Жанр: Драма
Дорогой мой человек 3. Я отвечаю за все
... для болезненно честного
человека, чем надругательство именно над его честью, над его порядочностью?
В ночь перед его смертью они долго болтали, Горбанюк и Тася. Все им теперь казалось
поправимым - военное инженерство, конструкторские дарования у Григория Сергеевича
никто не отнимет. Пойдет в КБ, возглавит группу, доведет до кондиции одну задумочку. С
деньгами - наплевать, вот из долгов выкрутиться, а дальше не пропадут. Тася пойдет работать,
например в детсад, там и Витька прокормится, слухам же про "эту" - так Тася называла Инну
- никто теперь верить не станет, после суда...
Потом Григорий Сергеевич принес Тасе поужинать, сварил кашу, посадил Витьку на
горшок и лег сам. Тасе не спалось, ее познабливало, и она глубокой ночью вдруг услышала его
тихий, заикающийся голос:
- Тасечка, не волнуйся, пожалуйста, я умираю, кажется...
Когда она, вскрикнув, зажгла лампу, он медленно вытягивался под тонким одеялом:
ватное еще вечером было положено ей на ноги.
- Гриша! - позвала она, припадая к нему.
Он не ответил. Лицо его медленно делалось спокойным, таким, каким ни разу не было со
дня суда. И глаза он закрыл сам, как всегда все себе делал сам.
Утром, к десяти, Инна пришла в городской суд. Она опять была бледная и аккуратная, но
Елочка в новой шапочке и в новом меховом воротнике выглядела так, что возле одинокой мамы
с дочкой сразу образовалась толпа из тех самых ротозеев и зевак, которые ужасно как желали
нового поражения заики-генерала и его "любовницы".
Старый адвокат с Инной не поздоровался.
А потом она уехала домой, где семья Эйсберга ей посочувствовала, но холодно: они уже
знали кое-какие подробности от своего знакомого адвоката. И тотчас же Инна Матвеевна
почувствовала, что здесь ей оставаться нельзя.
Если бы ее спросили - почему, она не нашлась бы, что ответить. Но уезжать было
совершенно необходимо, на такие штуки у нее было удивительное чутье, не человеческое -
звериное, как вообще в ней много было чего-то не слишком человеческого.
- Смотришь, как кошка, - бывало, выговаривала ей мать, Раиса Стефановна. - Хоть
моргни! И зрачки у тебя кошачьи - поперек!
А когда Инна прочитала некролог и сопоставила фамилии подписавших его с теми
фамилиями, которые есть у нее даже на самый крайний случай, она поняла, что процесс
выиграл все-таки тихий Гриша, а не она, и месяцем позже отбыла в Москву с бумагой, которую
и "выгрызала" со звериным упорством ровно тридцать дней. В этой бумаге, состряпанной ее
гением, было лишь сказано, что она вдова скоропостижно скончавшегося генерал-лейтенанта
инженерных войск Горбанюка Г. С.
В столице Инна Матвеевна из автомата позвонила тому самому генералу-доктору,
который назвал ее в свое время "подлецом души" и про которого она думала - "добер бобер".
Генерал-доктор принял ее тотчас же у себя дома, а пока они беседовали, супруга генерала,
бездетная старая красавица Лариса Ромуальдовна, со слезами умиления возилась с Елкой,
задаривала "сиротку" и умоляла "пожить у бабушки Лары хоть денечек!"
Прожили не денечек, а неделю. Инна натирала в генеральской квартире на Петровке полы,
стряпала в кухне узбекские яства, была кротка, задумчива, иногда произносила: "Я пойду на
часок-другой, пройдусь, не буду портить вам настроение своей постной физиономией".
И шныряла по комиссионкам, в которых были у нее дела, а купленное складывала в
чемоданы, распиханные по камерам хранения.
В марте генерал дал ей письмо в город Унчанск к бывшему своему порученцу Женьке
Степанову.
- Он болван, но добрый парень, - произнес генерал, вручая незапечатанное послание
Инне Горбанюк. - По телефону я его предупредил. Сделает все возможное и невозможное и в
смысле интересной работы, и в смысле квартиры.
Прощание было наитрогательнейшим. Лариса Ромуальдовна сказала, что у Елки и у Инны
в Москве есть своя квартира, вот эта самая, номер шесть. И никогда никаких гостиниц. Вы
запомнили, Инночка? И простили моего мужа?
В Унчанске товарищ Горбанюк дала понять, что сюда ее привело горе, "неизбывное", как
она выразилась, горе, и тут она надеется в настоящем кипучем деле спрятаться от самой себя,
от пережитого, от невозвратимой потери.
"Бобер, который был "добер", выпустил щучку в озерко.
Евгений Родионович предложил Инне Матвеевне несколько должностей. Она избрала
кадры. И буквально в несколько дней так окунулась в работу, что знала всех и все. Ее знали
тоже и называли не иначе, как "вдова". Она была вдовой боевого генерала.
Пенсии за мужа Инна все ж таки, испугавшись предыдущего, предпочла не добиваться.
Но выглядело это благородно, красиво и даже величественно. В Унчанске сразу стало известно,
что покойный генерал был "ходок" по части дам, что в войну у него случился эдакий "случай",
который кончился сюрпризом - военно-полевая жена поднесла ему сынишку. Жену,
разумеется, генерал выгнал вон, такие жены - не жены, это все понимают, но, с другой
стороны, под кем санки не подламывались, кто с коня не падал, - пусть осудят. Инна
Матвеевна человек самостоятельный, зарабатывает, вещами обеспечена, а та "несчастная" -
человек без профессии, вот Горбанюк и отдала ей пенсию. Разве не трогательная история? И
разве не страхует она от любого слушка, от любой сплетни?
Одеты и Инна, и ее дочка действительно были отлично. Еще в Ленинграде, а потом
проездом в Москве Инна Матвеевна ликвидировала больше половины "сахарных" ценностей:
платину, золото, бриллианты из тех двух банок, что скрыла она от милиции. Это дало ей
возможность вдоволь побегать по комиссионным магазинам, завести некоторые знакомства и
превратиться во вдову, муж которой вдоволь нахватал трофеев. Таким путем даже мертвого и
чужого мужа Горбанюка Г. С. она и после смерти заливала грязью и мерзостью...
"Видно, генеральчик был губа не дура, - сказал Евгений Родионович Ираиде, - понимал
толк в барахле. Разбирался!"
Как бы там ни было, но в Унчанске Инна Матвеевна не собиралась терпеть поражение.
Она была честолюбива и метила высоко, но спутника в жизни не искала. А интрижки ее не
привлекали своей хлопотливостью. Разумеется, могла начать она карьеру и в Москве, но
чуть-чуть там было опасно, у покойника-генерала оказалось много друзей, она это испытала,
добывая безобидную и совершенно законную справку о своем вдовстве. Нет, начинать
следовало совсем потихоньку и там, где тебя никто не знает, где ты всем чужая и все твои
знакомые - новые. И где о тебе самой известно лишь то, что тебе нужно, чтобы было известно.
Разумеется, она не забыла и свою еще не начатую, не придуманную диссертацию. Вот о
работе ее над научной темой должны были знать многие. И сразу же в Унчанске Инна
Матвеевна дала всем понять, что время свое она ценит, потому что занята научной работой,
которую готовит давно, даже в трудные годы войны и то она не отрывалась от этой своей темы.
Но так как, кроме слов "тема", "научная работа", "сборы материалов", "уж я-то понимаю",
"трудности эксперимента", "постановка опыта в крупном масштабе", "объективное
подтверждение", в ее хозяйстве еще ничего решительно не было, то и высказывалась она
крайне осторожно, обтекаемо, даже таинственно.
Впрочем, и тут все нежданно-негаданно наладилось. Как-то, разглядывая в своей
"секретной" комнате различные папки, она почувствовала нечто вроде озарения, какой-то даже
легкий озноб. Машинописная строчка циркуляра привлекла ее пристальное, судорожное
внимание, она впилась в эту строчку и поняла, что эти слова, если их как следует расставить, и
есть суть ее диссертации. Еще час, не более, она комбинировала и переставляла и наконец
определила для себя название своей будущей научной работы. Выглядело это так: "Подбор,
расстановка, комплектование и воспитание медицинских кадров Унчанской области".
На следующий день она поделилась своим замыслом со Степановым.
Женька оторопело помолчал, потом осведомился:
- Ну, а та... старая ваша тема?
- То - тема всей жизни, а это актуальнейшая работа, целиком связанная с практической
жизнью. Надеюсь, вам понятно, что наука и практика едины?
Пока она должна была только заявить о себе, отрекомендовать себя, показать всем здесь
свою волю, свою несгибаемость, свой характер, свою нетерпимость и непримиримость.
Для этого ей следовало что-то или кого-то разоблачить, ударить по каким-то безобразиям,
искажениям, извращениям, по гнилому либерализму или по зарвавшимся руководителям, все
это рисовалось в ее воображении еще неточно, расплывчатыми мазками, ускользающими
понятиями, но это непременно нужно было, по ее взглядам, для того, чтобы взойти наверх,
руководить, командовать, повелевать.
Но чтобы бить по противнику, нужен противник. Враг. Вернее, человек, которого можно
сделать врагом. Разумеется, не клевеща на него, а лишь вызвав в нем противодействие тому
направлению, которое она считала правильным, справедливым, соответствующим духу
времени.
"Непонимание современной ситуации, - так, пожалуй, можно было определить ей то, на
что поведет она наступление. - Отсутствие скромности, выпячивание своего "я",
мелкобуржуазный анархизм, игнорирование установок, данных всем без исключения..."
Какой-то еще "синдикализм" вертелся в ее голове, но она отмела его. Пока следовало
искать здесь: вот в этом выпячивании "своего я" было начало начал.
"Устименко?" - подумала она.
Конечно, он был опасен. Но бить следовало только по крупному. Разумеется, с ним еще
было можно помириться, съездить к нему самой, а не вызывать его к себе, дать ему
возможность самому полностью расставить кадры в своем больничном городке. Но какой
смысл в этом примирении? Чтобы все было тихо? Разве этого она хотела?
Нет, ей нужен был бой с предрешенным исходом.
Она накопит резервы, она проведет все виды разведки, она вооружится до зубов, ее
превосходство будет абсолютным. А противник, не подозревая о направлении главного удара,
несомненно, будет совершать ошибку за ошибкой.
Вот что наделал "бобер", который был столь "добер", что простил Инне Матвеевне самим
им обнаруженную в ней подлость души. Вот какие цветочки посадил бобер на унчанскую
землю. А ведь ягодки еще не поспели...
И вот какого врага обрел себе неосторожный Владимир Афанасьевич в первое же
знакомство с завкадрами. Вот какова была товарищ Горбанюк.
Впрочем, что-что, а врагов он умел наживать всегда и везде - таков уж был у него
характер!
И умел их не бояться - вот что, пожалуй, было самым главным в этом его качестве. Не
только не бояться, но и не замечать. И даже не то чтобы не замечать, а игнорировать.
Например, на всякого рода совещаниях, где Инна Матвеевна стремилась его уколоть, поддеть
или выставить эдаким нытиком, любящим все рисовать в черном цвете, Владимир Афанасьевич
ей просто не отвечал. Как будто бы ее и не было, словно она не выступала, якобы он ее не
слышал. Покусывая губы, не сдерживаясь, она спрашивала с места:
- Ну, а мне вы не желаете ответить?
- Да что ж вам отвечать, - недоуменно вглядывался в нее Устименко. - Нет, я вам,
пожалуй, не буду отвечать...
Ложась в свою узкую, жесткую, монашескую постель, Инна Матвеевна, жалея себя и свою
уходящую молодость, напряженно и подолгу думала о том, как начнет она решающий и
окончательный бой. А потом, в полудремоте, виделся ей одинокий волк, Жорж Палий. Виделся
он, загорелый, играющий мускулами, в снежно-белой майке. Виделись его пустые и слепящие
глаза. Где тлеют его кости?
НЕДОБРОЕ УТРО
- Ну вот, доброе утро, прошла еще одна ночь! - бодрым, хорошо поставленным
голосом сказала мать Веры, Нина Леопольдовна. - Я пришла к тебе с приветом, рассказать,
что солнце встало, что оно горячим светом по листам затрепетало...
Нина Леопольдовна была железнодорожной кассиршей высокой квалификации, но этой
специальностью тяготилась, потому что считала себя одаренной драматической артисткой и
раньше много играла в любительских спектаклях, которые впоследствии стали именоваться
самодеятельными. Переиграла она за свою жизнь десятки ролей и, обладая хорошей памятью,
всегда находила какую-либо подходящую фразу из роли, которую можно было употребить к
случаю, если не целиком, то хоть частично, а если не из роли, то из стишка или басни, которых
она знала великое множество.
- Мамуля, чаю, - потягиваясь на продавленном матрасе, попросила Вера. - Мы вчера
пили...
- Ты не пей, молодушка, зелена вина! - ловко посадив на белую полную руку Наташку,
продекламировала Нина Леопольдовна. - Володя, вы что будете, чай или кофе?
- И то бурда, и то бурда! - ответил он, одеваясь за печкой. - Вы бы заварили, Нина
Леопольдовна, покрепче, не вегетарианского...
- Не боитесь испортить цвет лица?
Она всегда разговаривала такими фразами.
- Нет, не боюсь, - раздраженно ответил он.
- Ты не злись, - сказала Вера. - Мы ведь не виноваты, что тебя полночи продержали у
больного. Это не мы устроили автомобильную катастрофу. Кстати, чем там кончилось?
- Ничем особенным, - произнес он. - Полежать Штубу придется с неделю, не меньше.
Он побрился тупым лезвием, потрогал лоб Наташки, не горяч ли - Нине Леопольдовне
не нравились нынче глаза девочки, - выпил крепкого чая, натянул плащ и отправился на
работу. А Вера Николаевна захотела мяса.
- Открыть тушенку? - спросила мать.
- Мяса я хочу, сочного, жареного мяса, а никакую не тушенку, - ноющим голосом
сказала Вера. - Бифштекс.
- Вот получит твой литерную карточку, и будет тебе бифштекс, - обещала мать. -
Вчера-то хоть весело было у начальства?
- Чудовищно! - зевая и натягивая на длинную, красивую ногу золотистый чулок и
вылавливая под рубашкой резинку, ответила Вера. - Провинция, густая провинция, тощища...
- А знаменитый адмирал?
- Нормальный бурбон и фагот. Рожа красная, молчит, пялит глаза.
- Были же врачи?
- Ах, мама, о чем говорить!
- Тебе предложили работу?
- Я просто думать об этом не хочу.
Она поставила перед собой зеркало, оглядела ровные зубы, приопустила по одному веки,
медленно накрасила губы. Наталья с интересом смотрела на все ее манипуляции. Нина
Леопольдовна вымыла посуду, затворила окно, из которого тянуло сыростью.
- Потом мы сходим на почтамт, - не глядя на Нину Леопольдовну, немножко с вызовом
сказала Вера Николаевна. - Письма будут приходить на твою фамилию, мамуля.
- Зачем? - всплеснула руками Нина Леопольдовна. - Я ведь не смогу смотреть ему в
глаза! - из какой-то пьесы, чуть театрально воскликнула она.
- И не смотри, никто тебя не неволит! - спокойно и даже лениво ответила Вера
Николаевна. - Тем более что Владимиру все равно, смотрят ему в глаза или нет.
Одевая Наташу, Вера пела, а Нина Леопольдовна была задумчива и невпопад отвечала на
вопросы дочери. Попозже, когда они совсем собрались идти, мать спросила у дочери своим
натуральным, немножко испуганным голосом, не прекратить ли Вере всю эту переписку и
вместе с перепиской весь "сюжет"? Ведь Владимир Афанасьевич несомненно чувствует, он не
из тех людей, которых можно безнаказанно обманывать.
- Ему же больно! - из какой-то пьесы воскликнула Нина Леопольдовна. -
По-человечьи больно!
Вера Николаевна зевнула, потом с низкого кривого крыльца оглядела ветхий двор,
поленницу дров, лопухи, флигель с собачьей конурой у ступеней, кривую березку возле ворот.
Мать следила за этим ее взглядом и понимала его. Но Вересова все-таки пояснила.
- Чтобы так прошла вся жизнь? - медленно и зло улыбаясь, спросила она. - Вот здесь?
- Но вам же дадут квартиру! - воскликнула мать. - Это на самое первое время.
- А мне и квартира не нужна, - отворотившись от Нины Леопольдовны и натягивая на
белую руку замшевую перчатку, раздельно произнесла Вера. - Мне здесь ничего не нужно,
понимаешь, мамуля? Я сделала с ним, с нашим дорогим, ошибку. Ужаснейшую, трагическую и
глупую до смешного. Володя решительно неталантлив.
- Володя неталантлив? - поразилась мать.
- Как это ни дико, мамочка. У него нет своего конька. Он - вообще! А в его годы
"вообще" - это сдача на милость победителя. Он все думает, все посвистывает, все какие-то
книжки и журналы листает. Не на определенную тему, а - то такие, то эдакие. У него -
"широкий круг". А широкий круг - это неопределенность цели, зыбкость основ,
разболтанность. Ты удивилась, что я сказала: Володя неталантлив. Ах, мамочка, неужели ты до
сих пор не поняла, что талант - это честолюбие, а он-то как раз честолюбия начисто лишен.
Поддерживать талант - это подогревать честолюбие, а что мне подогревать, когда там пусто.
- Ты не преувеличиваешь? - спросила Нина Леопольдовна.
- Если бы! - грустно усмехнулась Вера. - Он, бедняга, человек долга. Но я-то о взлете
мечтала, я его к взлету тренировала, я в этом взлете вот как была уверена. Что же мне теперь
прикажешь с этим долгом делать? Ведь это невесть как скучно, мамочка, это почти что муж
бухгалтер, который считает, что он есть законный представитель долга, представитель
государственных интересов, защитник чего-то там эдакого, а по сути - "ваш супруг
бухгалтер". Вот ведь как...
Наташка заныла на руках у бабушки, Вера красиво и ловко забрала девочку к себе,
прижалась щекой к ее щечке и сказала звонким, чистым, ясным голосом:
- Да, да, конечно, это может быть даже и противно - то, что я так думаю, но,
мамочка-мамуля, жизнь у нас одна. Была война, только что отвоевались, что же теперь
осталось? Какие надежды, какие обещания? Стареть потихонечку, превратиться в одну из тех
рано увядших докториц, которые утешают себя словом "долг"? Работать под командованием
Володи? А ты знаешь, как чудовищно, свирепо, отвратительно он требователен? Как груб при
малейшем просчете? Как у него лицо белеет? Ты этого никогда не видела, потому что здесь,
дома, только частичка его, и то самая кроткая, а вот там, на работе, его девяносто девять
процентов со всем непреоборимым хамством, с тихим голосом, от которого даже у меня, у его
жены, ноги подкашиваются...
Тонкие ноздри ее дрогнули, дрогнул и сильно вырезанный рот, на блестящих глазах
проступили слезы, и почти с яростью она проговорила:
- Ты подумай, мама, мне нравилось в нем это отсутствие тщеславия. Я была уверена, что
вызову к жизни в нем все его способности, всю силу его знаний, его бешеную энергию, я была
уверена, что пробужу в нем сумасшедшее тщеславие, и тогда все увидят его незаурядность...
Давай посидим!
Они сели на лавочку в бывшем Соборном скверике. Вера вынула из сумочки папиросу,
закурила.
- Честолюбие! - со слезами в голосе сказала она. - Даже курить бросил. Говорит,
жалко денег. Ты слышала что-нибудь подобное? Честолюбие - это прямое, единственное дело
индивидуальности, а не какая-то там идиотская больница. Ну как он ее восстановит или даже
наново выстроит?! Честолюбие - это хирург, доктор, профессор Устименко, который,
несмотря на тяжелые ранения в войну, несмотря на увечья, не оставил любимого дела... Ну как
в таких случаях пишут? А он? Теперь он "растворится" в своем коллективе. Устименко как
таковой исчезнет. И исчезнет навсегда. Рассосется. Устименко перестанет существовать. Ой,
мамочка, я хорошо его знаю, он даже не представляет себе, как глубоко я его знаю. У него
сейчас будут главные - это те, которых он себе соберет, с бору да с сосенки заманит, все эти
врачишки, выполняющие долг. Он будет с ними носиться как дурак с писаной торбой, он будет
ими хвастаться, про них талдычить, ими восторгаться...
Жадно выкурив папироску, Вера придавила окурок подошвой, потрогала холодной
ладонью горевшие щеки.
- Что же делать? - спросила Нина Леопольдовна. - Может быть, мне с ним
поговорить?
- Тебе?
- Мне. Как-никак я повидала многое в жизни.
- Ты, несомненно, повидала многое, мамуля, но такие, как мой супруг, тебе не
попадались. Владимир Афанасьевич - редкостный экземпляр. Лучше не вмешивайся.
- Но это же вопрос всего вашего будущего.
- Боюсь, что никакого будущего нет, - успокоившись и разглядывая себя в зеркальце,
сказала Вера Николаевна. - Во всяком случае - здесь.
- А где же оно есть?
- Может быть, в Москве? - вопросом же ответила Вера. - Ужели же Константин
Георгиевич с его возможностями и пробивной силой не поможет мне вначале в Москве?
- Какой такой Константин Георгиевич? - совсем испугавшись, спросила мать. - Кто
он?
- Мамочка, это - Цветков, - сказала Вера Николаевна. - Ты же все знаешь, ты у нас
умненькая. Там бы я начала все с начала. С самого начала. Я еще не начала стареть, мамуля?
ПОБЕГ
С ней всегда так бывало, страшилась только решать. А потом уже все делалось простым и
легко выполнимым.
Спокойно, не торопясь, она заперла на ключ саманный дом, в котором размещалась
поликлиника, положила ключ в обычное, условленное с Клавочкой место возле колодца,
вздохнула и пошла огородиками к развилке, где в старом сарае, в подполе с ночи был спрятан
ее чемодан.
Было еще очень рано, шел седьмой час, солнце не начало палить. И идти было нетяжело,
боялась она только встречи с Рахимом, но он еще, наверное, спал на своей ковровой тахте,
напившись молодого вина. Да еще неприятно было бы встретить Клавочку - та, конечно,
догадается и заплачет: "Что я буду одна делать?" И в самом деле, что она станет делать одна?
Сердце Любы вдруг заколотилось, испарина проступила на лице и на шее. Она пошла
быстрее, потом побежала. Нет, не Клавочки она боялась, а самое себя. Боялась, что вдруг
повернет обратно и нынче же вечером все начнется с начала: опять явится Рахим, будет
грозиться, что убьет ее и себя, вытащит из кармана свой, наверное не стреляющий пистолет, а
она будет униженно просить:
- Уйдите, пожалуйста, уйдите, Рахим, очень вас прошу!
Она бежала, чемодан бил ее по ноге, черные глаза выражали страдание и испуг. И коса,
выпавшая из тюбетейки, вдруг превратила ее в совсем девчонку, беззащитную и напуганную до
такой степени, что первая же проезжающая в сторону Ай-Тюрега трехтонка с воем затормозила,
чтобы "подкинуть" девушку, попавшую, видимо, в беду.
В машине везли черепицу, а два пассажира-лейтенанта пели песни и сразу же принялись
потчевать Любу прекрасной дыней-чарджуйкой. Дыню она ела с удовольствием и с
удовольствием отвечала на расспросы, куда она едет и зачем, - что у нее-де "скончался брат"
и она спешит на похороны.
- Уже пожилой был? - спросил лейтенант покурносее.
- Двадцать семь лет и три месяца, - сильно откусив от дыни, ответила Люба. -
Штангист.
- А по профессии? - спросил другой лейтенант.
- Филателист! - сказала Люба первое, что взбрело на ум. - Иван Иванович Елкин, не
слышали?
Лейтенанты ничего не знали про филателиста-штангиста Елкина, но из сочувствия Любе
петь перестали и присмирели. Они и билет ей достали до Москвы без всякого ее участия: пусть
девушка сосредоточится на своем горе.
А она, рассеянно доев дыню и закурив предложенную лейтенантами папироску, сидела на
приступочке весовой конторы станции Ай-Тюрег и думала про своего Вагаршака.
Какое это счастье было думать про него сейчас, когда она высвобождалась из того места,
куда он не мог приехать. Какое счастье!
Поезд двинулся, она залезла на вторую полку, закинула руки за голову и уснула сразу же,
мгновенно, а когда открыла глаза, то было уже очень жарко, под окном мальчишки продавали
яблоки и груши, счастливо верещал ребенок, ласково смеялась его мать.
"Пора бы мне родить, - потягиваясь в жаре и духоте, подумала Люба. - Рожу
маленького Вагаршака, будет так же вопросительно смотреть, как он. А если дочка, назову
Ашхен, пусть старухе будет стыдно!"
И, повернувшись на бок, накинув шелковый платочек на ухо, чтобы не мешал вагонный
веселый шум, стала думать про своего Саиняна и про то, как все это у них случилось. "Дурачок
какой! - ласково думала она, вновь задремывая. - Словно бы и не взрослый, словно бы
навсегда застрял в мальчишках. Может быть, все настоящие гении такие?"
И ей представилось то собрание, когда Иван Иванович Елкин, окончательно решивший
избавиться от докучливого студента, взгромоздился на кафедру и стал делиться с тревожно
затихшим залом своими соображениями насчет Вагаршака и его индивидуалистической,
мелкобуржуазной, "какой-то такой не нашей, товарищи, не нашенской, что ли, сути..."
Говорил он доверительно и как бы даже скорбел, что-де проглядели, вовремя не
разобрались, не предостерегли, а, наоборот, дали расцвести этому с виду привлекательному,
ярко окрашенному, пестрому, затейливому, но в глубине...
Тут Иван Иванович несколько запутался между цветком и плодом.
- Все-таки плод Саинян или цветок? - крикнула из зала Люба.
- Габай, ведите себя прилично! - взвился Жмудь, известный подлипала.
- Нам известна биография Саиняна, - продолжал Иван Иванович, вырвавшись наконец
из чуждой ему области ботаники. - Но мы также помним мудрые слова о том, что сын за отца
не отвечает!
- Я - отвечаю! - круто, с места сказал Саинян.
- Как? - не расслышал Елкин и даже наклонился вперед.
- Я отвечаю за своего отца, - встав, чтобы его слышали все, громко и веско произнес
Вагаршак. - Отвечаю. Произошла ошибка. Ежовщина...
Договорить Саиняну Елкин не дал.
- В таком случае я принужден прибегнуть к пословице, довольно известной: яблочко от
яблони недалеко падает...
Зал помертвел.
Елкин говорил все бойчее и бойчее, и зал слушал подавленно, теперь все понимали, каков
Иван Иванович - дока на разоблачения. И то, как с ним опасно связываться. А холуй Жмудь
даже крикнул:
- Абсолютно правильно!
- Мы пошли навстречу Саиняну, - продолжал Елкин, - и мы дали ему возможность
побывать в обстановке фронтовой хирургии... Мы...
- Вы здесь ни при чем! - сказал Вагаршак. - Вы даже не знали, что я уехал...
- Вам следует молчать! - крикнул Иван Иванович и налился кровью. Он умел
приводить себя в бешенство.
- А вам не следует лгать! - бесстрашно произнес Вагаршак.
Главным в речи Елкина было то, что Саинян, вернувшись с фронта, привез не
благодарность институту, замечательной кузнице медицинских кадров, а какие-то завиральные,
или, если называть факты их подлинными именами, то клеветнические идеи насчет того, что
имеются преподаватели, которые даже не представляют себе, что такое фронт и фронтовая
обстановка.
- А разве таких нет? - спросил Вагаршак из
...Закладка в соц.сетях