Жанр: Драма
Молоко волчицы
...ла бы
кстати — служба казака кончалась.
Нетерпение его росло. Дождь и тьма сгущались. Аввакум залез в
полосатую будку. Тотчас послышались крики, топот от Успенского собора.
Ловят!
— мелькнуло в голове. Тут фортуна повернулась к часовому — к
будке бежал человек.
— Стой! — негромко крикнул часовой и подумал:
Не стрелять — за
мертвого дадут меньше
.
Бежавший, в монашеском платье, наскочил на часового.
— Господин офицер, спрячь, получишь сто червонцев! — нашелся беглец
при виде штыка.
— Ложись! Ишь чего захотел — спрячь!
Человек лег. Стражники с фонарями приближались.
А ведь им достанется
награда, я на посту, уйти не имел прав. Что он сам набежал, не поверят.
Скажут, задержал, но оставил пост номер один — виноват
.
— Лезь в будку!
Беглец спрятался под тулупом. Дождь набирал силу, лил как из ведра.
Преследователи пробежали мимо Аввакума, невозмутимо опершегося на
винтовку. Часовой — лицо неприкосновенное. Приближаться и разговаривать с
ним может только караульный начальник, и даже высочайшие лица в империи
права такого не имеют. Весьма распространялся среди часовых анекдот, как
сын на посту застрелил отца, кинувшегося к нему с объятьями после
многолетней разлуки.
— Убивец? — прошипел казак.
— Нет.
— Давай монеты, и я тебя спроважу — выход тут есть.
— Скажи, куда их принести завтра, слово дворянина, на мне одна ряса.
— А ты, случаем, не из этих, что народ мутят против
престол-отечества?
Беглец понял, что часовой клюнул на деньги, признался:
— Угадал. Только не против отечества, против несправедливости.
Станичнику полегчало. Эти — как люди, конвоировал их не раз до самого
Томска, они хорошо платили за мелкие услуги. Аввакум и представить не мог
сто золотых десяток. Живи тогда век припеваючи...
Однако царь наградит точно, а верить на слово опасно. Слово не
деньги, казак и сам дорого не возьмет сбрехать. Поразмыслив таким образом,
спросил:
— При себе что имеешь — часы, миндальен?
— Медного пятака нету, я из камеры.
— Караул!
Набежала стража.
— Так что, господин вахмистр, вот он, — рапортовал Аввакум. —
Подкупить хотел, гадюка. А как я с поста уйти не мог, то и взял его
хитростью ума.
Горепекин награду получил — посеребренную шашку с надписью
За
храбрость
.
Через две недели полицейскую сотню вызвали на Пресню.
Сильный огонь с баррикад заставил казаков отступить. Аввакума
привалило раненым конем. Набежали дружинники. Над казаком блеснул
самодельный, из рессоры тесак. Но вперед вышел молодой рабочий в мазутной
куртке из брезента:
— Не надо. Хоть он и гад, казак, мы с пленными не воюем. Может, он
такой же пролетарий, только степной. Пусть идет и расскажет своим, что мы
хотим работы и хлеба.
Снял с Аввакума шашку, повертел в руках.
—
За храбрость
... Где получил?
— В Маньчжурии, господин пролетарий.
— Возьми. Храбрых мы уважаем. Знай лишь, с кем воевать. Бегом отсюда,
ну!
Горепекин захватил седло и уздечку и, прихрамывая, побежал от
баррикады.
— Чего? — выкатил медные глаза вахмистр.
— Мы, говорит, работы и хлеба, скажи...
— Молчать! Винтовочку им оставил? Конвой! Под арест!
В холодной Аввакум раздумался и на исповеди у полкового священника
сознался, что бес искушал его — хотел Аввакум за деньги скрыть
преступника, но бог не попустил этому, пусть тот преступник подтвердит.
— Он уже на высшем суде! — поднял батюшка очи.
Учитывая чистосердечное раскаяние в своих злодействах, Горепекина
присудили к военно-каторжному поселению в Якутии. В станицу он вернулся
через четыре года без зубов и волос. Его сторонились — иуда,
христопродавец. Жил он с семьей на отшибе, у мусорных свалок, с
несмываемым пятном позора. Слухи ходили разные. Говорили, что замышлял
Горепекин черное дело против государь-императора и всей августейшей
фамилии, да рука господа отшвырнула мерзавца в полярные льды, где вечная
ночь, живут белые медведи и рыба-кит. От разговоров с любопытными Аввакум
уходил, но однажды сказал мыловару Мирону Бочарову:
— Мужики тоже люди.
В устах казака такие слова равносильны тому, как если бы патриарх
всея Руси отрицал бога. Правда, сказал он это не казаку, Мирон
иногородний.
За отца Хавронька возненавидела и царя, и попов, и бога.
Гости Дениса Коршака расходились поздно, по одному. Для блезиру Михей
и Февронья вышли вместе. Он даже взял ее под ручку, хотя так делали только
курсовые кавалеры, а казаки рядом с девкой шли всегда чуть поодаль или
впереди. В калитке столкнулись с бровастой, огнеглазой Ульяной Глуховой,
снохой хозяина дома, женой Алешки. С Февроньей они ровесницы, в детстве
вместе играли в куклы. Лет до пятнадцати голоногая толстая девка пасла
гусей на кудрявых пригорках музги. Там и настиг ее юный Алешка, принудил к
сожитию. Грех прикрыли свадьбой в ближайший мясоед. Третий год Ульяна
терпеливо ждет Алешку со службы, но ее нехорошо тянуло на улицу, к парням
и девкам. Сейчас она в одиночестве грызла семечки и зло глянула на
Февронью — сухопарая иудина дочь, а гуляет с отменного роста и силы
кавалером. И негромко бросила в адрес Горепекиной:
— Христа продали...
— Вишня! — огрызнулась Февронья.
За раннюю любовь, маслянистые губы и пышный зад Ульяну кто-то в
станице назвал черной переспелой вишней и добавил, что наклеванная
воробьями — слаще молодой и целенькой. Из всего этого осталось за Ульяной
одно слово — вишня.
Уже завернули за угол, а Михей все видел перед собой игривый стан
сдобной казачки. Но сейчас не до этого. Спит станица. Ни голосов, ни лая.
Спят мужья, жены, старые, малые, бедные, богатые, удачливые и
незадачливые. Спят на колокольнях звонари. Спят на курсу господа. Спит
станичная стража. А Михею не спится. Проводил Февронью и долго курил в
садах. Сказал Денис, что в России новая революция зарождается и надо не
только кольт и клинок держать наготове, но и голову.
Охоту Михей не бросал. Но теперь ездил с Денисом. Чаще всего
возвращались они без дичи, с незакопченными стволами, проговорив весь день
где-нибудь под стогом, у родника, в барбариснике. Прасковья Харитоновна
шутила над ними:
— Вы бы хоть курицу или гусака с собой брали — вроде в лесу убили.
Там же, в балках, Денис дал Михею первое поручение. Над горами несся
могучий ветер, волновал блеклые травы, шумел в желтых дубравах. На севере
стояли тучи. На юго-востоке тусклая синь, белеет разогнутая подкова
Главного хребта. Запад залит холодным солнцем. Станица внизу с первой
фабричной трубой — черепичный завод Архипа Гарцева.
Охотники лежали на высоком утесе, похожем на темный лик задумавшегося
человека, отчего утес называли Монахом. Столетья углубили глазницы —
пещеры, обнажили от кустарника высокий лоб. Кони паслись ниже скалы.
Денис докурил трубку и сказал:
— Только смотри аккуратней, жизнь одна, схватят — пропал.
— Каторга?
— Виселица.
— Волков бояться — в лес не ходить.
Из потайного кармана Денис вытащил несколько листков с мелкой бледной
печатью:
— Послюнишь и шлепай — у правления, на мосту, на станции.
Грамотных в станице немного. Листовки, которые Денис расходовал
скупо, как последние деньги, прошли незамеченными. Сама полиция разглядела
их через два дня.
БЕСПОМОЩНОСТЬ
Сразу за станицей гора торчком в небо. Хмурые дождевые тучи цепляются
за гору, путаются в дубовом лесу, загораживают свет нижнему миру,
притулившемуся под
ручей и кинувшему в небо белые копья колоколен. В эти
сырые, неуютные, бездомные дни Глебу лучше всего на базаре — где ядреные
тыквы мощью с малую кадушку, гроздья калины, молочные глиняные красные
горшки, крытые румяно-золотой пленкой кислого молока, козлята, кони, быки,
гуси на зарез. Он мечтатель, и пока не в силах скупить весь базар,
мысленно приценивается, примеривается к вещам и скотине мира. А если при
этом еще и дерябнуть стакан-другой прасковейского, горячего в жилах вина,
то и совсем рай.
Но любил Глеб все-таки не праздничные дни, а будни — розовую серость
пронзающего свежестью утра, холодок забирается под бурки и тулупы, и
подумать, что надо вставать в поле, на загон, страсть, а думать нечего:
надо подниматься. А потом трудный рабочий день с редкими перекурами — от
зари до зари четыре упруга, четыре раза отпрягали рабочий скот, чтобы
напоить и покормить, тут и самим небольшой отдых. Зато наполняются возы
зерном, овощами, дровами, травой, а в холодочке под кустом или в ямке
зарытый — бидончик кваса, айран, узелок чернослива, арбуз-богатырь или
змеинокожая дыня и, конечно, каравай высокого хлеба.
А бывали дни прекрасные, а получались черными.
Стояли последние теплые деньки, хотя был уже декабрь. Глеб метался по
двору. Осенью в горах прошли ливни, у Есауловых смыло воза два картошки.
Беда с бедой обручается — на днях в Барсучьей балке украли копну сена — и
самое едовое было, разнотравье.
Глеб прошел по станице и по цвету определил свое сено во дворе
Оладика Колесникова, рябого мужика лет тридцати пяти, семья которого
славилась лютой бедностью. Детей семь душ, и опять Дарья Колесникова
пузатая, родила уже и шестнадцатилетняя дочь, пока без мужа. И в хорошую
пору борщ с лебедой варили, кошку из-под стола выманить нечем; зимой
отсиживались в холодной хате — не в чем выйти на снег. Земли мужикам не
положено, арендовать —
средствия
нужны, да и скотина тут не
прививалась — ходили по двору три-четыре чахлых овцы да несколько, почти
без пера, голотелых кур. Девка с грудным дитем летом нанималась в
подпаски, заработала годовалую телку, а сенца не заготовили. Главная еда
Колесниковых — картошка, которую они выбивали после того, как урожай
хозяевами убран. Маленьких приучали побираться. Каждому Дарья сшила
сумочку из мешковины и по вечерам в семье, на редкость дружной в
беспечности, делили куски, яблоки, кукурузу. В большом чугуне парили жмых
и ели прямо из чугуна — и чашек не было. С бедности Оладик пил, пропивал
последние копейки, принесенные детьми. Особенно добычливыми были калека
Колька — в детстве упал с печки и переломил позвоночник, — и пронырливая
старшая Лизка, успевавшая хватать добычу раньше других. Теперь Лизка,
умная, неленивая, работала на заводе, наливала бутылки с минеральной
водой, а дите ее тоже давало семье пользу — в морозы его наряжали в тряпки
и рогожу, сажали рядом с калекой Колькой у церкви, и не умеющий еще
говорить младенчик тоже тянул ручонку.
Сено — товар неклейменый. Прямо не придерешься. Два вечера Глеб
становился в засаду в глухом переулке, чтобы ломануть Оладика дрючком.
Пожег руки старой крапивой и злее сжимал кол. Оладик отсиживался дома.
Телку в садах пасли семилетние Петька и Дашка. Глеб подстерег момент и
перерезал телушке глотку. Окруженный плачущими детьми Оладик на горбу
принес скотину домой. Начали пировать — мяса сколько! Только горько
голосила баба: росла бы молочница и — на тебе! Шел мимо Глеб Есаулов.
Посочувствовал горю хозяев. Сказал:
— Сенцо-то теперь залежится!
Ночью ему снилась телка. Проснулся с болью в душе. Жалко. Не Оладика.
Телку. И еще больше злился на вора, толкнувшего на убийство. Ведь именно
телят Глеб любил без памяти.
С утра повозившись с телегой, в сердцах толкнул сгнивший передок.
Лес, привезенный на новый ход, пошел Спиридону на хату. Прибежал за
накваской Федька Синенкин, мать тайно от отца послала, уж больно вкусное
молоко у Есауловых! Прасковья Харитоновна встретила его ласково, дала
гостинец. Федька передал Глебу, чтобы он нынче вышел на угол к Марии.
Не до свадьбы сейчас Глебу. Фургон новый справлять надо, с весны
начнут возить с гор желто-лимонный камень, с Подкумка булыжник и песок —
господа затевают строить за парком лечебницу, да такую, говорят, что будет
лучшей на всем свете. Фургон деньги стоит, а тут и так разорение с
картошкой, сеном. Завтракая, выпил араки, удивив мать. Пошел на мельницу.
Там опорожнил с Трофимом еще пузырек пшеничной горилки. Откуда-то
появились Михей и Спиридон. Трофимов обрадованно пригласил и их. Они стали
благодарить мирошника за быков, данных Глебу за поденщину, — щедро
заплатил мужик. Пришлось отпечатать еще один
плакон
. Сели на
перевернутую колоду у тихой зимней воды, неспешно, на солнышке, повели
пир-беседу — с полем управились, можно теперь покумекать о мирском и
суетном. Подливая в кружки, Трофим рассуждал, никого не беря в свидетели:
— И только в супружестве человек приходит в свое естество. И казак, и
баба были попервам одной сутью. Но в гневе рассек их господь бог, и с тех
пор тяготеют они друг к дружке, половину свою ищут...
Вон он куда гнет, сиволапый! Конец года — время сватовства, сговоров.
Хмельные казаки куражились. Мужитве лестно породниться с кавалерами его
величества, а что толку с этого кавалерам! Богат мирошник, черт крюком не
достанет. Это резон, но стыду не оберешься. В окно выглядывала невеста,
хромая Раечка, — три жениха во дворе, но ей люб один, Глеб. Мать спешно
жарила картошку на отборном жиру.
Самогон рождал нежность в суровых душах. Заливал завет отцов не
смешиваться с мужиками, не позорить казачьи роды. Глеб во хмелю мрачнел,
Спиридон делался веселым, а Михей говорливым и добрым — то без пряжки
домой придет, то без шапки: подарил по пьянке. Гуляки уважительно
подкладывали друг другу соленые огурцы, ломти сала, величали по
имени-отчеству. Пигунов угадывал мысли братьев:
— С красы воду не пить!
— К т о в д о м с н о х у в о з ь м е т, т о т с а м
п о в е с и т к о л о к о л н а х а т у! — не сдавался хорунжий,
поглаживая шашку.
— Райка сроду как в рот воды набрала, — уговаривал мельник. — По
ремешику ходить будет и другому дорогу давать!
— Совет в семействе важен! — добродушно поддакнул мельнику урядник,
Михей Васильевич.
— П у с к а й о н а г о р б а т а — ч е р в о н ц а м и
б о г а т а! — сыпал прибаутками Трофим Егорыч. — К р а с и в а я — н а
г у л ь б и щ е, д а с к а ж е т: д а й-к а р у б л ь е щ е, у р о д —
с н о п ы в я з а т ь!
— М у ж л ю б и т б а б у с х а т о ю!
— А б р а т с е с т р у — б о г а т у ю!
— А з я т ь — т о т л ю б и т в з я т ь!
— Мы вот со Спирькой еще неженатые! — набивал цепу Михей, понимая,
что метит Трофим на Глеба.
— Значит, сроки не вышли, — бубнил мужик. — А кому вышли? Глебу
Васильевичу!
— Чего даешь за девкой? — напрямик спросил Спиридон.
— Юбок шерстяных шесть, — загибает кургузые пальцы коренастый и
рукастый, как пень и коряга, Трофим. — Шелковых восемь, кашемировых
четыре, три одеяла на вате, двадцать подушек на пуху...
— Это сундук, небель, а хозяйская часть? — припирает к стенке мужика
хорунжий, чтобы отвязаться, хотя выпить еще не грех. — Девка-то одна!
— Свои люди, родное дите не обижу — все отпишу посмерть.
— Соплями изойдешь, пока ты скопытнешься, — отодвигается хорунжий и
смеется, заразительно блестя глазами с просинью. — Разве что порошки
подсыпать!
— Пару коней, корову, фургон новый!
— Мягко стелешь, Трошка!
— Мельницу новую ставлю зятю! — бросил Пигунов главный козырь,
ослепив Есауловых.
— Заводы, мельницы, капиталы — погибнут! — к чему-то сказал
урядник. — Камень на шее — твоя мельница. — И спохватился: — Как, Глеб?
— Матерю надо бы спросить, — выдавил Глеб. — Не казаки ведь они...
Когда-то Михей сильно подозревал, что и мужики такие же люди. Теперь
же втайне даже ставил мужиков в первый ряд — кормильцы и страдальцы
России. Надо уравнять всех.
— То-то и оно, что не казаки! — вставил хорунжий.
— Замолчи! — перебил его урядник. — Как скажем, так и будет, я пока
за отца!
Это Спиридон признавал. И братья сказали Глебу, распаляясь
шуточно-пьяным гневом:
— Довольно тебе, сукину сыну, кобелевать! Пора за ум взяться. До
службы еще год, в масле попландаешь, коренья пустишь. На коней, фургон
крашеный, мельницу бумаги делать сразу у нотариуса. Девка смирная. Чего
тебе, черту, надо? Со старообрядками по садам гойдать? Или, может,
помидорами будешь торговать с ней, Синенчихой? Не выйдет! Не вороти рыло!
Сватать от нас пойдут тетка Лукерья и дед Исай — охочи они на свадьбах
чины блюсти, знают, как в старину женились! Да и то, зима подходит, чем
заниматься будем? И думать не моги отказываться — ноги повыдергиваем!
Мельница!
— отрезвел Глеб, только тешивший сердце пьяным
разговором, — ему известна уже его жена. Рядом со старой мельницей Пигунов
задумал ставить новую, и не каменку, а вальцовку. Жирный кусок — сразу в
первые люди. А так век тянись — сбоку сапог проходишь. Любовь отдавать
жаль. Жаль и мельницу. И Глеб ответил так:
— Молод — погожу, опосля службы видать будет.
— Бугай бессовестный! — укорил Спиридон Васильевич, хорунжий. —
Матери в хозяйство помощница нужна, а он — погожу! Если бы мне не
отделяться, я бы ради матери сам женился! — И загнул по-польски: — Скурве
сыне! — И пояснил по-русски: — Б...ские дети! — На службе научился от
влюбленной в него полячки Эвелины.
— Женись своей волей, что мужики, что казаки — тесто едино! — взял за
грудки Глеба Михей Васильевич, урядник.
— Какой же это волей! — отнекивался Глеб.
— А то неволей, как в старину, поженим! — пригрозил хорунжий. —
Свяжем, как коновалы поросенка, и повенчаем!
— Сами и женитесь! — уперся Глеб, избегая тоскующего взгляда Трофима,
и испугался — им мельница. А прикипела уже она к его бедовому сердцу. И
замолчал, перекладывая ответственность на братьев. Знал, что мать не
согласится на мужичью свадьбу, с Марией и то неладно — старообрядка! И
резануло по сердцу: Федька утром передавал слова Марии встретиться на
углу, чтобы наметить час, когда Есаулиха придет к Синенкиным договориться
о свадьбе на Николу-зимнего.
До вечера еще время есть, и Глеб продолжал бражничать с хозяином и
братьями, благо и новый гость подошел, дедушка Афиноген, славный песенник.
— Здорово, ребята! — есаульским покриком приветствовал он сидящих на
колоде. — Чего шумите?
— Жениться надумали, Афиноген Павлович! — ответил Спиридон.
— Жениться не напасть, — женатому б не пропасть! А я тебя, голубь,
давно поджидаю.
— Есть? — вскинулся Спиридон, сразу забыв о свадьбах.
— Ага.
— Эх, бумаги нету, — схватился за карманы хорунжий.
— Райка! — крикнул Трофим. — Бумагу и перо! Живо!
Ровно по воздуху, принеслась Райка. Спиридон взял у нее тетрадку и
огрызок карандаша. Записал со слов дела песню. Отошел в сторонку, глянул
на захолодавшее небо, на тучи, медленно наступающие на синеву, — нашел
мстив! Схватил стакан, выпил и, держа слова перед глазами, запел:
Только я распилась,
Только разгулялась,
А мой муж-соколик
Домой приезжает.
А я горевати:
Куда гостя девати?
Я его в окошко —
В окошко не лезет,
Я его под лавку —
Войлочком накрыла,
Сенцом притрусила.
А муж жене говорит:
Жена моя, женушка,
Белая лебедушка,
Что у тебя под лавкой
Войлочком прикрыто,
Сенцом притрушено?
Ой, муж-муженек,
Глупый твой разумок,
Серая овечка
Барашка окотила,
А этого барашка
До трех дней не смотрят.
Вот прошло три денечка,
И муж жене говорит;
Жена моя, женушка,
Белая лебедушка,
А где ж тот барашек,
Что три дня не смотрят?
(А это был не барашек,
А Скрыпников Николашек!)
— Снова! Снова! — закричали подошедшие на песню помольцы, чьи телеги
стояли в дальнем углу двора.
А Трофим Егорович казенную бутылку отколупывает.
У Синенкиных своя баталия идет: Федор не прочь породниться с
Есауловыми — люди видные, но сам называться не пойдешь. Есаулиха вроде
обещала Насте прийти на сговор — никого нет. Пьяных братьев Федька видал
на мельнице, а там тоже невеста. Сколько можно, ждали.
Тут, как на грех, сваты приехали — с Генеральской улицы! Правда, сам
жених Петр Глотов, гребенской казак, жил на хуторе, а дом его, доставшийся
по наследству, на курсу господа занимают. Глотовы фамилия известная, брат
Петра чихирню держит. Но жениха Синенкины в глаза не видали. Услужливые
языки донесли: чином сотник, лет сорок два, при капиталах — винодел, с
лица тощеват, плюгавенький, белоглазый, чуб вьется, как наплоенный, но тем
чубом он достанет невесту лишь до плеча.
Пока сваты сидели в горнице, Мария в амбаре бухнулась в ноги отцу,
призналась в любви с Глебом до венца. Федор снял с поперечины вожжи и
полосовал дочь до крови. Она ловила губами его руки, целовала их, зажимала
себе рот, чтобы в хате не услыхали крика.
Вошла побелевшая Настя, тоже просила отказать гребенским. И хотевший
было уступить Федор взъярился вновь. Как? Бабы будут верховодить в доме?
Он им хозяин или они, может, ему? Разве он против Есаулова парня? Все
выложили бы ему для счастья любимой дочери, но где он? Быть ей за
гребенским казаком! Стар? Дюжей любить будет! Ростом мал? С красы воду не
пить! Люди справные — три пары быков, туча пчел, виноделие, а главное
религия своя — старообрядцы, поганой щепотью не крестятся, помидоров не
едят, бесовское зелье не курят!
— Сам-то куришь, — робко вставила Настя.
Федор задохся от ярости, пнул макитру с кислым айраном — на черепки
разлетелась.
— Цыть, проклятые! Истинно говорит дядя Анисим: домашние — враги
человека! Душу вы мою вымотали! Федька, неси шашку, порубаю гадюк
подколодных! — И хлестал ременными вожжами длинные голые ноги дочери с
костистыми, еще детскими коленками. И остыл, как урядник перед есаулом, —
в амбар прикостылял дед Иван, сваты остались в хате одни. Он тоже против
мозглявенького Петра, но сказал так: — Богатые, нос драть будут!
— Что у нас, девка в поле обсевок, что ли? — скрывает тайну дочери
Федор. — Не пустодомка, не межедворка, на работу моторная.
— Откажи, — махнул дед Насте. — Молода, мол, еще.
Федор набычился.
Ночью Мария тихо плакала в темноте, на сундуке. Тело жгли рубцы. А
душенька изболелась за милого — Федор грозил зарезать Глеба и сокрушался,
что нету Антона, тот бы ему показал где раки зимуют. Пожалиться некому —
все спят. Отец в чихирне сидит. На улице прохожие девки поют.
Что ж ты, Машенька, да ты на личико бледна?
Или душечка да заболела у тебя?
Ой болит-болит да сердце ноет у меня,
Я из горенки да все во горенку хожу,
Часто-часто да я все в окошечко гляжу.
Увидала да я поругала подлеца:
— Где ж ты, милый, мой хороший, пропадал —
Или в карты, или во бильярты ты играл?
— Я не в карты да я не в бильярты не играл, —
Я с хорошенькой девчоночкой гулял...
Скрипнула дверь. Отец. Сжалась, притворилась спящей, неровен час —
убьет пьяный. Федор осторожно присел на краешек сундука. Она вспомнила,
как злобно сек он ее, глаз не открыла. Отец посидел, сказал, дохнув вином:
— Яблок большущий уродился на энтой яблоне, что с краю, и спрятался в
листьях. Вечером гляжу, листья опали, а он так и просится в руки, холодно
ему. На. — Положил на подушку яблоко. Яблоко было большое и теплое.
Она поймала, как в амбаре, его разбитые работой руки, беззвучно
тряслась в рыданиях. А он, как в далеком ее детстве, гладил дочь по
голове, сморкаясь в рубаху.
ЗИМНИЙ САД
Прасковью Харитоновну Есаулову в станице называли — кремень-баба.
Оттенков тут много. Старинный. Твердый. Холодный. Дающий огонь кремень. С
возвращением старших сыновей со службы она стала думать об их будущих
семьях. Заранее знала, что жена не заменит мать, и заранее не любил
...Закладка в соц.сетях