сроку дано, - заторопился Сеня. - Это баба чулочная тебя так настроила.
Я бы ее турнул, бабу, - право, турнул бы!..
- Бабу не тронь... она за мной ходит, баба... - поправил Катушин.
Сеня встал и отошел к окну. Он вытер запотевшее стекло и глянул наружу.
Поздней осени гнетущее небо продувалось из края в край острыми холодными
порывами. Настин дом казался безотрадно серым. Гераневое окно
потускнело, запотевшие окна не пропускали чужого взгляда вовнутрь. "Настя...
она не знает, что я тут. Степан Леонтьич помрет. Меня возьмут в
солдаты..."
- Паренек, - заворочался Катушин, стараясь поднять голову с тощей,
пролежанной подушки. - Дакось водицы мне... на окошке стоит.
Старик пил воду, чавкая, точно жевал. Отпив глоток, он ворочал недоуменно
глазами, потом опять пил.
- ... четвертого дня просыпаюсь ночью... - Катушин кашлянул, - ... а
он и стоит в уголку, смутительный... дожидает, - сказал Катушин, откидываясь
назад.
- Кто в уголку?.. - нахмурился Сеня и невольно оглянулся в угол.
- Да Никита-т Акинфич, дьячок-то мой... приходил. Я ему: ты подожди,
говорю, хочь деньков пяток. А он: что ж, говорит, догоняй, догоняй, подожду.
- Степан Леонтьич, видимо, посмеивался, но смех его был уже неживой
смех.
- Это тебе мерестит, Степан Леонтьич, ты противься... - сказал Сеня.
- Ты не верь. Этого не бывает на самом деле. Это истома твоя...
- Никита-т - истома?.. - строго переспросил Катушин. - Не-ет, Никита
не истома. Не говори про Никиту так!..
Сеня не знал, что возразить. Он вспомнил: достал исписанный стишок и
вопросительно поглядел на старика, точно тот мог догадаться о Сенином
намерении.
- Я тут стишок написал. Вот, прочесть его тебе хочу. Ты послушай, - и
опять глядел с вопросом Сеня, но стариково лицо стало еще неподвижнее.
Не смущаясь этим, Сеня стал читать по листку. Читал он неумело и неровно,
то срываясь до шопота, то поднимался до трескучего напора. Длинно
и плохо было Сенино творение, но светилась в нем подлинная сила молодости:
она наполнила всю комнату, гнала смерть, упрашивала, грозила. - Вот
так же было, когда стоял на краю крыши, искушаемый лукавством жизни:
кинься, Семен, и любовь спасет тебя!.. - Сеня кончил и выжидающе безмолвствовал.
А в угасающих глазах старика был только испуг и обида, точно заставляли
умирающего бегать за быстроногим. В своем волнении не видел Сеня
поражающей немоты Катушинского лица.
- Ну, как... попытать можно? - настойчиво спросил, дрогнув, Сеня.
Старик шарил под подушкой и вдруг протянул что-то Сене на высохшей
ладошке.
- На... возьми, - зло и резко сказал он.
- Что это?.. - насторожился Сеня.
- Зуб... - грубо, как в безпамятстве, ответил Катушин.
- Чей зуб?..
- А мой! Утром ноне... - глаза Катушина, укоряющие и обиженные, похожи
были на зверков, загнанных напором бури в глубокие норки. - На,
возьми... на! - настойчиво повторил Степан Леонтьич, и Сеня уже видел,
что неминуемы слезы.
- Я пойду лучше... - потерянно сказал Сеня и встал. - Прощай, покуда.
Сеня так заспешил, словно боялся, что старик его остановит и задержит
возле себя на всю ночь. С порога Сеня обернулся, чувствуя большую непонятную
смуту внутри себя, - в тот момент и поймал его остановившийся
мутный взгляд старика. Степан Леонтьич что-то говорил еще, но это было
не громче переворачиваемой страницы. И Сеня понял, что страница эта последняя
в дочитанной книге. По лестнице вниз он почти бежал, точно от погони...
... Как раз в тот вечер Матрена Симанна занесла в лавку записку. Тревожными
словами Настя просила Сеню притти в девять к воротам ее дома.
Старуха так вся и струилась легчайшими насмешечками, покуда Сеня перечитывал
записку.
- Что ж это вы, божья коровка, кривитесь так? - тихо спросил он, постукивая
гирькой по прилавку. - Чему бы вам радоваться?..
Быхалова в лавке не было. Сеня подошел к старухе вплотную. Он был гораздо
выше ее, и взгляд его приходился как раз на старухино темя, укрытое
шерстяным платком.
- Да что, голубчик, какая у старушки радость! - храбро проскрипела
Матрена Симанна. - Старушечья радость скучная!.. А свадебке как не радоваться...
все на платье подарят. Мне бы хоть и черненького. Белое-то уж
и не к лицу!
... Неслись в сумерки Зарядской низины тонкие снежинки, первые вестницы
зимы. Сеня, как встал ногами в лужу, так и стоял у Настиных ворот,
ничего не замечая. Фонарь в этот час почему-то не горел... Вода проникла
в сапог сквозь разношенную подошву. Сеня присел на тумбу. Потом, чтоб
провести время, он походил взад и вперед. Потом прислонился спиной к воротам.
- Все не шла.
"Заболела? - Тогда не звала бы. - Помер кто-нибудь? - Тогда к чему я
ей?" - так метались мысли. Вспомнив про зловещий намек старухи, Сеня
снова быстро заходил по тротуару.
У ворот стоял лихач, - его только теперь заметил Сеня. О чем-то догадываясь,
Сеня с ненавистью поглядел на пустое сиденье лихачевой пролетки.
А лихачу, видимо, было скучно...
- Разлюбезненькую поджидаешь? - спросил с величественным добродушием
он и поворочался, как на оси, на ватном заду.
- Нет, барина твоего убивать пришел, - озлился Сеня.
- Занозистый! - определил лихач. - А разлюбезненькая-то не придет, -
зубоскалил тот певучей скороговоркой. - Я ее даве с солдатом видал. На
лавочке в Александровском саду любовь крутят!
- Это ты мать свою видал, - съязвил Сеня, отходя от ворот.
В ту минуту скрипнула дверца ворот.
- Ты давно тут?
Она смотрела на него с неуловимым холодком из-под приспущенного на
глаза белого пухового платка. Черная прядка волос выбилась на бледную
щеку. В смутном свете ночи и снежинок был тот локон как-то прощально
смел.
- Куда пойдем... к Катьке, что ли? - шопотом спросил Сеня.
- Я не хочу к ней. Пойдем туда... - она указала глазами в темноту
улиц. - Ты знаешь... это его лихач!..
Подхватив Сеню под руку, она потащила его в переулок, неясно пестревший
снеговыми пятнами. Сзади слышались шаги. Настя почти бежала. Впереди
тоже шел кто-то. Они остановились, и приникли друг к другу в темном углу
двух высоких каменных стен.
- Настя, - горячо зашептал Сеня, привлекая ее к себе, - неужто в самом
деле выходишь?.. - и он наклонился к ней губами, нежно и жадно.
- Погоди... дай людям пройти, - быстро и досадливо оборвала Настя,
отстраняя его от себя. - Потом!..
Двое проходили мимо. Молодой с любопытством вгляделся, а другой, постарше
и побессовестней, даже сказал: "эге". Еще не дождавшись, пока
пройдут, Сеня губами нашарил ее губы, темные под платком. Они были неожиданно
солоны, холодны и влажны.
- Ты плачешь?.. - догадался он.
- Лихача-то видел? - вместо ответа сказала она.
- А ты что? - в упор спросил Сеня.
- Папенька просил... Хочет дело расширять. Он объяснял, я не поняла...
- неизвестно, случайно или нарочно избегала Настя прямого ответа.
Вдруг Сеня махом сорвал с себя картуз, провел себя по волосам.
- Что ж, добрая путь вам, Настасья Петровна! - размашисто сказал он.
- Зерно к зерну, а рубль к рублю. Хозяйкой будете... - и он постучал
пальцем в стену, точно надобность приспичила узнать, не фальшивая ли.
- Он меня в театре увидал... Стал цветы присылать. Папенька смеялся,
а я не знала, - рассказывала Настя и притягивала за руку Сеню. - Ну, иди
же!
- Ты мне так не говори. Я тебе себя самого прислал бы, каб знато было...
- Сенин голос дрожал.
- Куда пойдем-то?..
И опять она указала на свистящее темное пространство, за арку Китайских
ворот. Теперь они шли по набережной, вдоль самой реки. Здесь дул ветер,
и снежинки летели не одиночно, а слипшимися роями. Ветер был в сторону
города, городских гулов сюда не доносилось. Место тут глухое. Река
стыла и замедляла теченье черных и гладких вод. Как огромные латунные
подвески спускались вглубь ее отражения береговых фонарей.
Они оперлись на железный парапет ограды и глядели в воду. Сенины
пальцы гладили сухое, холодное железо решетки.
- На свадьбу-то хоть позови... хоть за холуенка, а? Калошки там снять
понадобится... тарелочку помыть!
- Мне холодно, - зябко ответила Настя.
Снег усиливался. Сильней пометало ветром. Снежные кучки собирались в
углы, и скважины в кладке гранитных камней побелели. Они стояли спиной к
реке, лицом на Китайскую стену. Облетелые кустики сорных трав и хилых
березовых кустков, выросших на ней прихотью ветра, томно клонились вдоль
стены.
- Фирму Желтковых знаешь?.. Вот... оттуда, - сказала Настя и повернулась
к нему спиной.
- В лесу бы мне с ним один-на-один встретиться! - ответил Сеня.
- Что ж, убил бы, что ли? - недоверчиво повернулась Настя.
- Нет. А сжал бы, сколь силы хватит. Выживет - пускай живет собачья
отрава!..
- Ну вот! - эхом сказала Настя, - а я девочкой на Петю Быхалова рассердилась,
что никого не убил... - она кусала губы. - Тебя на войну-то
не возьмут?
- А тебе-то что? Нехорошо чужой невесте о чужом заботиться. Ведь не
любишь!..
- А право, не знаю... Чудно как-то, - созналась Настя.
XVI. Степушка Катушин кончил земные сроки.
Утром узнали, шапошник помер ночью, в час, когда Сеня глядел вместе с
Настей на стынущие воды реки Москвы.
Сеня не пошел к Катушину в это утро, как и в последующее. Он боялся
встретить там, вверху, чулочную бабу, которая непременно протянет ему
Катушинское наследство и скажет: "Два раза тебя звал. Первый-то раз -
громко так, а потом уж с томленьем"... Боязливое раскаяние в том, что не
исполнил последнего долга перед стариком, сделало его медлительным, полубольным,
несоображающим. Он не видался в этот день с Настей, не выходил
никуда. Он стал ленив, ему стало все равно. Ему казалось, что и еда,
и воздух пахнут свежей сосновой стружкой, носят горьковато-пресный вкус,
- его
...Закладка в соц.сетях