Жанр: Драма
Молоко волчицы
...астушеских тропах вечная новизна природы.
Пастух — древнее святое ремесло. Хотя спокон веку в пастухи шли
наибеднейшие, недалекие и незадачливые, но того богатенькие не знают, что
пастух — царь в своей вотчине и вотчина эта беспредельна. Нелегко тут в
холода, туманы, дожди, зной и бескормицу. Зато весело ходить поздней
осенью по дворам, собирая посильную дань монетами, зерном, кругами масла.
Зато радостью вспыхнет сердце, когда дальние пригорки вдруг расцветут
маками — бабы в алых шалетках идут на стойло доить коров в обед. Тут
пастуху праздник. Есть с кем перекинуться словцом, а слова в поле дорого
стоят. Бабы несут ему и пышку на сметане, и кружку толченной с салом или
выжарками картошки, еще теплой, пахнущей печью, пару увесистых яблок, а
молочко парное рядом — умирать не надо. Глеб пасет скотину Трофима
Пигунова, но он себе не враг, смекалкой бог не обидел, в стаде ходят
десятка полтора и чужих коров отменных хозяев, доверяющих ему. Атаманша
Лукерья Гарцева и та гоняет коров к внуку
есаула
. Старые казачьи песни,
что тихо напевают бабы на стойле, мешаются в крови пастуха с близкой
синевой неба, ковыльным ветром, ароматом могучих цветов. Странное волнение
слабит плечи парня — теснит, пугает и томит красота горного мира. Рядом с
этой красотой станица мизерна с ее плачем и смехом, мгновенным счастьем и
долгим дымом забот. Однако волнение пролетает скоро, как ветер, как
облака, и к вечеру мысли у пастуха другие. Вечером он входит в станицу,
как запыленный путник после многолетних странствий в пустыне входит в
златоверхий, с червонным пеньем колоколов, богатый, сказочный город,
привидевшийся еще в детских снах. Но до вечера пока далеко.
С обеда погнал скотину в сады, на водопой. Тут тихо, светло, грустно.
Одиноко краснеют забытые яблочки на ветках. Тянутся паутинки. Тяжело машут
крыльями вороны. Глеб насшибал яблочков и чуть не наступил на позднюю
гадюку — припозднилась, богом выделен некий день, когда все подземные
существа уходят в норы на зиму. Змея вяло повела граненой головкой,
попыталась скрыться. Увы, пастух размозжил ее голышом-булыжником и бросил
в речку. Напоив коров, двинул стадо на Яблоньку, на огороды. Там капустные
листья, мелкие бураки, сырые обмолоченные шляпки подсолнухов. Коровы у
него сытые, гладкие. Особо, с руки подкармливает свою Зойку и обещанных за
пастьбу бычат. Голуби-дикари, струнно протрещав крыльями, вспорхнули
из-под ног. Ползком добрался Глеб до балочки, промочил ноги, прицелился,
но по косогору бежала лиса с птицей в зубах — парень засуетился и
промахнулся.
Побегав за лисой по мочагам, плюнул и сел вырезать свистки и дудочки
из ивы, ребятишкам.
Синеет седой Бештау в белом башлыке тучки. Пахнет вялым листом,
поздней ежевикой, вишневой корой. Мягкий солнечный свет. Быстро бегущие по
земле тени облаков. Прозрачные дали. Печаль. Сладко думается пастуху о
будущем. Он уже мечтает о земле и семье. Ухажерок у него, считай, еще не
было, и поэтому в думах он представляет на своем дворе ближайшее
воспоминание — Марию Синенкину, которая не умела и крохточку утаить от
людей. Думать все позволено. И вот она провожает его спозаранок в степь,
вечером встречает, моет, кормит, ласкает. Скорей бы зима — время свадеб.
Но день течет медленно, как ход туч или стада. Чтобы скоротать время,
пастух придумывает себе разные промыслы. Он всегда походя рвал ягоды,
ловил рыбу, плел на продажу сапетки, собирал аптекарю важные травы и
корни. Однажды после громового с молоньей ливня обнаружил в пенном яру
огромный череп. Рысью бежал к дому пристава, где жил Арбелин-князь,
раскапывающий кости.
Динотерий из миоцена!
— восхищенно сказал князь и
дал Глебу золотой. Попутно обмерял голову казака — и это удовлетворило
его:
Долихоцефал!
(Длинноголовый, ариец).
К минеральному ключу подошел зверовидный бугай. В три глотка осушил
родничок, подождал, пока наберется снова, опять выпил. Помахивая хвостом,
отошел, заел соленую воду свежей травкой и только хотел лечь на припеке,
забунил, шумно нюхал и рыл землю — учуял кровь. Коровы тревожно
подмыкивали своему повелителю. Спокойными оставались лишь холостые бычата.
Выложенные, они не узнают ни радостей любви, ни крови сражений, ни страха
смерти. Их удел ярмо. У них и рога похожи на коровьи. Глеб отогнал
недовольного бугая от травы и поднял с земли бычий рог, след недавней
схватки, и стал чистить его — янтарно-зеленый с белым концом рог могли
купить виноторговцы или чеканщик Федосей Марков.
Полдничая, Глеб присмотрелся к Маньке — корова начала телиться, а
хозяева считали, что срок через день. Отогнал коров, принял теленка, помог
Маньке опростаться, закопал
место
— утробный мешок теленка. Приказал
Цыганке, волкопесьей суке, гнать стадо, сам пошел передом с теленком на
плечах. Манька жалобно трусила за пастухом.
Солнце шло на закат. Солнце всходит — пастух с ума сходит, солнце
садится — пастух веселится. С полей тянулись возы с красной соломой,
картошкой, кукурузой, с цурпальями трескучего подсолнечника — на топку.
Когда стадо, переплыв речку, вошло в станицу, полная луна выкатилась на
востоке. Поднимался вечерний туман, заволакивал сады и хаты. Мычали
коровы, избавясь от опеки строгого пастуха. Блеяли овцы и козлята,
расходясь по закутам. Бабы собирали на улицах горячий навоз в ведра,
толковали, скоро ли вернутся казаки со службы, — бабушка Маланья
пользовалась слухом, что возвращаются.
Вышла хозяйка, осмотрела теленка и поднесла пастуху чарку водки за
труды.
ТЯГА К ЗВЕЗДАМ
Божья искра тлела в роду Синенкиных. Владея сохой, ружьем, шашкой,
они тянулись к грамоте, книгам, ученью. Дед Иван Тристан хорошо знал
некоторые главы Писания, читал стихи убитого наповал близ станицы поручика
Тенгинского полка Михайлы Лермонтова, некогда числился грамотеем. Но и
зять его Федор, прежде чем свернуть
козью ножку
, прочитывал по складам
клочок печатной бумаги, умел и считать, но только до двадцати — тридцати,
дальше запутывался, ибо считал на цыплятах и надо было помнить каждого
цыпленка, потом выучился считать на палочках. Иное дело Сашка, первенец
Федора, этот и миллион посчитает. Но старший сын позорил семью непомерной
ученостью.
В детстве еще недоглядели, а были в хате, в пшеничном закроме, будь
они прокляты, какие-то книги. Сашка и пристрастился к ним, наученный
читать гимназистами. Ест — в книгу глядит. Ночь на дворе — при коптилке
читает. Скотина в потраву зашла — Сашка глубокомысленно сидит на меже,
читает. Федор напился и те книги пожег, Сашка уходил на
курс
, читал там
вывески и газеты, оставленные господами у источников. И зачитался. Раз
повел коня поить, а сам в одних подштанниках — вся станица легла от
хохота. Отец бил его, уговаривал бросить запойное чтение, и, чтобы не
повредился малый головой из школы его забрали. Сашка учился тайно. А потом
что учу дил! Пристроил на крыше какое-то взиралище и по ночам в упор
рассматривал божьи звездочки. Федор шестом сбил дьявольскую конструкцию,
пожаловался попу. Батюшка предал анафеме юного отрока, но отрок продолжал
сатанинские упражнения на тополе — смотрел в трубу на светила.
Всем известно, что господь запечатлел на Луне картину: Каин убивает
Авеля, брата своего, а Сашка доказывал, что это на Луне горы вроде
станичных. После этого и умные люди считали Сашку дурачком. Царю службы он
не проходил, уехал учиться в дальний город Кишинев. Денег на это ученье
пошла прорва, а делать нечего, ругайся не ругайся, а посылай скудные рубли
сыну, экономь на семье. Частенько Федору приходилось моргать в казачьем
кругу, когда собирались выпить в складчину, у него в кармане вошь на
аркане. Приехал сын на каникулы, и хоть на улицу не выходи — засмеют.
Коротконогий, скуластый парень одет в белые рогожные штаны, на башке шляпа
соломенная, а на ногах не казачьи сапоги, а какие-то, прости, господи,
штиблетки — рядом стоять стыдно, а ведь родился в казацком роду!
В двадцать лет он имел два диплома и блестяще знал французский язык,
умиляя деда Ивана. Но дела себе по душе агроном и химик найти не мог.
Учиться еще рвался, но Федор решительно отказался помогать сыну, вечному
студенту. Сашка пробовал учительствовать, но в школе не удержался.
Пробовал безвозмездно просвещать станичную детвору на выгоне, но казаки
побили его: сам зачитался — на других порчу не напускай. Да и дядя Анисим
Лунь прокричал к месту:
Кто умножает познание, умножает скорбь
. Тогда
Александр ушел в привольные равнины Бештаугорья, обосновался на брошенном
хуторке, разводил некий диковинный сад. Сильно пугал этот сад священника —
на одном корне противоестественно росли груши, сливы и абрикосы. Родные,
конечно, любили Александра — той жалостливой любовью, которой жалеют в
семье калек: слепых, глухих, придурковатых. Уплетая материн пирог, сын с
жаром говорил, что пришло время обнести Синие горы изумрудным кольцом
садов и виноградников. Сначала мать, потом подросшая Мария бегали на хутор
постирать ему бельишко, сварить горячего. Посещали молодого ученого и
господа, любовались садом, брали советы, покупали прищепы. Художница
Невзорова Наталья Павловна однажды тоже пожаловала к нему и написала с
него
Портрет молодого человека с небесным глобусом
— Александра
волновали проблемы мирозданья, происхождение Вселенной, ночами он смотрел
в самодельный телескоп на звездное небо. Мирская чадь избегала ученого
агронома. Не удался старший сын в семье строевого казака Федора Синенкина.
Но господь бьет равномерно, через раз.
Надеждой, честью и опорой рода явился второй сын, Антон. Сперва и он
потянулся по ученой дорожке, не радуя Федора. Сызмальства Антон
околачивался возле своего крестного отца, курсового доктора медицины.
Помогал мыть инструменты. Незаметно доктор привил крестнику любовь к
медицине, доверял гордому подростку делать несложные перевязки, пользовать
больных порошками. Не дело казака, конечно, ковыряться в человечьих
потрохах — его задача наносить раны пулей и пикой. Но пика в каждом дворе,
а хирургический ланцет только у доктора, и Антону уже ведомы такие слова и
выражения, которые и не снились станичным хлопцам. Понятно, отрешиться от
воинства настоящему казаку невозможно, и в мечтах Антон видел себя в белом
халате, а под халатом золото офицерских погон, военный врач. Антон был
одной присяги с Есауловым Спиридоном, но еще до службы всеми правдами и
неправдами добился вызова на экзамены в военно-фельдшерское училище в
городе Тифлисе. Федор воспротивился намерению сына и денег на дорогу не
дал — в то время еще учился Александр. Деньги дал крестный отец Антона —
зашили их в нательную рубаху. Напекла Настя лепешек, зарубила курицу на
дорогу, и с молитвой проводили его на чугунку.
Из города Тифлиса пришли два обнадеживающие письма — экзамены сдал
отлично. Синенкины показывали письма всей станице, снедаемые честолюбием,
будто сын уже стал офицером. В ненастный осенний вечер, когда семья сидела
в потемках — керосин берегли, освещаясь рдеющим зевом печки, в окно будто
кто поглядел, аж мороз по коже. Но мать, Настя, угадала сразу:
Антон!
—
и все сжались от ее крика, полного тоски и недобрых предчувствий. Сын
вошел мокрый, захлюстанный, перекрестился на образа, поставил в угол сумку
и остался стоять, упираясь головой в потолок. Большой наплыв дворянских
детей закрыл ему доступ в училище. Заплакала Настя, утирая глаза
передником. Шмурыгал носом малолетний Федька, не понимающий слез матери,
ведь братик вернулся — радость какая! На печи торопливо сморкался дед
Иван. Федор помял табак в кисете и вышел на баз
скотину проведать
.
Всхлипнула Маруська, с болью глядя на любимого братца, все бы, и жизнь,
отдала за него. Мать достала с загнетки чугунок с пшенно-тыквенной кашей,
сваренной на молоке.
С весны Антон взялся за плуг, выкраивая время на занятия
Брось, — от
души советовал Федор, — мы в люди не выйдем, казну надо большую, Сашка и
так все жилы вытянул
. Светлоглазый, лобастый парень не бросал. Через год,
по протекции полковника Невзорова, поехал Антон в столицу южного
казачества Новочеркасск, в юнкерское училище. Посмотрели офицеры на его
латаные сапоги, на темные от полевых работ руки — решили не принимать, ибо
демократия, по их мнению, приводила к пошлости и оскудению истинного
офицерства. Но просьбу знаменитого на всю Россию полковника уважили, к
экзаменам допустили. И подивились немало: грамотно, не хуже иного
дворянина, отвечает хлебороб, ум чувствуется глубокий, да и рост приятный,
военный. Тогда задают ему дополнительный вопрос, посмеиваются — кадровые
теоретики путались в нем, имел он два ответа, и каждый можно истолковать
как правильный или неправильный. Пот прошиб казака. Пол уходит из-под ног.
Напрягся. Вспомнил, как в детстве разорял гнездо коршуна и сорвался со
скалы, повис на кустах барбариса и, цепляясь ногтями за камни, спустился
на темно-зеленый бугор. Или идешь с косой в лимане, сил уже нет никаких,
ноги подламываются, перед глазами медленные золотые мушки головокружения,
а передний не останавливается, знай машет себе косой, а сзади у пяток
другая коса вжикает — и идешь, не бросаешь ряд.
Ваше высокоблагородие, —
дрогнул голосом. Антон, — я это понимаю так...
И дал третье решение
вопроса, оказавшееся универсальным. Решил задачу, непосильную
экзаменаторам. Загомонили офицеры, склонились над картами, учебники
листают — блестяще ответил терский казак. Доложили генералу и в виде
исключения зачислили Антона в юнкера. Доктором ему стать не пришлось — и
слава богу: удел казака — передний край, а не тыловые лазареты. Тут Федор
сыном гордился.
А вот Маруська — опять наказание божие. Уродом ее не назовешь, а
плюнуть вслед хочется — большая светлокосая голова, длинные тонкие руки с
длинными пальцами, а ноги ровно саженем отмерены. В тринадцать лет она
сравнялась ростом с отцом, невысоким казаком, перегнала сверстниц. Играет
на речке с подругами, и оторопь берет прохожих: желтоносая сатана в куклы
играет — возьмет по девчонке под мышки и переносит через воду.
Вы бы ее
связывали на ночь бечевками, — советовали Синенкиным. — И под дождь не
пускайте, чтобы не росла. Экая махина, ровно Старицкова верба!
Старые
станичники припоминали: дед Иван лет до шестидесяти был страшенного роста,
потом принизился. Еще когда он пошел зятем в казачью семью, пришлось
прорубить в хате новый дверной проем, чтобы Иван не бил лоб. За свой
устрашающий рост он имел от станичных детей справедливое прозвище
Дядя-достань-воробья
. Маруську называли грубо —
коломенская верста
,
длиннобудылая
. Сколько могла, она горбилась. Федор вставал на лавку,
давил руками на тонкие плечи дочери, пока она не начинала плакать. Настя
водила ее на заговор к знаменитой бабке Киенчихе, дабы остановить
непотребный рост.
Девчонка росла. Милая, нескладная, сероглазая. Смотрелась в
зеркальце, купалась на девчачьем месте, бегала смотреть невест на
свадьбах, сладко замирала при виде венца. В довершение к росту у нее был
еще один неладный знак: светлели, наливались майским солнцем, спелой
пшеницей волосы. Волосы у казаков ценились черные, а кони — вороные.
Большой рот открывал прекрасные зубы. Федька Синенкин рассказывал
казачатам, что у сестры за первым рядом зубов есть второй — остались три
молочных зуба.
Да у нее и хвост растет!
— плевались подростки при виде
несуразной девки.
В ней рано обозначились черты влекущей женственности. Угадывалась
натура страстная, жертвенная, бесстыдно нежная и поэтически слабая —
беззащитная перед суровыми ветрами мира косного, темного, все еще
древнего. Проезжий офицерик из кавказских романтиков, увидев
тринадцатилетнюю Маруську, решительно посватался к Синенкиным, считая, что
девка на выданье. Душа у нее голубиная. Так и таскает из дому куски
побирушкам, не понимает, как можно есть хлеб, когда рядом голодные. Как-то
Настя послала ее за себя продавать на базаре редиску. Кончился базар,
Маруська приходит домой, с редиской.
Не продала?
—
Продала
. —
А это
что?
—
Купила. Бабушка одна продавала, никто не брал, мне ее так жалко
стало, и я взяла у нее
. —
Вот простодыра!
Синенкины жили на музге, а занимались в Юце. Град раз за разом выбил
у них зеленя, сибирка поразила скот, а старший сын изнурял семью денежными
переводами. Когда подошло время опять посылать ему деньги, выход был один:
отдавать Маруську в прислуги, семи-то лет! Курица не птица, и, хотя Федор
противился Сашкиной учебе, Маруську, как ягненка, заклали на потребу
брату. В тоскливый день сапогом раздули самовар в медальных печатях,
налили девчонке чаю, дали из тряпицы сахару и заплакали, провожая дочь в
люди. Худенькая, как палочка, шустрая Маруська покорно смотрела на родных,
по-старушечьи повязалась платочком. Она любила всех, верила в людскую
доброту и гордо догадывалась, что ее усилия уже нужны семье, старшему
братцу.
Привели ее в господский
Д о м в о л ч и ц ы
полковника Невзорова —
на цинковой крыше нарядной кирпичной виллы, окруженной бронзовым кружевом
решеток, бежала железная волчица ростом с хорошего щенка. Великолепие дома
очаровало девчонку, но вечером она со слезами прибежала домой:
Скучилась
. На другой день опять убежала:
К папаньке
— отца любила
больше всех на свете. Снова отвели ее в высокий дом, и девчонка билась за
тяжелой калиткой, звала, кричала от ужаса разлуки с милыми людьми. Старшая
горничная ласково назвала ее воробышком — так билось маленькое сердечко,
дала пряник, сердито показала бровями мнущемуся за калиткой Федору —
уходи — и повела прислугу на кухню мыть посуду. Вышел полковник и погладил
жаркую от слез головенку крошки-прислуги.
Барин попался добрый. За зиму он дочерна прокуривал трубкой занавеси,
с весны уезжал в мокрые розовые балки стрелять и вести потешные сражения с
молодыми казаками. Шло время. Мария уже не убегала, не смотрела на вольных
птиц и бабочек, давно освоилась в чужом доме, и час наступил — прониклась
она тупой христианской добродетелью: господь терпел и нам велел. И
отдающая более, нежели берущая, считала свою долю удачливой — так, ради
нее полковник дал протекцию братцу Антону в юнкера. Кормили прислугу
сытно, с одного стола. Работала с утра до ночи. Барышня, дочь барина,
выучила девчонку читать и писать, а чтобы прислуживать высоким особам,
научила французским фразам. Зимой, когда прислуга мыла полы, босые ноги
примерзали к каменным ступеням. Но природа Марии крепкая. В тринадцать лет
ей давали восемнадцать. Но природа — это и душа, а голубиную душу крепкой
не назовешь.
Синенкины давно поправились, вернулся Сашка, юнкером стал Антон, а
Мария по старой памяти прислуживала в господском доме. Платили хорошо, в
праздники дарили корзиночку конфет или отрез ткани, в сундук с приданым.
Барышня Наталья Павловна любила Марию особенно, спать с собой клала,
восхищалась завистливо телом прислуги, в губы целовала.
Вот смола!
—
думала Мария о барышне; не умея по доброте души отказаться от прилипчивых
ласк. Вместе они читали романы о любви, сочиняли шутливо-любовные записки
в альбомном стиле. Старые платья барышни перешивали Марии. Однажды Наталья
Павловна подарила прислуге шелковые рейтузы, привезенные из Петербурга,
где полковничья дочь училась в академии художеств. Мария надела их с
замиранием сердца, боясь грома небесного, — ведь по религии надеть женщине
подобие мужской одежды грех великий. Увидев рейтузы, Настя
чуть в оморок
не упала
, порвала их на платочки, а девке задала порку. Покорливая девка
временами упрямилась — тяготило христианское смирение, и опять носила
ведьмину сбрую
. Это сильно будоражило станицу — девка напялила на себя
штаны, должно, близок конец света! Многим хотелось посмотреть на такое
бесстыдство. А бабушка Маланья так и поджигает:
Бери ее на цугундер, чего
с ней списываться, раздевай ведьму!
В четырнадцать лет Мария ушла из
волчьего дома
. Работала на
заводе
. Когда еще дикие кабаны хрюкали в кустах парка, а волчихи
путались с станичными кобелями, открылся бабий промысел. Баб нанимали
таскать из родников минеральную воду. О родниках докладывали еще Грозному
царю, будто выпивший этой воды излечивался от ран и болезней, получал
вторую молодость. Целебную силу воды знали и лейб-медики царя Петра.
Детвора мыла бутылки. Ходила туда и Мария, спорая в работе. Как и ее
старшие братья, она тянулась на
курс
, к книгам, стихам, песням,
картинкам, но в станице признавали только требы брюха.
Наталья Павловна стала художницей, любила рисовать казаков. Однажды,
видно по злобе, тоже обидела Марию: г а д к и м у т е н к о м назвала и
еще одним непонятным словом
готика
. И вновь взялась за старое: попросила
Марию раздеться у нее в мастерской догола, дескать, рисовать.
Тю,
малахольная!
— спужалась девка и
быть моделью
— слово-то срамное —
отказалась. Черты лебедя в гадком утенке проступили не сразу, но острый
глаз художницы их уже различал. Временами Мария казалась красивой,
особенно, как открылось Наталье Павловне, в обнаженном виде. Одежда,
любая, портила Марию. И вот за эту красоту одни очень любили ее, другие
ненавидели — утки не любят лебедей, а куры журавля.
Как-то, возвращаясь с покоса, Глеб Есаулов въехал на коне в розовые
от заката буруны Подкумка. Ниже купались голые бабы. Парень искоса
посматривал из-за шеи коня на дебелых казачек. На мгновенье из воды вышла
высокая, наливающаяся белой нежностью девка. Он не сразу узнал ее, а когда
дошло, изумился казак:
— Тю, еще какая баба выйдет!
И долго преследовала его гибкая светлая тростинка с чернеющим лоном и
чуть расставленными полными бедрами. Увидел в храме длинную желтую свечу с
огоньком — опять вспомнилась старообрядская девка, стройный стебелек с
солнечной головой.
ДЕЛА ЖИТЕЙСКИЕ
З д е с ь н а ч и н а е т с я п е р в ы й р о м а н Г л е б а
Е с а у л о в а и М а р и и С и н е н к и н о й.
Созрел кизил. Зоркий глаз Глеба-пастуха отметил это первым. Вечерами
он возвращался с тяжелой сумкой, полной сладкого груза. Спрашивал мать о
делах и радовался. Господа нарасхватки брали молоко у Есауловых и платили
дороже. Вот как надо с умом жить. Без ума — рай. Он до звезды встает, а
мужики Колесниковы спят до обеда да детей родят, приходит зима — зубы на
полку. А он, бог даст, к зиме еще одну корову купит, шведскую.
Стадо задремало на стойле. Пастух пошел за кизилом. На желтых скалах,
замшевых от изумрудных мхов и лишайников, текли слезы холодного ключа. Из
соседнего орешника вышла Мария, босоногая, в яркой косынке, с господской
корзиночкой для ягод и орехов. Следила, или нечаянно встретились, бог
знает. А он, бездумно балуясь, забыл разницу веры, накрутил на руку пышную
золотистую косу.
— Зачем ты? — покорно не противилась она, как ярочка в руках опытного
мясника.
— Пошли полудновать, у меня харчи у воды.
Мария опустила голову — не может она вкушать православной пищи, грех,
хотя Глеб и ел с ними на загоне.
— Ну грушу съешь, — уговаривал парень, — к Глуховым лазили вчера в
сад. Глуховы-то вашенские.
Под прохладным навесом скалы, в тени волчьих папоротников ели: он —
пышку с молоком, она — грушу. Зеленые громады гор окружали их. Виделся им
мир безлюдный, прекрасный, с одной верой. Птицы молчали. Чуть звенел живой
ток воды. Нависали кизиловые ветви. Сквозь них был виден выжженный солнцем
хребет, плыли величавые, как в сказках, облака, пахло отавой. Глеб сломил
красную веточку, унизанную кизилом, связал концы и надел на шею Марии как
монисто. Притянул ее голову в холодок и ни с того ни с сего поцеловал
душные степные волосы.
— Чего ты? — припала она к его не по-юношески тяжелой, темной руке.
Знала, отчего тяжела рука — от честной работы. Пока другие поставят копну,
он успевал три. Особенно хвалила Глеба за ухватку Настя Синенкина. —
Желаешь встречаться? — пунцово залилась краской.
— Не желал бы, так не сидел рядом!
Она обомлела от его признания в любви. Задумался и он. Властно тянула
к себе ее доброта, жертвенность, незащищенность характера, доступность, и
он чувствовал солоноватый привкус острого наслаждения. Вместе с тем
хотелось беречь, охранять ее для себя. Рядом с ней забывалось хозяйство,
волновала красота гор, мир становился шире, а сердце добр
...Закладка в соц.сетях