Жанр: Драма
серия Навсегда 2. Отец
...рнуть!" И тут, да так, что даже притихла возле хуторка
стрельба, раскатился над полями, оврагами и холмами отчетливо выделившийся среди
остальных, все вокруг придавивший собой взрыв. И тотчас там, перед взводом Зарькова,
взвился ввысь множеством остроконечных стреловидных хвостов желто-коричневый
столб, а через миг повалили и клубы какого-то особенно черного жирного дыма.
- Подже-о-ог!- заорал таежник.- Ай да Олежка! Самоходку поджег! Тяжелую
самоходку! Понят дело? Вот так! - Матушкин вцепился в рукоять аппарата, завертел ее.-
Седьмой! Седьмой!- кричал он. Наконец комбат отозвался.- Что там у вас?- надеясь
услышать приятное, возбужденно кричал в трубку приморец.
- Дали им жару!- хрипел капитан,- Твой черед, повернули к тебе!
- Я готов!- отозвался немедленно Матушкин.
- Вышло-то... На нас навалились сперва. Стратег,- упрекнул мрачно Лебедь. Но
Матушкин терзался этим и сам.
- Как там Зарьков?- не дослушав, поспешил узнать он.
- Ты давай свою задачу решай. Вот так,- и голос в трубке пропал.
- Алло, алло!.. Вот черт!- ледком кольнуло сердце приморца. Опять закрутил рукоять.
- Приказ слыхал? И готовься!- отрезал и слушать не стал капитан. Бросил трубку опять.
- Я спрашиваю!- снова вызвав комбата, взревел лейтенант.- С Зарьковым что? Отвечай!
- Чего орешь?- возмутился и Лебедь.- Я-то почем знаю? Молчит. Уже с минуту молчит.
И пушка не бьет. Он у второй.
- Как же не знаешь? Да ты же рядом!
- Рядом, рядом... Говорю тебе, он у второй. Сейчас сам туда побегу. Живой вернусь,
сообщу.- И Лебедь снова пропал.
Матушкин, сникший вдруг от тревоги, но налившийся кровью от гнева на Лебедя, было
снова схватился за рукоять аппарата, да на пригорке, что слегка выпирал между ним и
Зарьковым, неестественно вдруг поднялся, заметелился снег. Все сразу забыл, даже
Зарькова. Отчаянно уставился взглядом в снежную пелену.
Первыми, как бы неся ее на себе, показались шустрые легкие танки, кажется, даже
танкетки. В дозор, в разведку их, разумеется, бросили. За ними увидел в бинокль штук
восемь средних и тяжелых танков и две или три брюхатые полосатые самоходки. Эти,
последние, отстали, конечно, чтобы давить своим метким и мощным огнем все, что будет
мешать танкам продвигаться вперед. Вся эта лавина, вздыбив снег, лязгая и ревя, время от
времени на всякий случай вслепую паля из орудий и пулеметов, казалось, довольная тем,
что вырвалась наконец из кольца, как шальная катила к броду, к мосту, к шоссейной
дороге - к своим.
Вот теперь, как и предполагал Матушкин еще вчера, и встали на ее пути засыпанные
снегом погост и две его, вкопавшиеся средь могил в землю
"семидесятишестимиллиметровки". Выходит, не зря солдаты попотели вчера, поломали
хребты, понатерли на пальцах мозоли, с утра и до темноты хитроумно, изощренно
оборудовали и маскировали фальшивые и настоящие огневые позиции. Здесь, так и не
тронутая с утра, вся маскировка осталась цела. Если с тыла оправдала себя - вплотную
почти подошли к огневым три теперь уже догоравших чудовища,- то спереди и вовсе
должна себя оправдать. К тому же с этой, основной стороны перед взводом во всю ширь
кладбища тянулись скрытые под снегом могильные ограды и плиты, щетина пожухлых
кустов и цветочных стеблей и, что тоже очень важно, кроме действующих орудий
пряталась батарея "кукол". А это редко каким истребителям удается - поставить
фальшпушки, основные позиции и то не всегда успевают отрыть. Но, уж коли сумели
установить фальшпушки, они на себя примут первый удар, а первый удар - наш ли, врага
ли - всегда самый страшный.
- Ох, робя, дюжай!- завороженно глядя на танки, опять, не то других подбадривая, не то
себя, простонал глухо Лосев. Уцепился рукой за щит, с надеждой оглянулся на взводного.
- Слушай меня!- сухо потребовал Матушкин.- Бить мне только под башни! Точно бить!
В боезаряд, в двигатель, в баки с бензином. Только в корпус, под башни! И не спешить. Не
спеши-и-ить!- прорычал он.- И без команды... Убью! Без команды моей не стрелять!
Подпускать! К самому краю погоста мне подпускать! Понят дело? Вот так!
Все-таки немцы, видно, не знали о кладбище, возможно, оно не было обозначено на их
картах или, скорее всего, они еще не сориентировались, "потеряли" его в бесконечных
снежных завалах. Три дозорных легких танка из тех, что остались после встречи со
взводом Зарькова, в разных концах с ходу врезались в первые ряды могил.
- Не стреля-а-ать!- кричал лейтенант, а беспокойно заметавшемуся возле Семена
Изюмову показал молча кулак.
Ближайшая танкетка, пятнистая, плосконькая, с задранным носом, уродливая, словно
жаба, выбралась из плена могил и сугробов сразу и, паля куда попало из обоих своих
пулеметов, таща пенноснежный шлейф за собой, покатилась теперь вдоль погоста не
только и не столько потому, что не могла взять правей, а чтобы, наверное, обозначить для
остальных его край. Ее бы следовало остановить, и это можно было бы сделать первым же
выстрелом - кладбище в этом месте было шириной метров двести, не больше, да и
танкетка, увязая в снегу, шла медленно. Но первые внезапные залпы Матушкин берег для
тяжелых танков, ползших тоже в сплошном снежном тумане чуть поодаль и позади этой
высвободившейся легкой машины.
Два других легких танка в самом начале кладбища засели прочно между гранитными
плитами и бились, жужжали, как мухи в паутине, целиком поглощенные своим
собственным спасением.
С лицом злобным, перекошенным, все также угрюмо грозя кулаком, Матушкин
сдерживал солдат. Подкатывал первый, ревущий и громыхающий вал стальных тяжелых
машин. Их было, казалось Матушкину, не менее десяти. Подсчитать их точно в той
снежной метели, в том почти гипнотическом окостенении, которое на время невольно
сковало всех, было невозможно, не было времени, да и нужно ли было считать, все равно
все были твои, никто их за тебя не возьмет. Похоже, дозорники уже успели предупредить
по рации тяжелые танки, хотя последние и сами могли заметить, как бьются на месте их
меньшие собратья, и решить, что те нарвались на минные поля; тем более могли так
решить, что дальше, за взводом, за кладбищем, которых они покуда не видели, на чистом,
открытом поле ни с того ни с сего почему-то догорали три танка, с утра спешившие им на
помощь.
Матушкин выжидал: вот-вот и тяжелые врежутся в первые ряды могил или начнут
отворачивать, резко сбавляя ход, подставляя бока и хвосты.
Ждали команд взводного и Нургалиев, и Изюмов, ждали их, замерев, и расчеты.
Ощущение времени, места, самих себя совершенно пропало, даже пропали скрежет и
грохот танков и остались только гул сердца, отдававшийся громом в ушах и висках, и
бесконтрольное напряжение, и с трудом преодолеваемое стремление спрятаться,
втиснуться в землю, в снег или очертя голову, обеспамятев, чтобы не чувствовать страха,
пока не расстреляли тебя, самому стрелять, стрелять и стрелять.
- Первое!- наконец крикнул Матушкин.- По головному! Второе - по левому!
Бронебойными! В корпус! Под башни!- И, вскинув правую руку, застыл. Вот-вот начнут
разворачиваться. Танкетка, указывая им путь, спешила наперерез. Покачивая громадными
стылыми телами, пятнистыми и грязными от пестрого набора камуфляжной краски,
головные, грозно рыкнув, плюнув из выхлопных труб сизой гарью и искрами,
притормозив, стали круто забирать влево. Тут-то Матушкин и рявкнул:- Огонь!
Что было дальше, и походило и не походило на нынешний утренний бой: танки за
спинами передних, уже подбитых, горевших и взрывавшихся, не видя ничего перед собой,
разворачивались и тут же, вспоротые с подреберья или с хвостов, загорались. Трещали.
Грохая, рвались. В огне, чаду и дыму.
Первой ответила самоходка. Приотстав, спрятавшись за бугорком, она била прицельно.
Склеп с фальшпушкой так и разнесло восьмидесятивосьми- или стопятимиллиметровой
фугаской. Взмыли осколки, тучей взметнулся снег. Еще раз, еще... Приотстав, прикрывая
отходившие в сторону брода уцелевшие танки, рявкнула еще одна самоходка. Еще две
ложные огневые - трофейную гаубичку и под ствол подделанную колонну - мрамор и
гранит соседних могил подняло с землей. Рухнул и едва державшийся после вчерашнего
обстрела продырявленный фасад часовенки. И в это время Матушкину показалось, будто
со стороны хутора громыхнуло опять, наверное, по тем, что свернули туда. Матушкин не
мог оторвать бинокля от самоходок, вот-вот готовых ударить и по расчетам, если они
нащупают их, и на мгновение не решался повернуть оглушенной, гудевшей от грохота
головы в сторону уползавших от кладбища опять к хутору или напрямик к броду
нескольких уцелевших машин, но всем своим существом чуял, что это снова ударила одна
из пушек Зарькова. И даже в эту минуту величайшего напряжения, невероятнейшей
сосредоточенности, а может быть, как раз из-за них Матушкина как-то вдруг, без всякого
к этому усилия осенила короткая острая мысль, которая в другое время, при других
обстоятельствах, возможно бы, ему и не пришла. Мысль была сложной, но предстала
вдруг в неожиданной простоте, будто кем-то специально для него отчетливо выявленная.
Поначалу памятное утверждение Голоколосского о бессмыслии в жизни, в человечьих
делах точных расчетов, планов, систем как будто бы полностью подтверждалось:
немецкие танки неожиданно ударили с тыла; из-за этого те, что пошли из "котла",
ударили сперва по Зарькову, а не по нему, как ожидал он, Матушкин, и взводу Зарькова
оказалось трудней, чем его. Словом, все, казалось, пошло кувырком, не так, как
он рассчитывал. И сердце приморца обливалось кровью, начинали вскипать гнев и месть,
особенно из-за Зарькова, из-за того, что так и не было до сих пор известно, что же с ним -
живой он или уже нет. И вот, оказывается, все в конце концов повернулось опять по его,
что-то самое важное и существенное было задумано им все-таки правильно. И Матушкина
в этот смертельный миг, целиком занятого как будто другим, тут-то как раз и осенило.
"Да, да,- мелькнуло в мозгу,- в этом, наверное, и заключается истина, что не все наши
планы, расчеты всегда и во всем обязательно точно и полностью воплощаются. Но и без
них - без планов, расчетов, систем - тоже никак нельзя: мы превратились бы в совершенно
беспомощных и слепых. Всего человек не может, конечно, предусмотреть, но стремиться
к этому должен". И, подсознательно ощущая радость от своей, как снова казалось ему,
правоты и неправоты наводчика второго расчета, как он его понял во вчерашнем споре с
Изюмовым и Семеном, Матушкин еще упрямее ухватился за уцелевшую часть, за удачную
концовку своего изуродованного фашистами плана. Все-таки своим упорством и
капелькой, пусть только капелькой давешней своей прозорливости он сейчас скреплял,
сводил к одной точке начавшие было расползаться, уходить из-под контроля вихри
стихий.
Ждать, молчать, не высовываться из огневых. Не дать обнаружить себя самоходкам.
Один только нетерпеливый выстрел - и они, замеревшие, настороженные, чутко следящие
за погостом, тотчас же обнаружат и накроют метким огнем его взвод. Фальшпушки их
уже не обманут - их уже нет.
И тут снова ударил Зарьков, точнее, какая-то одна, вновь ожившая пушка зарьковского
взвода.
- Второй бьет! Робя! Ура-а-а!- громко зашептал Лосев, едва не срываясь на вопль.
Ухнули уже первые орудия и у реки - батареи соседей; гремело и за рекой (может,
немцы и там уже спешили извне на помощь "котлу"). Гремело, казалось, кругом. И в этом
общем хоре Ваня, до этого командовавший как в чаду, а теперь трясшийся мелко, вдруг
ошалел. Не чуя больше риска, губя, может быть, дело, солдат, самого себя, он, как и вчера
на холме, с которого так ясно видел на розовом от зари снегу драпавших немцев, снова
был готов потерять голову и закричать: "Огонь!" В какой-то момент и сам Матушкин
тоже чуть не поддался охватывавшему всех стремлению попытаться достать снарядами
уходившие остатки разгромленной ими и взводом Зарькова колонны. Но где-то глубокоглубоко
в разрывавшемся этим неумным порывом сердце охотника стержнем стояла,
гвоздила его давняя, привычная, цепкая, сильнее нервов его, выше азарта, злая, упорная
мысль: "Ждать. Не обнаружить себя. Не обнаружить!"
- Жда-а-ать!- сдерживая и солдат, и себя, почти зловеще прохрипел обоим расчетам
Матушкин.- Ждать!- И, должно быть, боясь окончательно отстать от танков, на всякий
случай сыпанув еще парою залпов фугасных в сторону уже уничтоженных ими ложных
"опэ", немецкие самоходки стали осторожно выползать из-за бугра.- Первое - по правому!
Второе - по левому! - словно боясь, что его услышат и там, в чревах вражьих машин,
негромко отдал приказание Матушкин.
Выслеживать, таиться, терпеливо, по-рысьи выжидать Матушкин учился годами. И,
поборов было охватившее его опьянение, он еще лучше теперь знал: хватит у них
мужества, выдержки выждать, когда самоходки полностью выползут из-за бугра, выцелят
их точно наводчики, выберет он нужный момент для последнего победного залпа, когда
они, разворачиваясь, подставят полосатые, словно матрасы, крутые бока или горбатые
спины, и решится все. Кому, решится, остаться здесь. Навсегда!
И только когда вторая самоходка показалась целиком и начала разворачиваться, а
первая уже развернулась, Матушкин яростно, упоенно рявкнул:
- Огонь!
Прежде чем распечатать письмо, Матушкин, крякнув, присел на еще холодную
майскую землю. Повертел треугольничек письма перед глазами. И вдруг резко склонился
к нему. За цифрами номера полевой почты прочел: "К. 3. Зарьков".
Короткие обкуренные пальцы не подчинялись, треугольничек сопротивлялся, Евтихий
Маркович нетерпеливо рванул его. Он раскрылся. Жадно разгладил на коленке ладонью
тетрадный листок. Вцепился глазами в первую строчку.
"Пишет вам,- читал Матушкин, отец Олега - Олега Константиновича Зарькова, Вашего
бывшего коллеги, соратника по батарее. Я в Свердловске, в госпитале. Ранило меня во
время бомбежки нашего полевого госпиталя. Лежу вот и думаю, почему не наоборот:
сына лучше бы, даже так тяжело, как меня - в руки, в ноги, в живот, поправился, пожил бы
еще, а меня б как его - наповал. Как это страшно, Евтихий Маркович, переживать своих
детей. Нет ничего страшней, несправедливей, чем это. Ничего! В мирное время я бы
такого, наверное, не вынес, не пережил. Он ведь единственный у нас. Простите, не могу
об этом писать, не могу, хоть и знаю - не я один такой несчастный отец, многие сейчас
теряют своих детей.
Прошу Вас, Евтихий Маркович, напишите нам о сыне. Все, все напишите. Поймите,
сейчас каждая подробность, каждая деталь об Олежке необходима нам. Жена теперь со
мной. С ней вообще плохо. Боюсь за нее. Прошу Вас, все, все напишите: как он воевал, о
чем говорил с Вами, с солдатами, может быть, думал вслух. Где, как похоронили Вы
нашего сына? Как нам найти его? Может быть, остались какие-нибудь бумаги, письма, а
может быть, и фотографии после него остались? Умоляем Вас, ради бога, пришлите. Все
до последней ниточки, что от Олежки осталось, пришлите. А фотографии мы переснимем
и все, все Вам вернем. Пожалуйста..."
Матушкин смотрел в письмо, но дальше не получалось читать - буквы стали
расплываться. И вдруг огромной заскорузлой ладонью сжал, скомкал письмо. Вязкая
волна чужой, своей собственной боли накатилась вдруг на него. Слезы выступили. И
поползли, поползли по обветренным, шершавым щекам. Боясь слез, еще больше боясь их
вытирать, показать, Матушкин склонился к самой земле. Так и сидел. Письмо в кулаке.
"Эх, Олег, Олег...- хлюпнул носом он.- А Колька?.. Боже, что будет с Колькой? Такой же
не обстрелянный сосунок.- В памяти всплыл Олег, каким нашли его у орудия: болванкой,
как топором, перерубленный пополам.- Неужто не уцелеть и Николке? Тоже куда-то
сюда,- вспомнил он письмо от него.- Всех сейчас гонят сюда. Что-то здесь затевается.-
Стиснул ладонями лоб. - Рядом совсем. Рукой подать. А не свидеться. Нет, не свидеться.
И собой... Ох, собой не прикрыть".
Подбежал Нургалиев. Матушкин еще ниже пригнулся. Будто подтягивал голенища
сапог, а сам прятал лицо. Медленно встал. Покачивало немного, в глазах стоял влажный
туман.
- Товарищ старший лейтена-а-ат, второй орудий...
Что-то, видимо, заметил узбек на командирском лице, замолчал. Подбегали,
докладывали остальные командиры расчетов. Матушкин безучастно выслушивал их, не
глядя ни на кого, и тупо, отрешенно молчал. Разжав кулак, теребил, расправлял письмо
пальцами.
Все молчали, косясь на письмо. Матушкин все никак не мог собой овладеть. Наконец
махнул вдоль колонны рукой.
- По маши-и-инам! Заводи!- догадался, закричал во всю глотку за батарейного Ваня
Изюмов. Матушкин кивнул ему, устало махнул рукой.
- Поехали.
- Есть!- кинул Ваня руку к виску. И, прихрамывая - зацепило пулей тогда, в феврале,
слегка и его,- последним побежал к своему "студебеккеру".
"А если бы не я, а Олег встал тогда на погосте? А я в хуторке? Кто бы погиб? Он или я?
Или никто? - снова затерзала Матушкина проклятая эта мысль. Вспомнил опять тот
короткий шальной миг, когда мог погибнуть и он, и весь его взвод. Как едва удержался
сам и солдат сумел удержать. Осилил минутный пьяный восторг. Как выдержка, хитрость,
расчет взяли верх. И все-таки промазал тогда. Скосило Орешного и Чеверду. Да и
Изюмова вот зацепило. Все, казалось, учел. А забыл про вторую танкетку. А она, сука,
вырвалась из плена могил и давай свинцом поливать. Самоходки выждал, спалил, а она
тут как тут. И давай... Очередь, очередь... Вот когда полный щит бы помог. А он-то щиты
посрубил. - Вот и знай, где соломку, сенца подстелить. Всего не учтешь. Нет, не учтешь.
Не вся, значит, правда моя. Но и он, - все равно недовольно подумал об Игоре
Герасимовиче Матушкин.- Других же сберег? Сберег! И пушки остались целы. А танков
набили тогда - не верится до сих пор. Помог и Зарьков.- Вспомнив Олежку, Матушкин
снова потемнел: нет больше Олежки. И Лебедя нет, кровью истек - оторвало обе руки. И
Орешного, и Чеверды. Тяжко вздохнул.- А если бы я и там, и там? И на кладбище я, и на
хуторе?- мелькнула совсем уж дикая, нелепая мысль.- А-а, чертовщина какая-то.- Но тут
же вновь кольнула прежняя горечь.- Да, опыта, сметки, видать, не хватило у Малыша.- Не
хватило чего-то такого, что за войну, да и до нее выработала в нем, таежнике,
промысловая жизнь. И, наверное, окажись тогда и в хуторке такой же, как он, кто его
знает, возможно бы, все обошлось, остался б Олежка живой, не жгло бы пальцы, всю душу
горькое это письмо. Ну что он тогда успел передать только-только пришедшему из
училища юному офицеру, мальчишке еще? За две-три недели... Почти ничего. Только то,
что вынес из училища, то, считай, и было при нем. А жизненного, кровного, из опыта
своего - ничего.- Этим бы, живым все передать,- думал Матушкин, наблюдая
прояснившимися уже глазами, как резко, четко командовал Нургалиев, как проворно
заглядывал в кузова тягачей, проверяя готовность к маршу, Изюмов, как держали на
случай команды "воздух" трофейные "машиненгеверы" Лосев и Яшка.- Этим вроде уже
передал. Схватили уже кое-что. Закрепили в боях. Доказали". Командирами, солдатами
своими, почти всеми, даже новенькими, из пополнения, Евтихий Маркович Матушкин
был доволен. И техникой новой, полученной буквально на днях, но уже неплохо
освоенной, новенькими "пятидесятисемимиллиметровками" и неведомыми дотоле
подкалиберными снарядами к ним и могучими заокеанскими тягачами Матушкин тоже
был доволен.
Сменив убитого Лебедя, еще жестче, еще беспощаднее к себе и другим стал вновь
испеченный командир батареи.
"Ну, чего он там?"- чуть было раздражился таежник. Но тут взревел "студебеккер" и
командира четвертого расчета младшего сержанта Барабанера. И вся колонна ждала
теперь только его, комбата, последней команды.
- Колонной! Дистанция - двести метров! За мной! За командирской машиной! Ма-аарш!
- крикнул Матушкин и, еще раз окинув взглядом орудия и тягачи, шагнул к своему
"шевроле".
В кабине его тряхнуло. Тронулась следом машина и Нургалиева; дернулся, качнулся
красивый длинный и тонкий, словно игла, пушечный ствол, и на нем свежие белые звезды
- по числу подбитых узбеком танков. Взревев, двинулись остальные три "студебеккера" и
прицепленные к ним орудия сержантов Изюмова и Голоколосского, а Барабанер замыкал
весь строй. Орудия, мягко и легко подрессоривая на еще несработавшихся амортизаторах,
высоко и покуда мирно задирали стволы в небесный майский простор.
Всю бригаду в полночь подняли. Рассредоточили. И по непросохшим еще весенним
дорогам спешно погнали под Белгород, на Обоянь.
Закладка в соц.сетях