Жанр: Драма
Рассказы и повести
...ика сменяет домашнюю кофту на черную драповую жакетку
и едет встречать Жюлиюса и Маргариту, поезд которых приходит в шесть часов.
Антим идет бриться; фуляр он заменил прямым бантом; этого достаточно; он
терпеть не может парада и не намерен расставаться ради свояченицы с пиджаком
из альпака, белым жилетом в синюю полоску, тиковыми панталонами и удобными
черными кожаными туфлями без каблуков, которые он носит даже на улице и
которые простительны в виду его хромоты.
Он подбирает порванные листки, восстанавливает их по кусочкам и
тщательно переписывает цифры заново, поджидая Баральулей.
Род Баральулей (Baraglioul, причем gl произносится как "l mouille", на
итальянский лад, как в словах "Бролье" (герцог) и "мильоонер") происходит из
Пармы. За одного из Баральоли (Алессандро Baraglioli) вышла замуж вторым
браком Филиппа Висконти в 1514 году, несколько месяцев спустя после
присоединения герцогства к церковным владениям. Другой Баральоли (тоже
Алессандро) отличился в битве при Лепанто и был убит в 1580 году при
загадочных обстоятельствах. Было бы нетрудно, хоть и не особенно интересно,
проследить судьбы рода вплоть до 1807 года, когда Парма была присоединена к
Франции и когда Робер де Баральуль, дед Жюлиюса, поселился в По. В 1828 году
Карл Х пожаловал его графской короной, которую с таким достоинством носил
впоследствии Жюст-Аженор, его третий сын (двое старших умерли малолетними),
в посольствах, где блистал его тонкий ум и торжествовала его дипломатия.
Второй ребенок Жюста-Аженора де Баральуля, Жюлиюс, после женитьбы
вполне остепенившийся, в молодости своей знавал увлечения. Но, во всяком
случае, он мог сказать по справедливости, что сердца своего он не унизил ни
разу. Врожденное благородство и, так сказать, нравственное изящество,
сквозившее в малейших его сочинениях, всегда удерживали его порывы от того
наклонного пути, по которому их наверное устремило бы его писательское
любопытство. Кровь его струилась без кипучести, но не без жара, как то могли
бы засвидетельствовать некоторые прекрасные аристократки... И я бы не стал
говорить здесь об этом, если бы этого не давали ясно понять его первые
романы, чему они отчасти и были обязаны своим большим светским успехом.
Избранный состав читателей, способных их оценить, позволил им появится --
одному в "Correspondant", двум другим — в "Revue des Deux Mondes". Таким
образом, как бы само собой, еще молодым: он оказался созревшим для Академии;
его как бы предуготовляли к ней его статность, умиленная важность взгляда и
задумчивая бледность чела.
Антим выказывал великое презрение к преимуществам, связанным с
общественным положением, богатством и внешностью, чем постоянно уязвлял
Жюлиюса; но он ценил в нем его душевные качества и неумение спорить,
благодаря которому свободная мысль нередко одерживала верх.
В шесть часов Антим слышит, как у подъезда останавливается экипаж, в
котором приехали его гости. Он выходит их встречать на площадку лестницы.
Первым подымается Жюлиюс. В своем плоском цилиндре и прямом пальто с
шелковыми отворотами, он казался бы одетым скорее для визита, чем для
дороги, если бы не шотландский плед, перекинутый через руку; длинный путь
никак на нем не отразился. Маргарита де Баральуль идет следом,
поддерживаемая сестрой; она, напротив, совсем растерзана, шляпка и шиньон
сбились на сторону; она спотыкается о ступени, часть лица закрыта носовым
платком, который она к нему прижимает... Когда она подходит к Антиму:
— Маргарите попал в глаз уголек, — шепчет Вероника.
Жюли, их дочь, миловидная девочка девяти лет, и няня, замыкая шествие,
хранят унылое молчание.
Зная характер Маргариты, к этому не отнесешься шутя; Антим предлагает
послать за окулистом; но Маргарита наслышана об итальянских докторишках и не
соглашается "ни за что на свете"; она вздыхает умирающим голосом:
— Холодной воды. Просто немного холодной воды. Ах!
— Дорогая сестрица, — продолжает Антим, — холодная вода,
действительно, принесет вам минутное облегчение, оттянув от глаза кровь; но
помощи от нее не будет.
Потом, обращаясь к Жюлиюсу:
— Удалось вам посмотреть, в чем дело?
— Плохо. Когда поезд останавливался и я хотел взглянуть, Маргарита
начинала нервничать...
— Как ты можешь так говорить, Жюлиюс! Ты был ужасно неловок. Чтобы
приподнять веко, ты начал с того, что вывернул мне все ресницы...
— Хотите, попробую я, — говорит Антим. — Быть может, я окажусь
искуснее?
Носильщик внес чемоданы. Каролина зажгла лампу с рефлектором.
— Послушай, мой друг, не станешь же ты производить эту операцию в
проходе, — говорит Вероника и ведет Баральулей в их комнату.
Квартира Арманов-Дюбуа была расположена вокруг внутреннего двора, куда
выходил окнами коридор, начинавшийся от вестибюля и упиравшийся в оранжерею.
Вдоль этого коридора тянулись сперва столовая, затем гостиная (огромная
угловая комната, плохо обставленная, которой не пользовались), две комнаты
для гостей, из которых первую отвели супругам Баральулям, а вторую,
поменьше, — Жюли, и, наконец, комнаты Арманов-Дюбуа. Все эти комнаты,
выходя в коридор, сообщались кроме того и меж собой. Кухня и две людских
находились по ту сторону лестницы.
— Я вас прошу, не стойте все около меня, — стонет Маргарита. --
Жюлиюс, ты бы занялся чемоданами.
Вероника усадила сестру в кресло и держит лампу, а Антим хлопочет:
— Он, действительно, воспален. Если бы вы сняли шляпу!
Но Маргарита, боясь, быть может, что ее растрепанная прическа обнаружит
свои заимствованные элементы, заявляет, что снимет шляпу потом; ее чепчик с
лентами не помешает ей прислониться головой к спинке.
— Таким образом, вы приглашаете меня удалить из вашего глаза сучок, а
у меня в глазу бревно оставляете, — говорит Антим с чем-то вроде усмешки.
— Это, знаете, не очень-то по-евангельски!
— Ах, я вас прошу, не заставляйте меня слишком дорого платить за вашу
помощь.
— Я молчу... Уголочком чистого платка... вижу, вижу... да не бойтесь
же, чорт возьми! Смотрите в небо!.. вот он.
И Антим удаляет кончиком платка еле заметный уголек.
— Благодарю вас! Благодарю. Теперь оставьте меня; у меня ужасная
мигрень.
Пока Маргарита отдыхает, пока Жюлиюс распаковывает с няней вещи, а
Вероника следит за приготовлениями к обеду, — Антим занят Жюли, которую он
увел к себе в комнату. Он помнил свою племянницу совсем маленькой и теперь с
трудом узнает эту большую девочку с уже серьезной улыбкой. Немного погодя,
держа ее возле себя и беседуя о всяких ребяческих пустяках, которые, по его
мнению, должны ее занимать, он замечает на шее у ребенка тоненькую
серебряную цепочку и чует, что на ней должны висеть образки. Нескромно
поддев ее своим большим пальцем, он вытягивает ее наружу и, скрывая
болезненное отвращение под личиной удивления:
— Что это за штучки такие?
Жюли отлично понимает, что вопрос шутливый; но чего бы она стала
обижаться?
— Что вы, дядя? Вы никогда не видели образков?
— Признаться, никогда, моя милая, — лжет он. — Это не ах, как
красиво, но, может быть, и служит к чему-нибудь.
И так как ясное благочестие не мешает невинной шаловливости, ребенок,
видя у зеркала над камином свою фотографию, указывает на нее пальцем:
— А вот у вас здесь, дядя, портрет какой-то девочки, которая тоже не
ах, как красива. К чему он может вам служить?
Удивленный такой лукавой находчивостью и таким проявлением здравого
смысла у маленькой святоши, дядя Антим теряется. Но не может же он вступать
в метафизический спор с девятилетней девочкой. Он улыбается. Малютка,
немедленно воспользовавшись этим, показывает свои образки:
Вот образок святой Юлии, моей заступницы, — говорит она, — а вот
сердца Иисусова...
— А с боженькой у тебя нет образка? — нелепо перебивает ее Антим.
Ребенок спокойно отвечает:
— Нет, с боженькой не делают... А вот самый красивый: Лурдской божьей
матери; мне его подарила тетя Флериссуар она привезла его из Лурда; я его
надела в тот день, когда папа и мама вручили меня пресвятой деве.
Этого Антим не выдерживает. Ни на минуту не задумываясь над тем,
сколько несказанной прелести в этих образах, мае месяце, белом и голубом
детском шествии, он уступает маниакальному позыву к кощунству:
— Значит, пресвятой деве ты не понадобилась, раз ты еще с нами?
Малютка не отвечает ничего. Может быть, она уже понимает, что бывают
наглые выходки, на которые самое умное — ничего не отвечать? К тому же --
что бы это могло значить? — вслед за этим несуразным вопросом краснеет не
Жюли, а сам франк-масон, — легкое смущение, невольный спутник
непристойности, мимолетное волнение, которое дядя скроет, почтительно
касаясь чистого лба племянницы искупительным поцелуем.
— Почему вы притворяетесь злым, дядя Антим?
Малютка говорит правду; в сущности, у этого неверующего ученого
чувствительная душа.
Тогда откуда же это ярое упорство?
В эту минуту Адель отворяет дверь:
— Барыня спрашивает барышню.
Очевидно, Маргарита де Баральуль боится влияния зятя и не очень-то
склонна оставлять с ним подолгу свою дочь вдвоем, — что он и решится ей
сказать, вполголоса, немного спустя, когда вся семья пойдет к столу. Но
Маргарита поднимет на Антима все еще слегка воспаленный глаз:
— Боюсь вас? Но, дорогой друг, Жюли успеет обратить дюжину таких, как
вы, прежде чем вашим насмешкам удастся хоть сколько-нибудь отразиться на ее
душе. Нет, нет, мы поустойчивее, чем вы думаете. Но все-таки не забывайте,
что это ведь дитя... Она хорошо знает, каких кощунств можно ждать от такого
растленного времени, как наше, и в стране, управляемой так постыдно, как
наше отечество. Но грустно, что первые поводы к возмущению ей даете вы, ее
дядя, которого нам бы хотелось, чтобы она училась уважать.
Успокоят ли Антима эти столь взвешенные, столь мудрые слова?
Да, на время первых двух смен (впрочем, обед, вкусный, но простой,
состоит всего лишь из трех блюд), пока семейный разговор будет прогуливаться
мимо предметов, которые не колются. Во внимание к Маргаритину глазу, сперва
поговорят об окулистике (Баральули делают вид, будто не замечают, что шишка
у Антима выросла), потом об итальянской кухне, из любезности к Веронике, с
намеками на отменность ее обеда. Потом Антим спросит о Флериссуарах, к
которым Баральули недавно ездили в По, и о графине де Сен-При, сестре
Жюлиюса, живущей неподалеку оттуда на даче; наконец, о Женевьеве, прелестной
старшей дочери Баральулей, которую те хотели было взять с собою в Рим, но
которая ни за что не соглашалась расстаться с детской больницей на улице
Севр, куда она ходит каждое утро перевязывать раны маленьким страдальцам.
Затем, Жюлиюс выдвинет важный вопрос об отчуждении Антимовых земель; речь
идет об участках, которые Антим купил в Египте во время первого своего
путешествия, еще молодым человеком; плохо расположенные, эти земли до сих
пор не приобрели особенной ценности; но в последнее время возник вопрос о
том, что их может пересечь новая железнодорожная линия Каир — Гелиополь;
спору нет, кошелек Арманов-Дюбуа, истощенный рискованными спекуляциями,
весьма нуждается в этом подспорьи; однако Жюлиюс перед отъездом говорил с
Манитоном, инженером-экспертом, участвующим в изысканиях по постройке
дороги, и советует свояку не слишком обольщаться надеждами; легко может
оказаться, что они его обманут. Но чего Антим не говорит — это, что дело в
руках у Ложи, а она никогда не даст в обиду своих.
Теперь Антим говорит Жюлиюсу об его кандидатуре в Академию, об его
шансах; говорит он об этом с улыбкой, потому что нисколько в это не верит; и
сам Жюлиюс изображает спокойное м как бы отреченное равнодушие: к чему
рассказывать, что его сестра, графиня Ги де Сен-При, вертит, как хочет,
кардиналом Андре, а следовательно и пятнадцатью бессмертными, всегда
голосующими заодно с ним? Антим отзывается с очень беглой похвалой о
последнем романе Баральуля: "Воздух Вершин". На самом деле, эта книга
показалась ему отвратительной; и Жюлиюс, догадываясь об этом, спешит
сказать, дабы оградить свое самолюбие:
— Я так и думал, что подобного рода книга не может вам нравиться.
Антим готов бы еще извинить книгу, но этот намек на его убеждения
задевает его за живое; он заявляет, что его убеждения отнюдь не влияют на ту
оценку, которую он дает произведениям искусства вообще и книгам Жюлиюса в
частности. Жюлиюс улыбается с примиряющей снисходительностью и, чтобы
переменить разговор, спрашивает свояка об его ишиасе, который он по ошибке
называет ревматизмом. Ах, что бы Жюлиюсу спросить об его научных изысканиях!
Тут бы ему ответили! А то извольте, ревматизм! Может быть еще и шишка? Но об
его научных изысканиях Жюлиюс, по-видимому, ничего не знает; предпочитает не
знать... Антим, и без того возбужденный, а тот еще, как назло, схваченный
приступом этого самого "ревматизма", усмехается и сердито отвечает:
— Лучше ли я себя чувствую?.. Ха, ха, ха! Вам это было бы не очень-то
приятно!
Жюлиюс удивлен и просит свояка объяснить ему, чем он заслужил, что тот
ему приписывает столь малосострадательные чувства.
— А то как же! Вы тоже, небось, умеете звать доктора, если кто-нибудь
из вас заболеет; но когда больной выздоравливает, то медицина оказывается
тут не при чем: это помогли молитвы, которые вы читали, пока врач вас лечил.
А если человек не говел, то, по-вашему, с его стороны будет порядочным
нахальством, если он выздоровеет.
— Вместо того, чтобы молиться, вы предпочитаете болеть? --
проникновенно промолвила Маргарита.
Эта чего суется? Обыкновенно она не вмешивается в разговоры общего
характера и стушевывается, чуть только Жюлиюс раскроет рот. У них мужской
разговор; к чорту церемонии! Он резко оборачивается к ней:
— Душа моя, знайте, что если бы исцеление было тут, вот тут, вы
слышите, — и он исступленно указывает на солонку, — под рукой, но если бы
для того, чтобы иметь право им воспользоваться, я должен был умолять
"господина начальника" (так он называет, когда бывает не в духе, верховное
существо) или просить его вмешаться, нарушить ради меня установленный
порядок, естественный порядок причин и следствий, почтенный порядок, так
вот, я бы отказался от его исцеления; я бы ему сказал, этому начальнику: "
Ну вас совсем с вашим чудом; мне его не надо".
Он отчеканивает каждое слово, каждый слог: он возвысил голос до уровня
своего гнева; он ужасен.
— Вы бы отказались... почему? — спросил Жюлиюс очень спокойно.
— Потому что иначе мне пришлось бы верить в того, кто не существует.
С этими словами он стукнул кулаком по столу.
Маргарита и Вероника тревожно переглянулись, потом перевели обе взгляд
на Жюли.
— Мне кажется, пора итти спать, дочурка, — сказала мать. — Ступай;
мы придем попрощаться с тобой, когда ты ляжешь в кроватку.
Девочка, устрашенная ужасными речами и демоническим обликом дяди,
убегает.
— Если я выздоровею, я желаю быть обязанным только себе. Вот.
— Ну, а доктор? — вставила Маргарита.
— Я ему плачу за труды, и мы квиты.
Но Жюлиюс, самым глубоким своим голосом:
— В то время, как благодарность богу вас связывала бы...
— Да, братец; вот почему я не молюсь.
— За тебя молились другие, мой друг.
— Это говорит Вероника; до сих пор она не произнесла ни слова. При
звуке этого мягкого, слишком знакомого голоса, Антим вздрагивает, теряет
всякую сдержанность. Противоречивые предложения толпятся на его губах.
Прежде всего никто не имеет права молиться за кого-нибудь без его согласия,
просить для него милости без его ведома, — это предательство. Она ничего не
добилась; тем лучше! Это ей покажет, чего стоят ее молитвы! Нашла, чем
гордиться!.. А может быть, она недостаточно молилась?
— Будьте покойны: я продолжаю, — все так же мягко отвечает Вероника.
Затем, улыбаясь и словно не задетая бушеванием этого гнева, она
рассказывает Маргарите, что каждый вечер, не пропуская ни одного дня, она
ставит за Антима две свечи перед уличной мадонной, у северного угла их дома,
той самой, возле которой она когда-то застала Беппо крестящимся. Мальчик
ютится и ночует поблизости, в углублении стены, и Вероника знает, что всегда
застанет его там в урочный час. Самой бы ей не дотянуться до ниши, которая
расположена выше человеческого роста; и Беппо (теперь это стройный юноша
пятнадцати лет), цепляясь за камни и железное кольцо, ставит зажженные свечи
перед образом... Так разговор мало-по-малу отдалялся от Антима, смыкался над
ним, и сестры беседовали о народном благочестии, таком трогательном, которое
самую бедную статую превращает в самую чтимую. Антим потонул совершенно.
Как? Мало того, что не далее, как сегодня утром, Вероника, за спиной у него,
накормила его крыс! Теперь она ставит еще и свечи! за него! Его жена! И
впутывает Беппо в эту дурацкую комедию... Ладно, посмотрим!..
У Антима кровь приливает к мозгу; он задыхается; в висках у него звучит
набат. С огромным усилием он встает, опрокидывает стул; проливает на
салфетку стакан с водой: вытирает лоб... Уж не дурно ли ему? Подбегает
Вероника; он отталкивает ее грубой рукой, кидается к двери, хлопает ею; и
вот в коридоре раздается его неровный, удаляющийся шаг, сопровождаемый
глухим стуком костыля.
Этот внезапный выход повергает обедающих в печаль и смущение. Некоторое
время все молчат.
— Бедная моя! — произносит, наконец, Маргарита.
Но при этом лишний раз сказывается разница в характере сестер. Душа
Маргариты сотворена из того чудесного вещества, из которого бог создает
своих мучеников. Она это знает и жаждет страданий. К несчастью, жизнь не
приносит ей никаких невзгод; она взыскана всем, и, чтобы найти применение
своей способности терпеть, она пользуется всем решительно, чтобы
оцарапаться; она цепляется и хватается за все. Правда, она умеет добиваться
того, чтобы с ней поступали дурно; но Жюлиюс как будто нарочно старается
отнять у ее добродетели последнюю пищу; что же удивительного, если с ним она
вечно недовольна и чудит? С таким мужем, как Антим, вот была бы жизнь! Ее
злит, что ее сестра не умеет этим пользоваться; Вероника, действительно, не
склонна огорчаться; по ее нескончаемой улыбчивой благости все скользит --
насмешка, издевательство, — и она, должно быть, давно уже примирилась со
своим одиночеством; впрочем, Антим совсем не плохо к ней относится; пусть
себе говорит, что угодно! Она объясняет, что он потому так резок на словах,
что не может двигаться; он не был бы таким вспыльчивым, если бы ему не
мешало его увечье; и, когда Жюлиюс спрашивает, куда он пошел, она отвечает:
— В лабораторию.
А Маргариту, на ее вопрос, не следует ли заглянуть туда, — ведь ему,
может быть, нехорошо после такой вспышки! — она уверяет, что лучше дать ему
успокоиться и не обращать внимания на его уход.
— Кончим спокойно обед, — решает она.
Нет, дядя Антим не в лаборатории. Он быстро прошел по своей мастерской,
где все еще мучатся шестеро крыс. Что бы ему помедлить на террасе, залитой
закатным сиянием? Серафический вечерний свет, умиряя его мятежную душу,
склонил бы ее, быть может... Но нет: он не внемлет совету. По неудобной
винтовой лестнице он спускается во двор и идет по нему. Этот торопящийся
калека для нас трагичен, потому что мы знаем, каких усилий ему стоит каждый
шаг, каких страданий каждое усилие. Увидим ли мы когда-нибудь расточаемой
ради блага столь же дикую энергию? По временам с его перекошенных губ
срывается стон; его лицо сводит судорога. Куда его влечет нечестивая ярость?
Мадонна, которая, проливая на мир из своих простертых ладоней
благодатный отблеск небесных лучей, охраняет дом и, быть может,
предстательствует даже за богохульника, — не из тех современных статуй,
какие выделывает в наши дни из пластического римского картона Блафафаса
художественная фирма Флериссуар-Левишон. Бесхитростный образ, выражение
народного обожания, она тем прекраснее и красноречивее для нас. Озаряя
бледное лицо, лучезарные руки и голубую ризу, против самой статуи, но на
некотором расстоянии от нее, горит фонарь, свисающий с цинковой крыши,
которая выступает над нищей и осеняет как ее, так и прикрепленные к ее
стенам приношения. На высоте протянутой руки металлическая дверца ( ключ от
нее хранится у сторожа приходской церкви) ограждает намотанный конец
веревки, к которой подвешен фонарь. Кроме него, перед статуей день и ночь
горят две свечи; их как раз переменила Вероника. При виде этих свечей,
которые, он это знает, затеплены ради него, франк-масон чувствует, как в нем
снова закипает бешенство. Беппо, догрызавший в углублении, где он ютится,
корку хлеба и пучок укропа, выбежал ему навстречу. Не отвечая на его учтивое
приветствие, Антим схватил его за плечо; что такое он говорит, склонившись
над ним, что тот вздрагивает? — "Нет, нет!" — возражает мальчуган. Из
жилетного кармана Антим достает бумажку в пять лир: Беппо возмущен...
Настанет время, он, быть может, украдет; убьет даже; кто знает, какими
грязными брызгами нищета запятнает его чело? Но поднять руку на пречистую
деву, которая его охраняет, которой каждый вечер перед сном он посылает
вздох, которой каждое утро, просыпаясь, он улыбается!.. Антим может
уговаривать, подкупать, сердиться, грозить, он ничего не добьется, кроме
отказа.
Впрочем, не будем впадать в заблуждение. Против самой девы Антим ничего
не имеет; он не желает только Вероникиных свечей. Но простая душа Беппо не
приемлет этих оттенков; к тому же, эти свечи, отныне освященные, никто не в
праве задуть.
Антим, выведенный из себя таким упорством, оттолкнул ребенка. Он будет
действовать один. Прислонясь у стене, он хватает костыль за самый конец,
яростно размахивается несколько раз и изо всех сил швыряет его кверху. Палка
ударяется о стенку ниши, с грохотом падает на землю, увлекая за собой
какие-то обломки, штукатурку. Он подбирает костыль и отступает назад, чтобы
взглянуть на нишу... Проклятье! Свечи горят по-прежнему. Но что такое? У
статуи, вместо правой руки, всего лишь черный металлический прутик.
Он созерцает, протрезвев, печальный результат своего жеста: кончить
таким смехотворным покушением... Фу! Он ищет глазами Беппо; мальчуган исчез.
Уже темно; Антим один; он замечает на земле обломок, отбитый костылем,
поднимает его: это маленькая гипсовая ручка, которую он, пожимая плечами,
сует в жилетный карман.
С краской стыда на лице, с яростью в сердце, иконоборец возвращается в
свою лабораторию; ему хотелось бы работать, но после этого отчаянного
напряжения он совсем разбит; он может только спать. Разумеется, он ляжет, ни
с кем не прощаясь... Но, когда он идет к себе в комнату, его останавливает
звук голосов. Дверь соседней комнаты открыта; он крадется темным
коридором...
Подобная семейному ангелочку, маленькая Жюли, в рубашечке, стоит на
коленях в кровати; у изголовья залитые светом лампы, Вероника и Маргарита,
тоже на коленях; поодаль, в ногах, приложив одну руку к сердцу, а другой
закрывая глаза, стоит Жюлиюс, в молитвенной и в то же время мужественной
позе; они слушают, как малютка молится. Всю сцену окутывает великая тишина,
такая, что ученому приходит на память некий спокойный и золотой вечер на
берегах Нила, когда, как эта детская молитва, возносился совершенно прямой,
к совершенно чистому небу, голубой дым.
Молитва, по-видимому, близится к концу; оставив заученные выражения,
малютка молится теперь так, как ей подсказывает сердце; она молится за
сироток, за больных и бедных, за сестрицу Женевьеву, за тетю Веронику, за
папу; молится о том, чтобы глаз ее дорогой мамы поскорее поправился... Тут
сердце Антима сжимается; с порога, очень громко, стараясь, чтобы его слова
звучали иронически, он говорит так, что слышно через всю комнату:
— А для дяди у боженьки ничего не просят?
И малютка удивительно уверенным голосом продолжает, к великому
изумлению всех:
— И еще я молюсь, господи, о грехах дяди Антима.
Эти слова поражают безбожника в самое сердце.
В эту ночь Антиму приснился сон. Кто-то стучался в маленькую дверь его
спальни; то была не дверь в коридор и не дверь в смежную комнату; стучались
в другую дверь, которой он наяву до сих пор никогда не замечал и которая
выходила прямо на улицу. Потому-то он и испугался и сперва, не откликаясь,
притих. Слабый свет позволял ему различать все мелкие предметы в комнате,
мягкий и смутный свет, напоминающий свет ночника; однако нигде не горел
огонь. Пока он старался понять, откуда этот свет, постучали снова.
— Чего вам надо? — крикнул он дрожащим голосом.
При третьем стуке им овладела необычайная слабость, такая слабость, что
в ней растаяло всякое чувство страха (он называл это впоследствии:
безвольная нежность), и вдруг он ощутил, что не может сопротивляться и что
дверь сейчас откроется. Она распахнулась бесшумно, и в первую минуту он
видел лишь черный вырез, но вот в нем, словно в нише, появилась богородица.
Это была невысокая белая фигура, и он принял ее было за свою племянницу
Жюли, такой, как он ее только что видел, с босыми ногами, чуть выступающими
из
...Закладка в соц.сетях