Жанр: Драма
Молоко волчицы
... над самой водой, что по грудь быкам-подросткам. За
выгоном настороженные балочки, чем дальше, тем глубже, в тревожном
сумраке.
Такими близкими никогда не были. На посиделках много игры: забав,
признаний, а тут быки, телега, труд — нечто от семьи. Так бы и ехали
вместе вечно.
В звездном пламени Белые горы — такими ничтожными кажутся беды и
радости. Хочется Марии только любви, делать доброе, пригреть сирого,
накормить голодного, ответить лаской на теплый взгляд.
Глеб посматривал на Синие горы — скоро ли заря. Томление, охватившее
его, хотелось сбросить, как теплую, но тяжелую бурку. Вот ведь и старшие
братья еще не женились, надо ли спешить ему?
В тишине, не слыша голосов, быки шли тише и тише. Остановились. Глеб
потянулся к кнуту. Мария поймала его руку, поднесла к губам. Она лежала на
соломе. Ему было неловко, что она целует его руку, обнял ее плечи и припал
губами к ее губам. Она закрыла глаза. Отчаянно сопротивлялась. Глеб
отступил. Тогда она притянула любимого к себе...
Долго молчали и не могли отдышаться от волнения. Она еще всхлипывала
от наслаждения, потом поджала не умещающиеся в телеге ноги и беззвучно
затряслась в горьком плаче — грех страшный, перед богом, родителями,
Глебом — ведь не венчаны. Не зная, как утешить ее, он вытирал ей слезы,
сказал:
— А знаешь, лежачи, ты не выше меня!
Она улыбнулась, обняла любимого, нежно и беззащитно припала к его
тяжелым рукам, отдавая им себя.
— Мы с тобой ровные, это я на каблуках выше. Ничего, что я
длинненькая?
В звездной темноте ее лицо прекрасно, большеглазое, крупного овала.
Четок в небе породистый, арийский подбородок казака.
— Дурочка, ты у меня первая и последняя, век буду с тобой, и умирать
вместе, возьму тебя на руки, уйдем в калиновую рощу и там схоронимся от
людей, келью построим, царями лесными будем, а когда час придет, отпоют
нас не попы, раз у нас вера разная, а листья и трава, а вместо свечек вот
эти звездочки гореть будут...
Опять Глеб вышел раньше других. В некоторых хатах замелькали огоньки,
но дорога пока пуста. Хороша бурка в предутренний холодок. Сладко пахнет
солома. Глеб рассказывал Марии об электростанции за станицей, куда недавно
возил с речки песок. Белый Уголь называется. Чудеса твои, господи! Вода,
как на мельнице, колеса крутит — это понятно! А потом по проволоке огонь
бежит за семь верст, и в господских домах лампы навроде груш горят без
керосина и жира, да так ярко, что глаза выжечь могут. Лампы Мария видала,
только в ум не возьмет, как же это огонь бежит по проволоке. Старики
говорят: там в середке черти такие сидят и светят. По мнению Глеба, это
брехня, там машины гудят, а как они делают огонь, то не понять никому.
Сказал, что телегу новую делать будет. Надо бы справлять и рессорную
английскую коляску, фаэтон гонять на курсу. Не только полевым трудом жив
человек. Вот он недавно купил на базаре телка и перепродал его мясникам с
барышом, да еще потроха и шкура себе остались. А то вел коня поить. Под
шумом
барыня Невзорова рисовала. Конь играл, вставал в дыбки. Барыня
попросила казака постоять, пока она их нарисует, дала за это рубль и
пилить дрова на зиму пригласила — тоже заработок. А кто без денег, тот
бездельник.
Донесся снизу тележный скрип колес.
— Пора! — шепнула счастливая девка, поправила косы, еще и еще
поцеловала суженого и, унося мечту о лесной жизни вдвоем, серой качающейся
тенью стала удаляться в сумрак полей, чтобы обойти скрипящие телеги.
Бежала полями угрюмо зашелестевшей кукурузы, чувствовала затылком
восход карающей зари. Как посмотрит она ему же в глаза? Ох ты, ноченька
темная! И от родных теперь навек отрезана стыдной тайной. Ее замуж
выдавать собираются, а она вперед залетела. Как будет теперь она смеяться
с отцом, возиться на сене с Федькой? А если мать или братец Антон почуют
неладное? Крут братец Антон в делах семейной чести!
Ноги отказываются идти в станицу. Надо предупредить Любу, что она
ночевала у нее. И утешала себя тем, что Глеб никогда не бросит ее, а
Прасковья Харитоновна станет любить, как родную дочь.
Серая тень — неужели это человек с думами, сердцем? — растаяла.
Может, сон снится Глебу? Тоскливо сжалось его сердце. Жаль Марусю, одна
уходит, а там кобели страшенные, бывает и бешеная скотина. А проводить
невозможно — быков не бросишь. Каждый в мире одинок. Каждый сам платит за
грехи. Где он, тонкий стебелек уплывающего счастья? Слился с мраком
кукурузных полей. Догнать, приголубить, обнадежить. Тут сами тронулись
быки, услышав стук телег. Звякнул в передке топор. Напомнил о лесной
работе.
День разгорался. Цоб-цобе!
КАЗАЧЬЕ СЧАСТЬЕ
Беспорядки в городах задержали полк, в котором служили Михей и
Спиридон Есауловы. Лишь осенью бойцы мчались со службы — по желтым степям,
мимо древних курганов, сбоку славной реки Кубани. Называясь терскими,
казаки Пятигорья редко, случайно и далеко не все видели буйный Терек. В
Кубани же часто поили коней, бывали у ее истоков в снегах Эльбруса и, хотя
жили в пятидесяти верстах от двуглавого гиганта, выше снеговой линии не
поднимались — дальше смерть, круча, небеса. На изобильной травами долине
пасется стадо Синих гор. Конники пришпорили коней. Уже видны ландышевые и
ореховые балки, где прошло их пастушье детство, качается трава на могилах
дедов, где их заждались истосковавшиеся матери и жены.
Долго не ложились в этот вечер в станице — прошел слух, что сотня
скачет домой. Все выглядали да поджидали. Нет, не видать, не слыхать. И
поставили караул на въезде.
Служивые решили подшутить над станичниками, обдурили родных: не
доехав трех верст, спешились и, как в засаду, ушли в камыши. Затею
предложил Игнат Гетманцев, страстный охотник, для него и война — охота.
Конечно, убить человека — не куропатку застрелить. Гетманцев любит брать
языков, живых людей, и лучше всего чувствует себя в засаде. Смеющимся его
не видели никогда. До службы так и пропадал в лесах, хотя имел жену,
правда, бездетную. Лесной человек-одиночка, он в людской компании утешался
картежной игрой, и играл так же отчаянно, как шел на медведя.
Против затеи Игната был атаманский сын Саван Гарцев, драчливый,
увертливый крикун с вислым животом — явление у казаков редчайшее. Любитель
поесть, настроенный эпикурейски и в самые драматические моменты, не
расстающийся с фляжкой и куском и под пулями, он заслужил себе прозвище
Окорок. Сейчас он спешил домой в чаянии сытного ужина. Спиридон Есаулов,
хорунжий, шутник, весельчак, бабник, не унывающий в любой передряге,
уговорил Гарцева. Поддержал брата и Михей, рубака, джигит, конелюб. Михея
Саван уважает как сильного и ловкого наездника и отличного стрелка. Вел
сотню со службы приставной, временный командир, и ему было все равно. В
станице он примет новобранцев и поведет их на службу.
Вот уснула родная станица у гор. Переместились низкие созвездия.
Ухает сова, да шумит на перекатах бурунами Подкумок, громко поет о старшей
сестрице Кубани, о братце Тереке, о тетушке Куме.
В урочный час он напоит и обмоет в последнюю дорогу и меня, и тебя,
мой друг.
Казачьи кони ободрились, заиграли, припали бархатными губами к
заводям, долго пили, волнуясь от близости дома.
Как удальцы в набеге, казаки прокрались на площадь, обманув дозорных
парнишек. Не звякнула шашка, не топнуло копыто: все замотали, заглушили.
Двоих дотошных казачат, заметивших движение, Игнат Гетманцев взял в плен.
Когда все собрались, Спиридон-песенник махнул рукой. И обрушился на спящие
хатенки старинный плач.
Сине море без пролива
Разлилося широко...
Как встурмашился народ! Зачиркали кресала о кремни: вздувают жирники.
Бегут на босу ногу встречать дорогих гостей. Крик, гам. А сотня стоит, как
на картине, строем. Кони и всадники слиты, шестикрылые кентавры. Спиридон
Есаулов с наигранной хрипотцой процеживает слова:
Два часа минут пятнадцать
Шел я морем хорошо...
И густо подхватывает сотня, всплеснув синими башлыками — волны и
ветер:
Как вошел в Азовско море,
Стал корабль мой потопать...
Тоска, ревность, суета житейская — все отлетает. Торжественный обряд
встречи не допускает суесловия, лишних чувств и объятий. Деды и отцы стоят
в сторонке без удивления. Матери пали ниц, поцеловали ноги сыновьих коней
после дальней дороги. После этого кони поступили на попечение младших
братьев, а служивых чуть ли не на руках несут их чернобровые сестры и
жены. Всплеснется и плач — со службы не все вернулись, иной уже пасет
табуны и стоит на пикетах в горах господа. А в т о р о к а х е г о
р у б а х у о д н о п о л ч а н н и к и в е з у т.
Дома первым делом раздают подарки: старикам — бутылки казенного
спирта, матерям — кашемировые шали, сестрам и женам — узорчатые шалетки и
батистовые платки, юношам — револьверы и кинжалы.
Огненными жерлами пылают с вечера топленные бани. В душистом пару
жены моют друженек, целуют шрамы на милом теле — как сыр в масле катается
казак. Пышно взбивают утиного пуха перины. Подносят казаку старинную
чарку, из которой пивали и дед, и отец, вернувшись из похода. И сладостная
разымчивость покоя снисходит на воинов от привычной картины родимого
гнезда — дыма, овчин, сундуков. Дивно рассказывают они о стычках, о
военной удали товарищей, о хитрости командиров, о дальних странах в кругу
блестящих родных глаз. Легенды о священных конях, о народах трехглавых и
пятируких, о коих доводилось слыхать.
Качают на коленях малолетних лупоглазых ребятишек, ласково треплют за
косы подросших сестер, мужественно чокаются с дедами, пламенеющими былыми
походами. Родовой дух незримо стоит в горнице. До слез радостно смотреть
на единокровцев, на ветви своего дерева. Никогда так не бывает добр казак,
как в эти дни. Потом может зарезать за копейку, но сейчас на радостях
сумку золота высыплет в речку — сделает и речке, как Стенька Разин,
подарок.
В хате Синенкиных послышались выстрелы — гуляют. Еще утром прибыл на
каникулы Антон-юнкер. Пир горой. Казацкий пир весел и буен. Даже дед Иван
прошел два круга в танце и дико взвизгнул
асса! иль алла!
. А
гости-офицеры достали маузеры и кольты и лихо всаживали пули в беленый
потолок хаты. Пригласили и полковника Невзорова. Он пришел с дочерью,
курсовой дамой под вуалью, в тонких черных перчатках, сквозь которые
блещут камни и золото перстней. Чихирь она пила наравне с казаками. Когда
Наталья Павловна закурила длинную надушенную папироску, Федор Синенкин
незаметно сплюнул от отвращения, тайно перекрестился под столом и вышел на
вольный воздух.
Художница ревниво посматривала на синюю нежность пушистых глаз Марии,
о размере которых станичные бабы говорили: ровно яйца перепелиные.
Зато у барыни лицо белое. Выпив, полковник кричал юнкеру:
— Получишь офицера — отдам девку! Пойдешь, Наташка?
— Пойду! — дурачилась Наталья Павловна.
Спаси бог!
— думал Федор, хотя все понимали, что такой мезальянс
невозможен, ведь Наталья Павловна генеральская внучка и крестный отец у
нее войсковой атаман в чине генерал-лейтенанта.
Началась пальба и во дворе Есауловых. Глеб с матерью наварили араки
давно, а теперь спешно зарубили Кормленых петухов, позвали в гости родню
по Мирным и Есауловым.
Братья одобрили Глеба — базы в порядке, скотины прибавилось, крыша на
хате новая, а что помидорами занимается и ходит на посиделки в
старообрядский юрт, так это поучить надо старинным способом, посечь
немного. А пока одарили брата седлом и шашкой — подлетит время и ему идти
на службу, когда запоют на проводах:
Отлетает сизый голубочек
От сизой голубки своей...
ГРАНИЛЬЩИК АЛМАЗОВ
Михею и Спиридону правление выделило участки. Братья наломали синего
камня, готовились строить себе хаты с весны, обзаводиться семьями. Но еще
в каменоломнях Михей загрустил. Случилась странная блажь с урядником его
императорского величества полка — заскучал он в станице, а ведь, как и
все, рвался домой со службы. В последние дни на границе он близко сошелся
с Денисом Коршаком, а теперь и Дениса нет — уехал в Петербург учиться.
Спиридон определился на жалованье — в полковой школе готовил молодых
казаков на службу. А Михей, черноглазый, широкоплечий рубака, болен
томлением духа. Скучно рубить ему шашкой капусту на зиму, не радует конь,
и разговоры матери о женитьбе высмеивает. Хоть возвращайся на службу и
просись на передний край, где удаль его и молодечество нашли бы
применение.
Толстовством он переболел. Но осталась тяга к чему-то новому,
неведомому. Уже зная о беспредельности мира, он не хотел ограничить себя
двором, станицей. Хмельного он не чурался, но пил в меру, под стенками не
валялся.
На некоторое время Михей сдружился с Игнатом Гетманцевым, стал
завзятым охотником. Выстрелы, слежка, гон зверя, опасные встречи волновали
кровь, и он не понимал Глеба, терпеливо пахтающего масло в деревянном
бочонке конической формы.
Дух кавалерский! Казаки все наголо атаманы!
Все чаще доходили слухи о беспорядках на фабриках и заводах.
Беспорядки Михею приходилось видеть, была и его плеть в деле, когда
возвращались со службы. Уже тогда что-то надломилось в нем. Страшно было
глядеть в глаза бунтовщиков — тусклые, тоскливые, как у загнанного зверя.
Лепился Михей с разговорами к братьям — они не понимали его, да он и сам
не мог понять себя.
Неожиданно из Петербурга вернулся Денис Коршак — учиться его не
приняли и выслали на родину под негласный надзор за участие в марксистском
кружке.
Казачество трудно далось Коршакам. Долго не записывали их в почетное
рыцарство окраин. Прадед Дениса, линейный солдат, хлопотал о присуждении
ему казачьего звания и надела, но покорителю Кавказа отказывали. Дед
Дениса самовольно вырядился в казачью черкеску. Станичники напоили его в
чихирне, надели на шею сломанный хомут и кнутами гнали по площади — знай
свой шесток! И как гром среди ясного неба — звание дали отцу Дениса с
большим награждением: оказалось, Коршаки воевали царю Гребень и, как
значилось в одном донесении, спасли престолу Кизляр. Отец Дениса стал
гласным, ходил в станичных казначеях, занимался скотиной, овцам счету не
знал. Дениса учили в курсовой гимназии и прочили в гвардейские полковники.
Но пятнадцатилетний гимназист подружился с молодым учителем истории Наумом
Поповичем.
Наум происходил из семьи раввинов, чей род шел от нюрнбергских
мастеров-гранильщиков, современников Мартина Лютера, Альбрехта Дюрера,
Ганса Сакса,
знаменитых
и
темных
людей. Его предки прошли долгий
стяжательский путь. Занимались ростовщичеством. Поселившись в Германии,
гранили чужие алмазы. Но и это не давало прочной жизни, ибо над ними
тяготела вина Голгофы. Они меняли города и страны в поисках счастья. Цепко
держались единения и священной торы*. Смешивались, не ассимилируясь.
Постепенно их богатством стали языки, культура, идеи — они стали
проповедниками, вступили на духовную стезю. Силой слова, писанного
праотцами в Талмуде, они нажили большее состояние, нежели их предки —
банкиры и пастухи. В это время они уже поселились в России.
_______________
* Т о р а — священная книга иудеев, часть ее — Пятикнижие
Моисея, или Ветхий Завет, — в Библии.
В девятнадцать лет Наум, русский по языку и привязанности к родине,
посмеялся над этим состоянием и над жалкой борьбой евреев за свою
независимость. Из книг Маркса он знал, что чисто еврейской борьбы за
свободу не может быть, что эмансипация еврея или немца есть в то же время
эмансипация всего человечества.
Евреев грабили карфагенские жрецы, жгли испанские инквизиторы,
распинали немецкие рыцари, колесовали французские короли, громили черные
сотни архангела Гавриила...
Наум порвал с родными, талмудистами и раввинами: Партия послала его
на самый страшный бастион царизма — в кавказские казачьи станицы —
работать с самыми крепкими алмазами — человеческими. У Дениса Коршака была
склонность к стихотворству. Учитель привил ему любовь к Пушкину,
Некрасову, давал заветные томики Гейне. Жил Наум на курсу, снимал часть
дачи генеральши Потаповой. Он приводил в порядок ее фамильные
драгоценности и всем нравился манерами и обхождением. На дачу захаживали
господа, с интересом беседовали с учителем, шутили, что он неплохо шлифует
их мозги. На курсу уже было общество, ставились проблемы мужика и
демократии, спорили о немецком кайзере, пока дамы в тени фикусов Нарзанной
галереи шушукались о последних модах, а лакеи зажигали свечи в шандалах и
готовили буфет. Делались выставки, благотворительные лотереи. Пописывали
модные, символистские стишки. От курса отпочковался чистенький, сугубо
курортный городок, родивший новые среди казаков профессии официантов,
массажистов, фаэтонщиков.
При встрече Михей и Денис зашли в чихирню Зиновея Глотова, спросили у
наглой глазами шинкарки Мавры Глотовой сулею вина и присели в дальнем
уголке, где еще шевелились в тепле летние мухи. Для шинкарки мир — это
пьющие и пристающие к ней мужчины, а эти, как два дурачка, тянут целый час
одну бутылку.
Михей жадно слушал о рабочих волнениях в столице. Поделился с Денисом
думкой ехать на восток — приглашали его и рыбачить на Каспий, и на соляные
промыслы — тесен ему мир в станице.
— Каша у тебя в голове, Миша, — сказал Денис. — Давай-ка лучше
выпьем, а то Маврочка, вижу, недовольствует.
До службы Денис плохо ладил с отцом, богатым скотоводом, а теперь
отделился вовсе, жил, как мужик, на квартире. Бешмет и башлык еще носил,
но ни коня, ни оружия сохранять не стал. Кормился рабочим промыслом,
поступил в косторезную мастерскую на курсу, где искусно выпиливали роговые
гребни, брошки, декоративные ножи. Хозяин мастерской, Федосей Марков, сам
был чеканщиком, золотил и чернил офицерское оружие, изготовлял для
шашлычных винные рога, а для ресторанов — серебряные стопки и пуншевые
чаши, станичным девкам и бабам — серьги и кольца. Одно время он работал с
приезжим гранильщиком алмазов, учителем Дениса, Наумом Поповичем. Когда
Поповича арестовали, Федосей взял себе его инструмент, барахло разобрали
соседи. Сашка Синенкин забрал к себе на хутор книги, которые не взяла
полиция. Денис сходил к ученому садоводу и часть книг выпросил себе.
Александр обрадовался визиту грамотного казака и после двух-трех бесед
согласился беречь у себя небольшую цинковую пластинку — клишированный
текст листовки. О назначении пластинки садовод смутно догадывался, но
спросить прямо не мог — он считал себя хорошо воспитанным. В мастерской
Денис незаметно, по вечерам, изготовлял какой-то станок. В молодости у
Федосея Маркова была история с Прасковьей Есауловой, тогда еще Мирной. И
теперь Прасковья Харитоновна с удовольствием встречала Дениса, заладившего
к ним ходить. И Михей будто на свет народился, радуется приходу друга, и
Прасковье интересно послушать человека, который работает с Федосеем. Да и
жаль Прасковье Дениса — и старалась получше попотчевать гостя сына.
Конечно, эта гордость ни к чему, пора бы Денису помириться с отцом и
взяться за плуг, но Денис только спокойно улыбается словам Прасковьи,
троюродной по матери тетке. Родня дальняя, десятая вода на киселе, а все
же свои. И видом Денис приятен: стройный, сероглазый, волосом каштановый.
Только вот упорства в нем много — видать, домой не вернется. Мать
подтрунивала над Михеем и Денисом, двумя бобылями. Парни гужуются с
девками по вечерам, а они книжки читают. И Глеб смотрел на Дениса, как на
пустого человека: казак, а занимается костяными безделицами. Когда в хату
входил Спиридон, Денис вскоре уходил: в Спиридоне он чуял такую же, как и
в себе, стойкость, неумение сомневаться. При виде Спиридона у него
возникало чувство, словно обязан ему по какому-то несправедливому
приговору. Но была и благодарность к хорунжему — до самой смерти Спиридон
никому не рассказал о случае в казарменной конюшне на границе.
Однажды Денис пригласил Михея к себе, шепнул, уходя:
— Приходи ко мне нынче. Будут новые люди.
Вечером Михей захватил бутылку араки и пошел в гости к Денису. Там
уже сидели люди. Небогато накрыт стол.
На беленых стенах плясали уродливые тени от свечи. На старом вытертом
ковре висели крест-накрест кинжал и шашка хозяина дома Силантия Глухова,
недавно битого на сходке. Сейчас хозяин вечерял с многочисленным
семейством, не подозревая о сборище у квартиранта. Сын его Алешка когда-то
ходил в гимназию вместе с Денисом, потому и принял Силантий жильца,
правда, плату положил большую, как на курсу. Над ковром — фамильные
портреты. Усатые вооруженные казаки облокотились на хрупкие этажерки,
выставив напоказ наганы и засучив рукава черкесок, чтобы видны были часы.
Дородные казачки в венчальных нарядах. Надувшиеся от гордости казачата в
папахах набекрень, с часами на животах. Суровые старухи в темных одеждах.
Сам хозяин снят в жандармской форме — в молодости служил. Сын Алешка,
туповатый, мрачный, снят на фоне Зимнего дворца — в Петербурге, при царе
проходит службу.
Михей был разочарован. О революционерах он немало наслушался от
Дениса и представлял их зашитыми в железо и кожу, с бомбами в руках или
закованными в кандалы. Новыми людьми оказались: Александр Синенкин, Иван
Митрофанович Золотарев, кавалер японской кампании, денщик полковника
Невзорова, и... девка! Хавронька Горепекина, молившаяся на Дениса со дня
его приезда.
Александр Синенкин стеснялся, пытался говорить о науке, о будущем
идеальном обществе. Михею не нравилась в нем выспренность, он говорил
почти стихами, восторженно закатывая глаза. Золотарев, сорокалетний казак,
посасывал трубку, изредка вставлял слово в речь Дениса, который неизменно
соглашался с ним и даже будто отдавал ему первенство в беседе. Хавронька в
маркизетовом платье смотрела Денису в рот. За вечер не проронила ни слова,
слушала мужчин, старших. Михея так и подмывало вытурить вон девку — ну
чего она понимает в жизни! Сам он тоже покраснел, слова его были невпопад,
он мучительно завидовал Денису и Золотареву, которые чувствовали себя
уверенно и спокойно, как он себя в седле или за плугом. Когда Денис за
чаркой рассказал в последних стычках в России и расстреле рабочих, Михей
загорелся и был готов хоть сию минуту седлать коня и скакать против
полиции, против самого царя. Прощаясь, Денис дал Горепекиной два подметных
листка расклеить. Михея так и перекосило.
— Дай мне хоть один, — по-детски попросил он.
— Не спеши, — улыбнулся Денис. — Ей сподручнее.
Хавронья расцвела от похвалы Дениса, на миг став миловидной,
привлекательной.
В старину жили Горепекины справно, на сходках стояли близ крыльца,
подавали нищим. Потом род порушился. Дядя Хавроньи открыто не признавал
бога, отрицал жизнь на небесах — и его сторонились самые отпетые
головушки. Ее старший брат бунтовал против царя на флоте и был жестоко бит
линьками, привязанный к медной пушке. Отец ее Аввакум, богомольный,
верноподданный казак, докончил черное дело, довел семью до разорения — уже
давно жили Горепекины в бедности и презрении. Хавронька с мальства делала
кизяки у Гарцевых, Мирных, Глуховых, вся пропахла навозом, голос и глаза
ее загрубели. Прозвище у нее Б е ш м е т — одежду носила в талию и была
мужеподобна, злые языки талдонили даже, мол, двуснастная она — и баба, и
мужик, но то брехня, а видом Хавронька, точно куковяка.
В девятьсот пятом году сверхсрочной службы казак Аввакум Горепекин
стоял в карауле у Грановитой палаты. Ночь была темная, лил дождь. По
городу прошли беспорядки, временами слышались пьяные крики, редкие
выстрелы, звонили пожарные колокола.
Караульный начальник предупредил часовых, будто в кремлевских соборах
укрывается важный государственный преступник, сбежавший из Таганской
тюрьмы подземными трубами.
Слова начальника родили у Аввакума озноб наживы. Скорей бы смениться
с поста и самому задержать опасного злодея. Предки Аввакума и пахали, и
сеяли, кормились и ночным грабежом, пиратствовали на Хвалынском море на
остроносых фелюгах с красными от зорь парусами. Богомольный Аввакум
промышлял по-своему. Он служил уже двенадцать лет, потому что за выслугу
лет в полицейской сотне хорошо платили; случались и побочные заработки.
При обыске удавалось утаить то дамский ридикюль с деньгами, то часы или
перстень с камушком. Задержал рабочего с листовкой против царя — получил
за усердие четвертной билет, на который можно купить пару быков. И теперь
он злился на тех, кто мог перехватить новую награду, а она бы
...Закладка в соц.сетях