Жанр: Драма
Молоко волчицы
...еркви.
Прасковья Харитоновна в свадьбе сыну не перечила, но в душе считала, что
Спиридона присушили. Подувшись сколько надо, она признала невестку:
— Хорошая. Как ломовая лошадь. Ургучает и в стене, и дома. Не жадная,
гостить любит. Правда, тоща, пуза нету, а так — ровно нарисованная.
И без слов Прасковьи Харитоновны ясно, что Спиридон прогадал, взяв
худую жену, когда в станице полно толстомясых. Сравнишь разве Фолю с ее
подружкой Ульяной Глуховой.
Барыня Невзорова, примостившись на хорах в церкви, делала наброски.
Потом написала икону и подарила церкви. Станичники досмотрели: Фолька
Есаулова на иконе с Иисусом-младенцем. Конечно, одежа другая, старинная,
но грустные с поволокой глаза и мягкий, как ватрушка с сыром, подбородок —
ее.
В сад брата Спиридон пришел с женой. А Фоля привела с собой подругу,
Ульяну Глухову. Подъехавший на коне Михей сразу прилип глазами к Ульяне,
еще после службы пленился раздольным, цветущем телом сдобной казачки, но в
буднях это забылось, отлетело, да и чужая жена Ульяна. Еще раздобрела
баба, как роза. И платье у нее вечно само кверху лезет, обнажая колени.
Пятки, как у всех казачек, порепанные, руки по-мужски грубые, но под
кофточкой белая пухлая мякоть тела — загорать казачки избегали, только
лица сжигали ветер и солнце, а тело всегда под одеждой.
— Чего ж, с Хавронькой Горепекиной раздружился или нет? — спросила
Ульяна, напомнив о давней встрече.
— Дык я с ней и не вожжался, — покраснел Михей.
— Под ручку провожал, а теперь забыл! — пела Ульяна, сладко
отмахиваясь от пчелы.
— Девки, хватит тары-бары разводить, — подошел Спиридон. — За работу.
А мы будем сапетки плесть, хозяин не то привезет, не то нет.
Сад огибает речка. Над самой водой Глеб оставил рощицу плакучих ив с
длинными серебристыми ветвями — будто руки Марии, прохладные, нежные. Под
кустами уютный балаган из свежей травы. По ту сторону речки Синий яр,
высокая полупещера. Из слоистой скалы бьют живые токи родничков. Под яром
речка, как угорелая, мчится по синим отполированным плитам. Три каменных
деда сидят наверху — работа ветра и солнца. Терн и облепиха качаются у их
ног.
Обобрав деревца, Фоля и Ульяна стряпают, сторонясь молчаливой собаки
Глеба, которая сама пришла в сад. Братья шарят под камнями речки — не
попадется ли, как бывало раньше, гнездо усачей, а то и форели. Михей косил
черным глазом в сторону Ульяны. С пышным и широким, как казачье седло,
задом, с лицом монгольского бурхана, забытого в степи сорок веков назад,
Ульяна поражала сытостью и здоровьем. Спиридон посмеивался над старшим
братом:
— Засиделся ты, парень, в девках! Или вы там с Игнатом в лесу с
волчихами живете?
— Вот эту бы волчиху туда неплохо! — шутил старший,
двадцативосьмилетний брат. — У Игната жена хорошая, я бы такую взял, но он
ее в станице держит, не любит баб в лесу.
— Слыхал, Денис письмо тебе прислал.
— Прислал, — поскучнел Михей, ворочая многоцветные каменья.
— Чего пишет?
— Так, работает в депо, слесарем стал, скучает по нашим местам.
— Что же там — мазут да сажа, — посочувствовал станичнику Спиридон.
— Железо и огонь, — задумчиво повторил Михей. — Это верно. А ведь он,
братец, рассказал мне, как ты ему в конюшне на службе седло свое подсунул.
— Брешет, — не моргнув глазом, сказал Спиридон и, видя, что брат
помрачнел, поправился: — А может, и мое было седло, шут его знает!
Наконец под корягой обнаружили рыбу.
— Девки, сюда! — скомандовал Спиридон. — Выходы затыкать!
Бабы подошли, задрали платья — Михей аж зажмурился — и полезли
рыбачить с казаками.
— Работнички, солнце в обедах, а они прохлаждаются! — послышался
голос Глеба. Он приехал с Прасковьей Харитоновной с торгов. Привезли хлеб,
айран и четверть водки. Айран и водку опустили в речку на мелководье
остывать.
В полутьме балагана укрыты лопухами маленькие плетенки с ягодами.
Глеб проверил, те ли кусты и деревца обрывали, и поморщился — не те, не
будет из братьев хозяев! Вот крыжовник уже переспелый, а они оборвали
смородину с зеленцой, могла бы повисеть. Перед балаганом на свежей рогоже
Прасковья Харитоновна готовит трапезу.
Высоко подняв платье, Ульяна перешла поющую речку, подставила под
ледяной ток бочоночек, наполнила и вернулась. Ноги — точно розовые
колонны. Сдобная баба. Михей тайком впивается в нее глазами, как смуглый
шмель в лазорик. Ульяна, слышно, погуливала от мужа. Смешны Михею
откровения станичного пророка дяди Анисима, они пленяли лишь своей
бессмертной, нетускнеющей красочностью:
Отнюдь не сиди с женой замужней и
не оставайся с ней на пиру за вином, чтобы не склонилась к ней душа твоя и
чтобы ты не поползнулся духом в погибель... Знай, что ты посреди сетей
идешь и по зубцам городских стен проходишь... Лучше жить со львом и
драконом, нежели со злою женой... Трех страшится сердце мое, а при
четвертом я молюсь: городского злословия, возмущения черни и оболгания на
смерть — все это ужасно. А четвертое — пьяная жена блудящая, она сядет
напротив всякого шатра, и пред стрелою откроет свой колчан
.
Спиридон отпечатал бутыль. Сели вкруг харчей. И надо же — Ульяна
опять против Михея. Грустно Глебу: сад-то сажали с Марией, и ее труды есть
в этой темно-красной зернистой малине, в желтой сочной черешне.
Бархатный ветер жгуче нежит щеки. Над головой бронзовеют резные
листья каштана, обогнавшего плодовые деревца. Веет сиропами августа. Неба
синь задремала над взгорьями.
В самом разгаре работа в муравьиной станице. В соседней роще кукушка
отсчитывает года предназначенной жизни.
Ку-ку! Ку-ку! — пророчит она сотни лет безмятежного жития. — Ку-ку!
Ку-ку!..
Прасковья Харитоновна сурово глянула на Ульяну и Михея — не дело это
коленки выпячивать, да еще мужней жене.
Тут Спиридон налил. Только подняли стаканчики, выдолбленные из
огурцов-желтяков, — и заревела тяжкая медь колокола Николаевской церкви —
набат.
Глухо отозвался Пантелеймон. Затараторила Богородица. Чистым звоном
гудит Георгий Победоносец. Бьют Сорок Мучеников. Разливается Златоуст. И
уже голосит Мария Египетская.
— Господи, Сусе Христе, сыне божий, — встрепенулась Прасковья
Харитоновна.
За садом вырос, как из-под земли, Саван Гарцев, при оружии, поводья в
мыле, хрипло крикнул:
— Господа кавалеры! Война! С немцем! Сбор на площади! — и только пыль
заклубилась.
Гремела текучим серебром речка. Пели пеночки. Крутнул ветерок кусты
ивы и торопливо понесся по буграм, склоняя травы, как военный гонец.
Переглянулись старшие братья — вспомнили полкового командира и его
вещие слова о грядущих войнах. Торопливо выпили — и еще по две. К еде не
притронулись.
— Эх, бабы, прощайте! — первым вскочил Михей. — На! — влепил поцелуи
в вишневую мякоть влажных губ Ульяны. Для порядка поцеловал и Фолю, и
мать.
Все три брата побежали из сада, наказав матери и Фоле немедля седлать
коней и привязывать всегда готовые торока. Бежали, пригибаясь по-военному,
словно уже свистели над ними германские пули.
Они вливались в толпу пеших казаков. Их обгоняли конные слуги
отечества, жившие ради одного великого мига — для битвы с врагами. Все
остальное — лишь подготовка или суета.
И не было тут Есауловых, Синенкиных, Гарцевых, Глотовых, Глуховых,
Мирных, Горепекиных — было одно святое воинство.
Не было бедных, богатых, счастливых, неудачных, злых, добрых,
завистливых, православных, старообрядцев — был казачий полк, бегущий по
тревоге к оружию.
Дядя Исай Гарцев, брат атамана, тоже торопится. Он знаменит быстрыми
ногами. Его отец, покойный Лазарь, говорили, догонял оленей — в ту пору
водились они у Железной и у Верблюд-горы.
Отслужив и женившись, Исай однажды возвращался с торгов из соседней
станицы. Только зашел в придорожный лесок перекусить — летит офицерская
тройка барина Невзорова. Казаки цену себе знали, сами офицерами
становились, и решил Исай попроситься на облучок. Выскочил неожиданно из
кустов, замахал:
— Стой!
Кучер с испугу заикаться стал, думал, лихой человек гонится. Барин
неробкого десятка, но пистолеты приготовил.
Кони как звери. Казак не отстает. Тут и седоку интересно:
— Гони, Ванька!
Солнце палит на горной дороге. С коней пена клочьями. Кучер вскочил
на дышло, хлещет коней по ушам — бегун наседает. Наконец показалась
станица.
Только влетели в улицу, правая пристяжная — бряк, в постромках
волочится, ногами сучит, запалили. Пришлось остановиться.
— Кто таков? — строго спросил барин.
— Из местных казаков, ваше превосходительство, хотел, чтобы
подвезли, — объяснил Исай, отираясь рукавом.
— Сукин сын, какую лошадь загнал!
Невзоров выпил чарку, поднес и Исаю, похвалил:
— Хорошо бегаешь!
Бегал Исай и впрямь хорошо. Недавно заварил на покосе кашу, а соли
нет. Пока каша поспела, он смотался в станицу за солью — двадцать верст в
два конца.
Сверкая персидской серьгой, Анисим Лунь с дымным взором прорицал:
—
Кто прольет кровь человеческую — того кровь прольется рукой
человека!..
Всякая плоть извратила свой путь на земле!..
Как орел налетит на тебя народ, языка которого ты не разумеешь!
Женщина, жившая у тебя в неге и роскоши, которая никогда ноги своей не
ставила на землю по причине изнеженности, будет безжалостным оком смотреть
на мужа и сына, и не даст им последа, выходящего из среды ног ее, и детей,
которых она родит, потому что она, при недостатке во всем, тайно будет
есть их в осаде и стеснении!..
Счастлив тот, за кем службы нету — живет помещиком в дому
, —
сложили песню обмиревшие воины, давно рубившие шашками хворост да капусту.
Но теперь властный холодок пробегал по казачьим спинам.
Запахло дальними странами, походами, палатками и боевыми трофеями —
конями, оружием, шелковыми портянками, стыдливыми пленницами.
Запахло дикой волей, полынной горечью расставания, пьянящей душу
казака, как солдатский спирт. Казакам не привыкать сражаться в дальних
странах — прадеды выплясывали с парижанками, крестили язычников индеян в
прериях Русской Калифорнии, в Китае чай пили и в Стамбуле детей оставили!
Уже стоял на крыльце правления атаман Никита Гарцев. На сером
жеребце, в походной бурке, с золотой шашкой и револьверами у седла
подъехал полковник Невзоров, а было ему под шестьдесят.
В военное время он старший в станице по чину — в мирное время
станицей управлял атаман, а над всеми неказаками, от мужика до дворянина,
был курсовой пристав.
Подгоняемый крыльями радости, еще в саду повеселевший Михей влетел на
площадь чуть не первым — кончилась тихая скука станичного бытия!
— Откуда бежал? — спросил его Невзоров.
— С сада, версты четыре, прямо сюда!
— Молодец! — угадал полковник казака-бунтовщика. — Теперь разом
домой — за конем и снаряжением. Прискачешь первым — чарку на брудершафт с
тобой выпью!
Михей птицей ринулся домой, чуть не стоптав в переулке дедушку Моисея
Синенкина.
Семидесятитрехлетний дедушка с трудом отрывал задеревеневшие ноги от
земли, мелкими шажками бежал, поспешая на военную сходку. Лицо младенчески
чистое, плечики от ветхости сузились, но грудь выпячена истово, упрямо,
медалью вперед. Шашка в деревянных ножнах при Моисее.
Полковник Невзоров, помолодевший сразу на двадцать лет, с улыбкой
человека, дождавшегося своего часа, задорно подмигнул старику:
— Немчуру пощипать пора, кавалер?
— Пора, ваше превосходительство, пора! — радовался старик великой
вести.
Потревоженным ульем гудела станица, сбегаясь к белой хоругви с
косоглазым ликом Андрея Первозванного.
Станичный шаман, дядя Анисим, бесновался на площади — нынче на его
улице праздник: есть повод поустрашать станицу.
—
Горе тебе, Моав! Погиб ты, народ Хамоса!..
Горе жителям приморской страны, народу критскому! Будет страна их
пастушьим овчарником и загоном для скота. Растения отдам гусенице, и труд
ваш саранче. Виноград побью градом и сикоморы льдом...
Высокое дерево понизится, зеленое засохнет, сухое расцветет...
Живых не достанет для погребения мертвых...
И будешь есть помет свой и пить мочу свою...
В домах поселятся страусы, и косматые будут скакать там...
Из корня змеиного выйдет аспид, и плодом его будет летучий дракон...
Жен бесчестят на Сионе, девиц в городах иудейских. Князья повешены.
Лица старцев не уважены. Юношей берут к жерновам...
Что сидишь ты между овчарнями, слушая блеяние стад? В племенах
Рувимовых большое разногласие...
Что хвалишься долинами? Потечет долина твоя кровью...
Началась эпоха мировых войн — нападение человечества на земной шар.
Отныне убитых на войне будут считать... десятками, сотнями миллионов, а
убивают на войне самых сильных, молодых, здоровых. Первая палка в руках
человека разумного была оружием. Потом она стала и мотыгой. Но появилось
копье, изобрели лук, меч, ружье, пушку, пулемет, танк, самолет, бомбу... а
шумерская, хеттская, древнеегипетская мотыга и в двадцатом веке оставалась
основным инструментом земледельца. Так ублажали бога войны люди
сапиентные — р а з у м н ы е. Вся мировая история была историей одной
нескончаемой бойни. Есть ли иной путь развития жизни на земле? Этого не
знали станичники. Пока они обвешаны оружием, на военных конях, и матери
бессильно держатся за стремена. Матери, в муках рожающие детей, плотью
которых кормят раздувшегося Марса. Кто скажет, сколько станичников
вернется домой? И лица матерей чернеют, матери уже убиты. И плачут будущие
вдовы. Радуются яркому столпотворению на площади казачата, доля которых
сиротство. Пока они гордятся отцами и братьями, завидуют им.
И сами воины долго будут помнить этот день — в воспоминаниях
чудесный, да он и был таким, мирным, ласковым, прикорнувшим на милых
горах.
В балках бук да ясень. Солнечная лень. Тишь. Зеркально ясен голубиный
день. Вьется дикий плющ багровый. Валуны под мхом-покровом. Горы плачут —
льют ручьи. Кони скачут в дальней дали, где лучи солнца встали как столбы
голубому бездорожью. Волк несется с темной дрожью от охотничьей пальбы...
Дальше... Дальше... И без фальши вторит в чаще ветерку грусти тайное
ку-ку. И отчетливей слышна векового гор навеса, трав и леса тишина. Пахнет
цвелью погребов, свежей сыростью грибов. Вон под камнем влажным грезит
гриб о громе, богатырски важный, в белом он шеломе. А за ним грибята —
малые ребята. Сонно капает вода — года, года... Мир дремучих трав
прекрасен. Набегает тень. Шепчут барбарис и ясень. И мрачнеет день...
Ехали казаки на войну с дедовскими шашками да пиками, с ружьями и
винтовками разных образцов.
А уже кузнец олимпийских богов Гефест незримо начал ковать землянам
атомный меч, термоядерные и ракетно-лазерные пики — пучки частиц высоких
энергий, посрамивших фантастику гиперболоида. Цепь науки, великих открытий
неразрывна, но если вырвать нужное звено, то начиналась кузница Гефеста до
смеха примитивно. 1 марта 1896 года французский ученый Анри Антуан
Беккерель, исследуя природу лучей Рентгена, только что открытых,
с л у ч а й н о сделал величайшее открытие физики — радиоактивность
урана. Первым человеком, облучившимся проникающей радиацией до язвы на
груди, был сам Беккерель — несколько часов в жилетном кармане ученого
находилось вещество с примесью радия, меньше одного грамма, в трех
упаковках.
Радий извлекли из отходов урановых руд супруги Кюри.
В начале XX века физик Резерфорд и химик Фредерик Содди разгадали
тайну атомного ядра — источника колоссальной энергии — и создали теорию
радиоактивного распада семейства урановых.
На войне казаки увидят первые тихоходные танки, деревянные самолеты,
пушки, субмарины, броненосцы и пулемет, прекрасно выстригающий
человеческую траву на полях сражений свинцовыми ножницами, — произведения
военной кузницы первой мировой войны, в которой убьют десять миллионов
людей.
Зиновей Глотов поспел собраться на войну и дела хозяйского не забыл —
вместе с Маврочкой женой прикатил на площадь бочонок самогона.
И зазвенели котелки, фляжки, кружки. Шинкарка ссыпала деньги в подол
юбки.
Дело! — одобрил про себя торговцев Глеб Есаулов. — Момент не
теряют!
Он, впрочем, оставался в станице. Тайно поглядывал на своих
детей — держались за юбку Марии, провожающей на войну Петра.
Петр погладил детей на земле, а жену поцеловал с седла, неловко
притянув ее голову к своему колену. Мария плакала, ей и Петра жалко, и
всех на свете. Губы сотника дрогнули тоже, и сказал он жене необычное:
— Хорошо бы мне, Маруся, не вернуться, тебе легче будет...
— Что ты, я буду ждать верно, берегись там...
— Ты, Маруся, ангел небесный, я только не пойму, как ты попала в нашу
лютую станицу...
— Прости меня, Петя, и спасибо, что детей не бил, они тебе по гроб
жизни будут сыном и дочкой, вот увидишь, только приезжай скорее домой...
Через два часа казачий полк вышел с площади на рысях, на западный
фронт.
Недолго пламенели на курганах башлыки.
Недолго замирала песня.
А набат все бил и бил, как в старину, когда налетали горцы.
Пей, друзья, покамест пьется,
Горе жизни забывай.
На Кавказе так ведется:
Пей — ума не пропивай.
Может, скоро в поле чистом
Кто-нибудь, друзья, из нас
Среди мертвых, полумертвых
Будет ждать свой смертный час.
Может, нынче, может, завтра
Нас на бурках понесут,
А уж водки после боя
И понюхать не дадут...
Часть II
КАК НА ЛИНИИ БЫЛО, НА ЛИНЕЮШКЕ
Хорошо было, братцы, служить а отряде
С генералом Крюковским.
Генерал, он шел с отрядом
В черной шапке впереди.
Ой да Крюковской слезно заплакал
И словесно так сказал:
Круты горы да мы исходили,
К Шамилю в гости пришли.
Попроворней, Шамиль, убирайся —
Крюковской в гости идет.
Ой да помолитесь да вы, дети, богу,
Вы покайтесь во грехах —
У Шамиля шашки наточены
И папахи набекрень...
ПАРА КОЛЕС
Густозвездное небо дышит. Шевелятся бесчисленные миры, заливая
Вселенную молоком туманностей и созвездий. В горах небо подпирается
черными скалами — змеиные кольца объятий, гримасы железного смеха, фигуры
грифов, монахов, лемуров.
Вьется, петляет по ущелью дорога, кремнистый путь. Помнит она и топот
аттиловых орд, и цоканье подков немирных князей, и колеса николаевских
пушек, и лихих одиночек, осторожно пробирающихся на разбой. И давно уже
стала мирной тропой селян. Только ночами, во тьме, оживают призраки
прошлого. В шуме реки — звон сабель, стук копыт, стоны и ржанье.
Однажды ночью призраки облеклись плотью. Спят вершины. Молчат степи.
С робким шелестом умирания клонятся под ногами коней тюльпаны. Мчится
сотня домой — с фронта.
Позади командир, красноволосый сотник Спиридон Есаулов, дремлет в
седле. Сотню ведет хорунжий Есаулов Михей. Закутался в казачий домик,
золотистую бурку, схваченную ремешком на груди. Мерно звякают Георгиевские
кресты хорунжего.
Вместе с Саваном Гарцевым выкрал Михей знамена в штабе немецкой
армии. Возили казаков в ставку, в город Могилев. Император вышел в
казачьей форме. Все более Романов приближал казаков, лишь им доверял
охрану государства и своей особы. Любы ему терцы. В то время как изрядно
покраснела
даже лейб-гвардия, царская стража, терцы сохраняли
белизну
,
как снега их гор.
Поговорив с Михеем и Саввой, государь предложил им стать
лейб-кучерами при ставке. Гарцев остался, а Михей попросился бить немцев.
Оба ответа государю понравились, и он пожаловал терцев, помимо крестов,
золотыми империалами из личных средств. Полистав бумаги, Николай Романов
спросил, как поживает в станице его верный слуга и наперсник юношеских
забав камер-казак Мирный Самсон Харитонович. Михей представился царю как
племянник Мирного и рассказал о дяде. Государь, развеселявшись, поведал
казакам, как однажды они с Самсоном угодили на гауптвахту — дело было при
покойном императоре — к девкам ходили. Терцы верноподданно хохотали.
Вернувшись на фронт, Михей почти не бывал в деле — засадили его за
книжки по истории России и казачества, готовили в офицеры. Тут он снова
встретился с Денисом Коршаком. Денис рассказал ему, что в армии назревает
недовольство, на фабриках опять беспорядки и что понапрасну льется
солдатская кровь.
Для Михея эта встреча была тяжелой. Их станичный дружок распался сам
собой — Михея выпороли, Александр Синенкин, посидев в каталажке, зарекся
впредь не участвовать в тайных собраниях, Коршак уехал. Прошли годы. И вот
теперь Денис снова предложил Михею вести нелегальную работу среди казаков,
чтобы прийти к революции, как в пятом году. Работа же была страшной. Михей
обещал подумать.
В феврале семнадцатого года Михей искал связи с Коршаком, но казачий
полк, особый, ударный, бывший в глубоком рейде, оказался отрезанным от
России. Командир полка Невзоров, несмотря на отречение царя, продолжал
войну в тылу врага. В глухих лесах они стали партизанским соединением и
воевали за себя, не зная ни власти над собой, ни отечества. Мирное
население стонало от их поборов. Командир понимал, что полк становится
бандой, а он разбойничьим атаманом. И Невзоров повернул полк назад, в
Россию.
В это время Советское государство подписало Брестский мир. Полк с
боями прошел Украину, ставшую вассальным немецким государством. Как плуг
целину, развалил немецкую дивизию и вышел на берег Дона. Соединившись с
красными частями, Невзоров принял командование кавалерийской бригадой и
присягнул народной власти. Офицеры-монархисты застрелили Невзорова,
раскололи бригаду. Спиридон Есаулов увел свою сотню, не став ни белым, ни
красным, повернул коней домой, в станицу.
Подъезжая к Кавказским горам, Михей Есаулов уже понимал, на чьей
стороне правда, — насмотрелся за четыре года войны, хотя гремели на нем
путы царских привилегий, кованные из чистого золота.
Смерть Невзорова потрясла его.
В одной казачьей книжке он прочитал о полковнике Невзорове. В
турецкую кампанию 1877 года двадцатилетний корнет Павел Невзоров прорвался
с эскадроном в турецкий тыл, уничтожил артиллерийский парк врага, стал
национальным русским героем. Султан объявил за голову корнета тысячу
золотых и, в пику своим пашам и визирям, послал Невзорову высший турецкий
орден. После японской и германской войн полковник потерял счет наградам.
Но говорили, что он плох в регулярных баталиях, не понимал окопной
мудрости, что его дело — партизанские налеты, языки, ночной дебош в тылу
противника.
Знамена из немецкого штаба вынесли Гарцев и Есаулов, операцией
руководил Невзоров. Присягая новой власти, полковник сказал:
— Братцы, Россия едина и неделима, а хозяин в ней тот, кто пашет и
сеет...
Выстрел прервал его речь, и Михей мысленно потом продолжал ее. Вещи
убитого полковника везла сотня Спиридона, чтобы передать дочери. Михей
больше не считал себя слугой свергнутого монарха.
Домой ехали по ночам, обходя станицы и города с новой, незнакомой
властью. После двух революций много появилось властей, комитетов, кругов,
батек. На Кавказе нашлись даже наместники и наследники государя. Не раз
сотню обстреливали сборища разноодетых людей. Казаки порывались вырубить
эти сборища, но Спиридон жалел сотню — насточертели сражения. Михей тоже
против боев — не стрелять же в своего русского человека!
Где солончак блестит, как плешь, желтеют дальние кошары, вот задымили
кашевары, казачий заварив кулеш. На солнце вспыхивают косы, умытые слезами
рос. Скрипят тяжелые колеса, ползет к дороге сена воз... Гибнут молча и
горный мак у тропки волчьей, и ядовитая ромашка, чебрец, тысячелистник,
кашка, и ландыш лепестками меркнет, и подгибается бессмертник, и вот
безвременник сражен: весной плодоносящий, он цветет, когда приходит осень,
цветет укрытно — на корнях! Холодной луковицы просинь с цветком я находил
в полях, когда осенний тяжкий дождь роняет слезы ледяные на кисти кизила
рдяные, на шорох погрустневших рощ, на нивы скучные, пустые, на брошенный
овечий кош. Когда в рассвет иной земли уходят к югу журавли, скворешни
покрывает плесень, и пес клубком в соломе свернут. Когда в листки весенних
песен букет холодных астр завернут.
Так и поэт: весной грядет, а слава осенью цветет, когда поэт мимо
реальной любви прошел — к мемориальной.
Сырые днища грустн
...Закладка в соц.сетях