Купить
 
 
Жанр: Драма

Дорогой мой человек 3. Я отвечаю за все

страница №26

- Так вы ведь сами вчера выразили желание продолжить беседу, - усмехнулся Штуб. -
Я нисколько не навязываюсь...
- Раз приехали - посидите.
- Сижу. Свет зажечь?
- Все едино.
Помолчали немного в сгущающихся, белых сумерках. Потом "монстр" сказал:
- Вот лежу - думаю: подозрительность сама по себе есть контрреволюция, потому что
она подрывает веру в товарища, в товарищество, в сообщество товарищей, которое есть ячейка
государства. Послушайте, товарищ Штуб, если в самом деле у нас такое количество врагов, как
считает... допустим, майор Бодростин, то из этого надо сделать выводы...
- Не надо делать выводов, - сухо произнес Август Янович.
- Хорошо. Тогда по другому поводу. Вот здесь, в Унчанске, живут многие мои друзья.
Живете и вы - человек, который когда-то поверил мне и освободил меня. По вашему же
выражению - в строгое время. Так как же это так: мои друзья и вы читаете газету, в которой
черным по белому напечатано, что я, Крахмальников И. А., "агент", и все... все...
прикоснувшиеся к этому страшному обвинению, минуют его. Говорят, допустим: "Вот так
втяпался наш Крахмальников", или: "Вот те на!", или: "Сгорел Илья" - и все. Ведь вы все не
верите, что я "агент"?
- Ладно! - вставая, сказал Штуб. - Вы возбуждаетесь, а вам это нельзя. Прошу вас
убедительно, возьмите себя в руки. Вы слушаете?
- Слушаю. Учту ваши наставления.
- И сыну... с которым мой Алик подрался... не калечьте жизнь.
Он помолчал.
- Все пройдет, все минует, - услышал Крахмальников. - Держаться надо. Я не говорю,
что это легко и просто, я прошу вас - будьте мужчиной, будьте таким, каким я видел вас
дважды, когда...
- Помню...
- Ну... лежите... и поправляйтесь...
- Зачем? - последовал краткий и жесткий вопрос.
- Увидите!
Уходя, Штуб встретился с Золотухиным, который приехал к Богословскому окончательно
договариваться о дне операции. Здесь, внизу, в вестибюле, они поговорили в немногих словах
об истории "монстра". Зиновий Семенович слушал потупившись, как всегда в таких случаях,
шея у него багровела.
- Думаешь? - спросил он, когда Штуб рассказал ему свои соображения и
предложение. - Писку не будет?
- Будет, - усмехнулся Штуб.
- Ну, валяй, бесстрашный Август, - вдруг улыбнулся и даже просиял Золотухин. -
Валяй! Это верно, что такие дела кончать надо, чтобы неповадно было. Намылят нам холки?
- Наверное.
- Авторитет печати, то, се...
- Авторитет человека, то, се... - в тон Золотухину ответил Штуб. - Ну, ладно, Зиновий
Семенович, ни пуха тебе ни пера.
Богословского Золотухин застал за чаепитием.
- Желаете? - спросил Николай Евгеньевич. - Витаминизированные конфеты. У нас
теперь все пошло с витаминами. Крепленое вино, я слышал, тоже витаминизируют... Верно?
Как Вислогуз на этот счет рассуждает?
- Ты меня, Николай Евгеньевич, не понуждай к крепким словам, - ответил
Золотухин, - лучше скажи, почему твоего главврача Горбанюк так чрезмерно ненавидит? Что
у них случилось, чего не поделили?
- А разве они в плохих отношениях? - притворился Богословский. - Первый раз
слышу. Такая интересная дамочка...
Он еще заварил чаю, спросил, наливая:
- Вы - крепкий или пожиже?
- Крепкий. Устименко здесь?
- Оперирует.
- Ишь - прыткий. Главные, я слышал, больше командуют.
- Это смотря какие главные. Есть завалященские - так те и пульса не посчитают.
По-старому называлось - главный смотритель. В старопрежние времена. А наш врач
отменный, хоть и руки у него покалечены, и званиями учеными не отмечен.
- А это, собственно, почему же?
- Потому что не имеет обыкновения, подобно иным некоторым, на...
И Богословский такую фиоритуру закатил в объяснение нежелания Устименко сочинять
кандидатскую диссертацию на чужую тему, что Золотухин даже ушам своим не поверил и,
немножко откинувшись на спинку кресла, с изумлением посмотрел на Николая Евгеньевича -
откуда такая изысканная витиеватость в сочетании столь просоленных слов.
- А это у меня один раненый боцман себя во время перевязок облегчал, - пояснил
Богословский. - Интереснейший был человек.
Чай Золотухин похвалил от души. Пили оба с аппетитом, от чая словно раскалялись,
потели. Натрудив больную ногу долгим стоянием, вошел Устименко, еще разгоряченный
операцией, за ним - раскуривающий папиросу Нечитайло.
- Однако же длинный у вас день, - сказал Золотухин, сверившись с часами.
- Все по "скорой" возят, - устало ответил Устименко, - тут не спланируешь. До шести
Николай Евгеньевич парился, теперь на нас ущемленные грыжи посыпались, и вот
внематочная. Да у нас что - терапевтам тяжелее: нынче привезли три отравления в вокзальном
ресторане и везут - звонили - еще из столовых. Все рыба...

- Какая такая рыба?
Нечитайло скромно высказался в том смысле, что санитарно-эпидемиологическая служба
в Унчанске слишком тихо себя ведет, даже шепотом. Золотухин записал в блокнот "сан.-эп.
стан." и поставил возле жирный вопросительный знак. "Почешется наконец Женюра", - без
всякого злорадства, деловито подумал Устименко и положил на табуретку ноющую ногу по
команде - отдыхать! Зиновий Семенович еще отпил чаю и спросил у Богословского, как ему
живется в новой комнате.
- Мебель не может подобрать стильную, - одними глазами улыбнулся Устименко, -
все капризничает, по комиссионным ищет...
- Жакоб! - с натугой вспомнил Богословский. - Или чиппендейл.
- Не переехал он еще, - все улыбаясь глазами, сказал Владимир Афанасьевич. -
Пустил тут корни, и все. Чайник у него завелся электрический, чашки, теперь переезжать -
целое дело. А мы с вами товарищу Богословскому на блюдечке ордер принесли, верно, Зиновий
Семенович?
Он смотрел, посмеиваясь, в глаза Золотухину - этот все еще молодой, хоть и седеющий
верзила, с длинной шеей и тяжелыми кулаками, которые лежали перед ним на столе, чуть
искалеченные, но в общем настоящие руки, из таких, которые не подведут в работе, - верные,
сильные, крепкие. И, глядя на эти руки, Золотухин спросил не своим, неуверенным, даже
робким голосом:
- Вы, товарищ Устименко, будете мне Сашу оперировать?
- Нет, оперировать вашего сына будет Николай Евгеньевич, - ответил Устименко. - А
мы с Александром Самойловичем будем ассистировать. Да вы не беспокойтесь, мы мужики
дошлые, управимся, хоть и не профессора, как вы вашему сыну обещали.
Золотухин удар принял не сморгнув.
- С моей немудрящей точки зрения - Николай Евгеньевич профессор.
- С моей - тоже, - скромно согласился Богословский. - Ну, а вот где будем молодого
товарища оперировать? У вас в салонах и будуарах я не согласен.
- Это в каких же салонах?
- В ателье в ваших, - засопел угрожающе Богословский.
Если он бранил какую-либо больницу, то называл ее салоном, будуаром, а если уж
ругался, то произносил слово "ателье", которое ему казалось даже неприличным. В Москве
как-то проездом увидел он в годы нэпа "салон красоты" - и ахнул на всю жизнь.
- Почему же у нас ателье?
- Полы паркетные, врачи анкетные, - сказал Богословский. - Мне там нельзя. У меня
папаша поп был. И вообще я ко всяким закрытым распределителям отношусь раз навсегда
отрицательно, даже когда они здоровья касаются... Ну, а ежели серьезно говорить, то
прооперировать может и обезьяна, если ее выучить, а вот выходить после операции никакая
ученая обезьяна не сможет. Слышали про такое?
Про оперирующих обезьян Золотухин, естественно, не слышал. А Богословский совсем
развеселился и пошел рассказывать про "звериную" медицину, да так, что совсем неизвестно
сделалось, где настоящая правда, а где похожий на правду вымысел.
- Вот вы недоверчиво слушаете, - поблескивая медвежьими глазками, пофыркивая,
сладко разморенный обильнейшим чаепитием, говорил Богословский, - а ведь точно известно,
что подражание животным - источник медицины. Древние врачеватели чрезвычайно много
почерпнули от суданских мартышек и эфиопских гамадрилов. Плиний утверждает, что
кровопусканию древние обучились у гиппопотама, который, почувствовав в себе тяжесть,
вылезал из реки под наименованием Нил и открывал себе вену посредством терниев, а
несколько позже останавливал кровотечение лимоном. Выкушали?
- Бросьте! - сказал Золотухин.
- Не брошу! - отозвался Богословский. - Человек - оно, конечно, звучит гордо, но и
зверье, случается, свою пользу соображает. Старина Плутарх пишет, что промывательные
вначале вошли в употребление у египтян, которые заимствовали их у птицы ибис...
- Да, тут с вопросами приоритета черт ногу сломит, - наливая себе остывшего чая,
сказал Устименко. - Это вам не продолговатое пирожное с заварным кремом...
- Какое? Какое?
Володя рассказал про переименование эклера.
Золотухин скис от смеха.
- Весело, ребята, живете, - сказал он.
Ему здесь нравилось - в этой белой высокой бедной комнате. И они нравились - в
своих расстегнутых халатах, работники, деловые ребята, свои мужики. И не важничают, не
заносятся, не воображают, как те, которые замучили его Сашку. Ничто так не раздражало его,
как вид любого земного величия, хоть сам он, случалось, и покрикивал, и грубил. Но грубил-то
он на равных, не обижаясь на крутой ответ. Бывало, удивлялся, но и только.
- Живем не слишком весело! - погодя отозвался Устименко.
- Бывают и печали?
- Бывает, что медицина бессильна не по нашей вине, - твердо произнес Владимир
Афанасьевич. - Мы все делаем с телом человека, а душу вытащить не можем...
- Это какую такую душу? - слегка принасупился Золотухин. - Для меня такое понятие
не существует.
- Зря! - попенял Богословский.
Нечитайло немножечко нравственно попятился.
- Зиновий Семенович как марксист... - начал было он, но Устименко прервал:
- Вы, Александр Самойлович, не пугайтесь раньше времени, отвыкайте!
И рассказал, не торопясь, с подробностями, все, что уже в общих чертах Золотухин знал о
печальной истории Крахмальникова. Но рассказал с моралью. И сильно на эту мораль нажал:
- Имел место случай в конце войны, когда несколько крупнейших наших светил более
полугода бились за жизнь одного ничем особо не примечательного капитана-сапера.

Подробности вам неинтересны, хирургические и теоретические, но капитан этот подлежал
впоследствии постоянному наблюдению, потому что возвращение ему жизни было чудом, из
которого следовало извлечь выводы важные уже не только, так сказать, персонально, нет -
важные для развития науки и судеб данной уникальнейшей операции. Ну, а после выписки одна
сволочь, бандит и чиновный мерзавец, обидела капитана окриком. Всего только окриком насчет
сокращения ему жилплощади. И капитан умер в одночасье. Пришел и умер. Это мы к тому - я
от всех нас говорю, Зиновий Семенович, - ну, а мы, и я в частности, кое-что в грудной
хирургии кумекаем, - так мы к тому, что надобно Крахмальникову его честь вернуть, тогда он
и поднимется.
- Вообще-то грузины правильно утверждают, - с осторожностью вставил Нечитайло, -
они говорят: "Человек человеку - лекарство".
- Не подрессоривай, Самойлович, - попросил Богословский, - тут покруче можно
выразиться: человечество начинается с человека.
- Это кто сказал? - быстро спросил Золотухин.
- Человек и сказал, - угрюмо отозвался Устименко. - Где-то слышал я еще такую
самокритику, что, бывает, понятием "народ", довольно отвлеченным и даже абстрактным,
больше клянутся по торжественным дням, а надо думать о каждом человеке по будням, тогда и
получится народ.
Золотухин послушал, потер большое лицо тяжелыми руками, вздохнул и сказал:
- Если вы этими снарядами по мне бьете, то зря. Такие задачи мне не в диковинку
решать, да и решать их разве что дурачку уместно, - любой, у которого голова на месте, сам
понимает. Только и вы учтите - лечащему врачу ближе к человеку, чем, например, главному, в
данном случае товарищу Устименке. А мне, например, и того труднее, у меня послевоенная
область и областной центр. Народу сколько? А все человеки? Так как мне прикажете? С
каждым по отдельности?
Богословский и Устименко коротко переглянулись.
- Не одобряете? - заметив этот взгляд, спросил Золотухин. - Что ж, не смею спорить,
только научите, откуда время брать... ну и силы...
Он вздохнул, подперся рукой, размял папиросу.
- Курили бы меньше, - уныло посоветовал Богословский.
- Вот-вот, - сказал Зиновий Семенович, - это и есть выход из положения. Еще на
лыжах пробежаться, перед обедом часок соснуть, когда сон золотой, вечером не наедаться.
- Ладно, оставим, - перебил Богословский. - Вернемся к основной проблеме, именно
- где вашего Александра оперировать. Значит, так: в этом вашем высоком заведении я лично
оперировать не стану. Высокую клизму кто у вас поставит? Сифонную? У вас там различные
родственники торчат в любое время и даже командуют - вот Нечитайло рассказывал...
- Да бросьте! - сказал Золотухин.
- Ан не брошу. Здесь, у себя, я сам и прослежу и, коли понадобится, поставлю. Тут я сам
себе царь, бог и воинский начальник. А у вас кабак, кагал, Канатчикова дача, черт-те что и
будуар в придачу. Нет, ноги моей там не будет.
- Ну-ну, - даже чуть испугался Золотухин.
В общем-то он не мог не верить Богословскому, но, наслушавшись о бедности
больничного городка за последнее время, когда Николай Евгеньевич захаживал к Саше,
Надежда Львовна потребовала, чтобы сына непременно оперировали в "будуаре". Это Зиновий
Семенович и рассказал докторам.
- Тут, конечно, мой перебор, - сказал Богословский. - Я ведь из поповской семьи,
фамильная выучка - курохваты. Где можно, там и кланяйся, проси. Это я вашей супруге
сиротских слез напустил, верно. Нет, у нас нынче совсем неплохо, понемножечку встаем на
ноги. Так ведь, Владимир Афанасьевич?
- А правду я когда-нибудь узнаю? - со смешком сказал Золотухин. - Или вы всегда
мне будете голову морочить на том основании, что я "не специалист"?
Николай Евгеньевич подумал и сказал, что он ответить на этот вопрос четко не может,
потому что все зависит от ситуации. А ситуация на будущее еще не определилась.
- Значит, послезавтра привезете Александра? - спросил Устименко.
- Привезу, - кивнул Зиновий Семенович.
- Только отдельной палаты не будет, - голосом лампадного масла, старушечьим и
слишком уж сожалительным, сказал Богословский. - Но я думаю...
- А ему отдельная палата и не нужна, - прервал Золотухин. - Это если мы с матерью
еще в этих грехах и повинны, то Сашка - нет. Уж это мне поверьте.
Когда Зиновий Семенович ушел, Богословский, не без удовольствия, "подбил итоги"
собеседования:
- Взяли мы товарища Золотухина в клещи. Как считаете, Владимир свет Афанасьевич?
Теперь он в курсе взглядов нашего маленького, но дружного коллектива... Так товарищ Губин
выражается?
С Бор. Губиным Устименко встретился лично на следующий день в "синей столовой",
куда он, конечно, пропуска не имел, несмотря на попреки Веры Николаевны, которая уверяла
мужа, что ему этот пропуск "положен". Нынче Устименко пошел сюда в надежде непременно
поймать здесь второго зампреда исполкома Левашова, про которого рассказывали, что за
третьим блюдом он добреет и не так сурово расправляется с заявками на лакокраски. Но
Левашова он не застал и хотел уже идти обратно, когда его увидел и окликнул Губин. Имея
жизненное правило лбом кидаться на ненавистных людей, Устименко сел за стол, застеленный
непривычной для этих времен скатертью, и втянул в себя теплый и даже душистый запах
котлет из настоящего мяса. Котлет на тарелке Губина было две, а рядом - половинка соленого
огурца и гарниры разные, как пишется в больничных раскладках, - макаронные изделия,
горошек и овощи. "А горошек - овощи или нет?" - почему-то подумал Устименко.

- Обедать будешь? - спросил Губин, и Устименко заметил, что Борис разглядывает
принесенные ему котлеты тем самым добрым взглядом, которым смотрел на людей в
юности. - Харчат нынче прилично.
Устименко обедать, естественно, отказался.
- А почему собственно? - поинтересовался Губин, не отрывая взгляда от куска котлеты,
которую он сначала слишком перемазал горчицей и с которой сейчас снимал излишки. -
Почему бы тебе, мой друг, и не отобедать?
- А я сюда не прикреплен, - чувствуя, что тоже смотрит на котлеты и думает об их
вкусовых качествах, как принято опять-таки выражаться в больничной кухне, сказал
Устименко. - Это ведь столовая для особо выдающихся товарищей, - произнес он, понимая,
что нехорошо, завистливо раздражается и не может себя сдержать. - Это для исключительных
Ломоносовых нашего города...
- Не вбивай, не вбивай, брат, клин между руководством и народом, - вкусно и бережно
жуя и как бы лаская взором те процессы, которые происходили внутри его организма, добрым
голосом сказал Борис - Каждому пока что не по потребностям. Ничего не поделаешь.
Залечиваем раны войны...
Он еще что-то болтал, а Устименко, увидев, что Губину несут после котлет блинчики,
слегка отвернулся и перебил тем голосом, который не только портил людям пищеварение, но и
просто их пугал:
- Слушай, Борис, а ведь ты мерзавец!
- Это вдруг с чего? - совершенно спокойно вычищая соус с тарелки мякишем хлеба,
осведомился Губин. - Что приходится резко выступать? И тебя, друг, не помилую, если
встанешь поперек дороги...
- Какой такой дороги?
- Да ну, не в школе, - тарелкой отмахнулся Губин и, поставив ее на стол, с аппетитом
стал сосать клюквенный морс из тяжелой пивной кружки. Напившись и обтерев губы платком,
он, приподняв брови, чуть-чуть критически посмотрел на блинчики и сказал не Устименке, а
им, блинчикам: - Вот так, дорогие товарищи, наше дело правое - нам не до
миндальничаний...
- Послушай, что я у тебя спросить хотел, - напрягаясь и готовя себя к тому, что должно
сейчас произойти, сказал Устименко. - Мы сегодня в больнице подшивку нашего "Унчанского
рабочего" подняли, интересовались твоими писаниями про нашего Крахмальникова...
- А чем это он "ваш"? Политическим нутром?
- Не балагань! Он в себя стрелял.
- Не первый случай: враги народа, случалось, этим путем уходили от возмездия.
- Помолчи, меня выслушай!
- Зачем же мне молчать? Мы беседуем, между нами - диалог. Или ты мне хочешь речь
сказать?
- Я тебе не речь хочу сказать, Борис, а спросить кое о чем. Послушай, ты действительно
предполагаешь, что Аглая Петровна могла перекинуться к немцам? Нет, погоди, помолчи. Ты
бывал у нас, ты с ней разговаривал, она тебя кормила... ну не блинчиками, а этими...
- Оладьями с медом, - сказал Губин. - Помню, как же...
- И ты восхищался, говорил, как у нас славно дома, а мне отдельно про тетку, что ты ее
"опишешь в поэме", когда разовьешь стихотворную технику до поэмы. Было это?
- Ну, было...
- А что же ты сейчас написал? О каком портрете "политической авантюристки и не
разоблаченной вовремя шпионки" ты пишешь? Чей портрет собирался вывесить
Крахмальников в музее? Он мне сам сказал: Аглаи Петровны. Вот, оказывается, как ты развил
свою технику?
- Значит, по-твоему, я виноват? - спросил Губин.
- Но ты же это написал?
- Ты что, миленький? - почти искренне воскликнул Губин. - Откуда я знаю, чей
портрет? Видел я его? Мне дают материал, понимаешь? И я его делаю.
- Кто дает?
- А уж это тебя совершенно не касается.
- Редакционная тайна?
- Допустим.
- А тебе не кажется, что все это грязное и пакостное доносительство? Или тебя такие
детали не занимают?
Губин довольно громко стукнул пивной кружкой по столу:
- Послушай, Владимир, если ты хочешь со мной порвать - дело твое. Но, если ты, не
зная, что такое журналистика и с чем ее едят, просто оскорбляешь меня, срываешь на мне
обиду, злобу, в общем законное чувство горечи...
Устименко вдруг стало нестерпимо скучно.
- Ладно, - сказал он, - зря я это. Ты просто - дерьмо. - И попросил доверительно: -
Не приходи ко мне, пожалуйста. Ни в больницу, ни домой. Даже если Вера Николаевна
пригласит. Я, понимаешь, брезгливый...

НАКАЗАНИЕ БЕЗ МИЛОСЕРДИЯ

А дома он был чужой, но не просто чужой, он был еще и полудурок - утомительный и
раздражающий собственную семью. Это его почти не обижало, вернее, не задевало; конечно,
как глава семьи он стоил копейку в базарный день. И достать он ничего не мог, даже дров, и с
квартирой он поступил глупо - заврался, но в тот же день Люба его уличила, у них на
санэпидстанции и в поликлинике уже всё знали - Лосой сразу все выболтал, конечно в
похвалу Устименке, но получилась какая-то юродивая история, сахарная с патокой, а не
здоровая целесообразность толкового главного врача.

- Христосик! - сказала ему Люба. - Родственник, вы, оказывается, христосик! Я-то,
грешница, думала, что вы злюка...
- Это он своим - злюка! - поддержала Вера.
А Нина Леопольдовна сказала из какой-то пьесы:
- "О, низость доброты, которая во зло, о, скудость медяков, украденных у вдов"...
Устименко попробовал прикинуться доставалой и хитрецом:
- Я намеренно отказался от этой квартиры, потому что дом без лифтов и строенный
наспех. Лосой обещает...
- Теперь Лосой ничего больше не обещает! - встряла Люба. - И вы это, дорогой
родственничек, знаете гораздо лучше меня...
- И не кури, пожалуйста, здесь! - попросила Вера. - Что это ты взял за манеру -
папиросы раскуривать? Больно много денег у нас...
- Это чужие, кто-то забыл, - сказал Устименко.
"Северная Пальмира" - эту коробку оставил Цветков, забежав, и довольно при этом
рискованно, перед самым отъездом.
- Чужие! - передразнила Люба. - Тем более не следует. А если их курил любовник
вашей супруги?
- Любаша, фу! - сказала теща. - Ты вульгарна!
А Люба веселилась вовсю. Ей нравилось - вот так вгонять в краску сестру. Разумеется,
Цветков золото, но она бы, Люба, не променяла товарища Устименку ни на какого Константина
Георгиевича со всем его генеральством, блеском, перспективами и связями - там, "наверху",
как говаривала Вера. И дело тут вовсе не в соображениях морально-этического порядка. Люба
считала, что если ее сестра действительно, как она выражалась, "захвачена могучим чувством",
то уж тут ничего не поправишь и не заштопаешь, нет, дело тут было в другом. Как-то однажды,
тихим вечером, когда Устименко заспорил на кухне со старым австрияком Гебейзеном, Люба
внезапно испугалась. "Он же Вагаршак! - подумала она. - Володя - Саинян. Они оба
вылеплены из одного теста. Только этот седой и раненый, а тот молодой".
И как только Люба это подумала, она целиком, всем сердцем, всеми своими силами
предалась Устименке. Она стала его постоянной заступницей и воительницей за него в чужой
ему семье, она грубо и громко кричала на мать и сестру, она готовила ему еду повкуснее, она
отстаивала его права у него за спиной, как будто он был действительно Вагаршаком. Но
Устименко ничего этого не знал. Внешне все оставалось по-прежнему, отношения были
язвительно-ироническими, на сентиментальности Люба была совершенно не способна. Да и
куда ей было деться от его явного недоброжелательства?
В общем Люба, которую Устименко терпеть не мог с первого часа знакомства, как раз и
была единственным человеком в его так называемой "семье", который сразу понял ему цену. И
если посмеивалась над ним, то с какой-то странной целью - чтобы он вдруг вскипел, заорал,
затопал ногами, перестал разводить "непротивление злу насилием", "наподдал теще" и показал
"им всем, где раки зимуют". И это несмотря на то, что ей он не помог ни в чем, а когда Вера
настаивала на том, чтобы он взял Любу к себе в больничный городок, сказал тусклым, без
всякого выражения голосом:
- Не могу. В одной старинной книге я читал, что "лекарь, покинувший страждущих
своих ради себялюбия, уподоблен должен быть часовому, покинувшему пост, и наказание ему
надобно чинить без милосердия".
- Позволь! - сказала Вера. - Это моя единственная сестра.
- Но она совершила преступление.
Несмотря на острую ситуацию, тут уж Люба не выдержала, хихикнула. Именно эти слова
ей и написал ее Вагаршак: "Ты совершила преступление, о котором будешь сожалеть!" Только
Володя произнес это, а Саинян - написал. Впрочем, она в строчках письма слышала его голос
с милым, мягким, придыхающим акцентом. Дураки! Разве им понять, что она там испытала? А
если бы она выстрелила в этого старого влюбленного кретина из двустволки? Что тогда было
бы? Нет, она нисколько не считала себя виноватой.
- Не понимаю, что смешного вы нашли в моих словах? - рассердился Устименко. -
Тут не с чего сиять.
Разве могла она объяснить ему, какие они оба схожие - ее Саинян и Верин Устименко?
Тем и кончилось.
Долгое время Вера учила Любу тому, что Устименко просто сухарь, глубокий и
закоренелый эгоист, в общем человек, который пороха не выдумает, серая личность, чужак в
семье. Люба же понимала, что правда - только последнее, все остальное - ложь, придуманная
для того, чтобы оправдать существование Цветкова. И однажды сказала сестре:
- Знаешь что? Уезжай к своему Косте и оставь Володю в покое.
- Ты сошла с ума? А ребенок?
- Не твоя печаль. Я управлюсь. И даже когда своих нарожаю, Наташке будет лучше, чем
с такой маменькой, как ты.
Они стояли друг против друга - ошарашенная Вера и бледная, с дрожащими губами,
Люба. А Наташка сидела на диванном валике и пыталась петь песню.
- Значит, ты за него, против меня? - спросила Вера.
- Ты даже не можешь представить себе, Верочка, как ты права.
Так началась незаметная для Устименки война между сестрами. А однажды, когда они
остались с Владимиром Афанасьевичем вдвоем дома, Люба попросила:
- Родственник, возьмите меня к себе в больницу. Я не подведу вас, я еще выучусь на
человека. Просто мне не повезло. Я ведь попала в переплет довольно сложный, ко мне там один
мелкий начальник приставал.
- Какой ужас! - не отрываясь от книги, сказал Устименко.
- Правда, ужас! Возьмите. Вера не советует работать с вами...

- Вот и слушайтесь Веру.
- Но я хочу работать у вас.
- А я не хочу.
- Почему же? Вы, правда, верите в то, что меня будут в аду поджаривать за мой побег?
- Нет. Я верю в то, что не могу на вас оставить больных. Я не могу вам верить - вот во
что я верю.
- Господи, но верят же исправившимся ворам?
- В уголовном мире не принято продавать товарищей. За это там, я слышал, убивают. А
вы предали товарищей, да еще больных.
- И так будет всегда?
- Ага.
- Тяжелый вы

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.