Купить
 
 
Жанр: Драма

Александрийский квартет 2. Бальтазар

страница №15

молчаливый знак власти Машин, - ждут часа своего, и он не
за горами; они стоят и смотрят, как мелькают в освещенных окнах маски, сцепившись
тенями рук, похожие на черных медведей, завороженные ритмом черной музыки, одного
из последних утешений белого человека.
Всплески музыки и смеха долетают, должно быть, до окошка Клеа - она сидит с
доскою на коленях и терпеливо рисует, а маленькая кошка спит у ее ног в корзинке. Или
- во внезапной паузе - возникший вдруг гитарный перезвон остается надолго, повисает
посреди улицы в воздухе, отразившись многократно от стен, пока не смешается с ним
пришедший издали голос, который взбирается по песне, как по лесенке, как со дна
колодца. Или - ближе - крик о помощи.
Но что действительно придает карнавалу свойственный ему дух озорной и злой
свободы, так это бархатное домино, - широким жестом предлагая на пробу
универсальнейшую в мире маску и самую - втайне - желанную. Стать анонимом в
анонимной толпе, не выдать себя ни полом, ни родством, ни даже выражением лица -
ибо свихнувшаяся эта ряса с капюшоном оставляет доступными взгляду и свету только
глаза, блестящие, как глаза арабских женщин - или медведей. И больше никаких
опознавательных знаков, в тяжелых складках тонут даже контуры тела. Бедра, груди, лица
- домино стирает все. И, скрытые под карнавальным ритуалом (как преступные желания
в самых темных закоулках душ, искушения, сопротивляться коим бесполезно, импульсы
воли на правах судьбы), лежат колючим грузом семена свободы, какую даже и
представить себе человек осмеливается лишь невзначай. Вступает домино - и запретов
более не существует. Все гениальнейшие в Городе убийства, все трагедии ошибок
случаются во время карнавала; и большинство любовных драм завязываются и
разрешаются в течение этих трех дней и ночей, когда мы - на миг - обретаем свободу
от рабства паспортных данных, от самих себя. Едва надев плащ, поднявши капюшон, жена
теряет мужа, муж - жену, любовник - любовницу. Воздух становится хрустким от
запаха кровной вражды и дурачеств, от ярости драк, от отчаяния, от агонии поисков -
ночь напролет. Кто твой партнер по танцу: мужчина? женщина? - как знать? Темные
токи Эроса, в иные времена в глубокой тайне пробивающие путь в бетонных дамбах, в
крепостях, охраняющих сердца и души, получают вдруг свободу перехлестывать через
вершины гор, как валы потопа, и принимать по желанию многообразные формы чудищ -
тех неведомых нам отклонений от нормы, которыми, сдается мне, лишь и питаются
людские души, - им место на Брокене или в Иблисе. Сатир, забывший о собственной
сути, и потерявшая память менада могут встретиться здесь - и вспомнить вместе. Как
можно не любить карнавала, когда совершаются - и искупаются - все грехи, когда
каждый счет предъявлен к оплате, когда исполнимы самые невероятные желания - без
вины, без колебаний, без боязни быть наказанным - по совести ли, по закону?..
И лишь в одном я слукавил - даже домино оставляет возможность другу либо врагу
найти тебя в толпе: руки. Руки любимой, увидь ты их хоть раз, приведут тебя к ней в
самой гуще безликой толпы. Или, если нужно, она наденет, как Жюстин надевает обычно,
приметное колечко - резную инталию из слоновой кости, найденную в склепе
византийского юноши, - на указательный палец правой руки. Только и всего, этого
достаточно. (Молите Бога, чтоб не оказаться вам в положении бедняги Амариля: он
встретил - наконец - на карнавале совершеннейшую из женщин, но так и не смог
уговорить ее снять капюшон и маску. Всю ночь они провели на траве у фонтана,
говорили, занимались любовью - бархатная маска к бархатной маске, глаза в глаза. Вот
уже год, как он мечется по городу, как безумный, пытаясь отыскать пару рук. Но руки
днем так между собой похожи! Она поклялась, эта женщина, прийти на следующий год на
то же место, и на пальце у нее снова будет колечко с желтым камнем. И вот сегодня всю
ночь ему ждать у пруда и фонтана пару женских рук - он ведь может и не дождаться. А
вдруг то был африт или вампир - кто знает? Годы спустя в другой книге, в другом
контексте он ее снова встретит, почти случайно, - но не здесь, не на этих страницах, и
где узор рожденных под несчастливой звездою любовей и без того уже слишком
запутан...)
Вот ты идешь по темным улицам, спокойный, как неопознанный убийца, и все твои
следы заметает за тобою черный плащ, а свежий зимний воздух холодит тебе веки.
Встречные египтяне искоса поглядывают в твою сторону, они не знают, улыбаться им при
твоем появлении или пугаться. Чувство неопределенности овладевает ими в первый же
день карнавала - как это все понимать? Ты проходишь мимо и посылаешь им горящий
взгляд из-под низко надвинутого капюшона и радуешься, видя, как они вздрагивают и
отворачивают лица. Другие домино, во всем тебе подобные, выходят из-за каждого угла,
смеются, поют на ходу, поспешая на праздник - в особняк или в ночной клуб по
соседству.
По дороге к Червони, петляя по узким улочкам возле греческой патриархии,
думаешь о других карнавалах, может быть, даже в других городах, но с тем же градусом
веселья и безумия, с тем же великим даром безличия. О странных происшествиях, когдато
приключившихся с тобой. На одном из углов рю Барту в прошлом году - звук
бегущих ног за спиной и оклик. Человек в домино выхватывает кинжал и, приставив его
тебе к горлу, кричит, как раненое животное: "Элен, если ты и на этот раз попытаешься
удрать от меня, клянусь тебе, я убью..." - и слова умирают, не успев родиться, когда ты
снимаешь маску; он бормочет, заикаясь, извинения, поворачивает прочь и, вдруг
взорвавшись рыданиями, бросается грудью о чугунную ограду. Элен уже исчезла, и всю
оставшуюся ночь ему искать ее, искать!
В подворотне в колдовском полусвете тусклого уличного фонаря сцепились две
фигуры в черном - в молчаливой, жуткой, яростной схватке. Вот - упали, перекатились
из темноты в пятно света, затем обратно во тьму. И ни слова, ни звука. На Этуаль висит на
балке человек со сломанной шеей; но ты подходишь ближе, и - это всего лишь домино
зацепили за гвоздь. Господи, как странно: чтоб получить свободу от греха, мы выбрали
самый характерный символ Инквизитора, плащ и капюшон испанской инквизиции.

Но не все наденут домино - кто-то из суеверия, кто-то просто оттого, что в
переполненных комнатах в домино жарко. На улицах Города будет много пастушек и
арлекинов, Антониев и Клеопатр, будут толпы Александров. И, пройдя через чугунные
ворота фамильного особняка Червони, показав билет привратнику, окунувшись в тепло, и
свет, и хмель, ты увидишь, силуэтами на темном фоне, очертания знакомых - хорошо и
не очень - фигур, тех, кто внушает радость, и тех, кто внушает страх, преображенными в
шутов и клоунов или закутанными в черное бархатное Ничто, - в едином адском
хороводе, редкостном, беспорядочном, веселом.
Как наркотик из шприца, в потолок брызжет смех и летает потом по комнатам пухом
из разодранной перины. Два струнных бэнда, придавленные весом голосов, работают в
коротком задыхающемся ритме джаза - как равномерно пульсирующего воздушного
насоса. Разбросанные тысячами в бальных залах гудки и пищалки - наступишь: пищит
- заглушают, рвут на части музыку, и тугой совокупный вес цветных полосок серпантина
уже давит на плечи танцующих, словно колышутся водоросли у берегов тропического
острова, прилепившись к гранитным клыкам скал, и беспорядочная вьюга танца наметает
на вощеном полу сугробы резаной бумаги - по колено глубиной.
В ту самую ночь, первую ночь карнавала, в особняке у Нессима был званый обед. На
длинных диванах в холле ждали своих хозяев домино, и тлели отблески свечного пламени
на лицах Жюстин и Нессима, оправленных в тяжелые рамы, - в числе прочих портретов,
развешанных по стенам уродливой, но с такою роскошью обставленной столовой залы.
Лица, написанные маслом, отражались в лицах живых, со следами медленной работы
душевных недугов и смут, и сливались воедино - в классической роскоши света свечей.
После обеда, согласно обычаю, Жюстин и Нессим отбывали на ежегодный бал к Червони.
По обычаю же, Наруз в последний момент позвонил, извинился и сказал, что на обеде
присутствовать не сможет. Он приедет к десяти, с последним ударом часов, как раз чтобы
успеть подхватить с дивана домино, пока хозяева и гости, болтая и пересмеиваясь, еще не
уехали на бал.
Как всегда, он предпочел бы приехать в город верхом и оставить лошадь у плотника,
но случай был особый, и он заставил себя втиснуться в старомодный костюм из синей
саржи и даже повязал галстук. Костюм был далеко не лучший, но это не имело значения,
все равно под домино его не будет видно. Он шел легко и быстро через полутемный
арабский квартал, впитывая на ходу знакомые виды и запахи, и только на углу рю Фуад,
увидев первых ряженых, обнаружил, что уже добрался до границ европейского города.
На углу стояла группа женщин в домино, чьи резкие голоса не предвещали ничего
хорошего. По языку и по выговору он успел понять: они гречанки и явно из высшего
света. Для каждого прохожего у этих черных гарпий находилась пара слов, а если он был
в домино, с него срывали капюшон и маску. Наруз тоже не избежал общей участи: одна из
них поймала его за руку и начала фальшивым голосом предсказывать судьбу; другая
спросила шепотом по-арабски, не хочет ли он... и положила ему ладонь на бедро; третья
заквохтала по-куриному и принялась выкрикивать: "У твоей жены любовник!" - и
прочие милые вещи. Он так и не понял, узнали они его или нет.
Наруз немного отступил, повел плечами, улыбнулся и бросился напролом, мягко
отстраняя их с дороги и хохоча во все горло, - шутка насчет жены ему понравилась. "Не
сегодня, голубки мои", - хрипло крикнул он по-арабски и вдруг подумал о Клеа; а
поскольку дамы явно пытались удержать его силой, он побежал. Некоторое время они
преследовали его по темной улице, смеясь и выкрикивая на бегу что-то несвязное, но он
легко оставил их позади и, завернув за угол, выбежал прямо к особняку Нессима, все еще
улыбаясь, немного запыхавшийся, приятно возбужденный первыми знаками внимания,
которые оказал ему Город, - он словно вставил ключик в дверь, за которой все радости
грядущей ночи. Холл был пуст, он увидел на диване домино и сразу же надел одно,
прежде чем приотворить дверь в гостиную, откуда слышались голоса. Мешковатый
костюм исчез с глаз долой. Капюшон он откинул на плечи.
Они сидели у камина и ждали его - приветствия он принял жадно и серьезно и
пошел по кругу, поцеловав сначала в щеку Жюстин, пожимая руки прочим в агонии
неловкого молчания. На лице у него застыло выражение самой что ни на есть фальшивой
радости - он с отвращением заглянул в близорукие глаза Пьера Бальбза (терпеть его не
мог из-за козлиной бородки и запонок) и в глаза Тото де Брюнеля (старушечий цуцик); но
отцветшая роза Атэна Траша ему нравилась, потому что духи у нее были как у Лейлы,
точь-в-точь; и ему было жаль Друзиллу Банубулу - такая умная, что даже и на женщину
не похожа. С Персуорденом - обмен улыбками: товарищи, соучастники. "Ну, что ж", -
сказал он наконец, переводя дыхание. Брат налил ему виски, подал с заботливой
нежностью; и Наруз выпил медленно, на одном дыхании, как пьют крестьяне.
"Мы ждали тебя, Наруз".
"Изгнанник клана Хознани", - обворожительнейше улыбнулся Пьер Бальбз.
"Наш фермер", - вскричал коротышка Тото.
Разговор, прерванный было его внезапным появлением, снова сомкнулся у него над
головой; он сел у огня и стал ждать, когда они решат, что уже пора ехать к Червони; руки
его соединились в жесте глыбистом и окончательном, словно навсегда замкнув
дремлющую в мышцах силу. Кожа у Нессима на висках натянулась, и он подметил про
себя этот давний знак - брат был либо зол, либо чем-то встревожен. Темная красота
Жюстин (в платье цвета заячьей крови) звучала глубоко и сочно, блики пламени в мягкой
полутьме словно подпитывали ее - и возвращались многократно в блеске варварских ее
драгоценностей. Наруз вдруг исполнился великолепным чувством отрешенности,
радостным равнодушием; едва заметные признаки напряжения не беспокоили его, ибо
причина была ему неведома. Только Клеа была - как трещина во льду, как темная полоса
на горизонте. Каждый год, входя в дом брата, он надеялся застать ее в числе
приглашенных. И каждый раз ее не было, и снова ему приходилось тенью блуждать всю
ночь во тьме, без смысла и цели, даже в глубине души не надеясь встретиться с ней, и
жить весь следующий год бесплотным призраком сей тайной надежды на встречу, как
солдат на голодном пайке.

Говорили они в тот вечер об Амариле, о его несчастливой страсти к паре
безымянных рук, к анонимному голосу из-под маски; и Персуорден принялся
рассказывать одну из знаменитых своих историй - на суховатом, грамматически
безупречном французском, может быть, самую малость чересчур безупречном.
"Когда мне было двадцать лет, я в первый раз поехал в Венецию по приглашению
одного итальянского поэта, с которым состоял тогда в переписке, Карло Негропонте. Для
молодого англичанина из небогатой буржуазной семьи это был совершенно иной мир,
великое Приключение - древний полуразрушенный палаццо на канале Гранде, где жили
в буквальном смысле слова при свечах, целый флот гондол в моем распоряжении - не
говоря уже о богатейшем выборе плащей на шелковой подкладке. Негропонте был
великодушен и не жалел усилий, чтобы приобщить собрата по перу к искусству жить
сообразно с канонами высокого стиля. Ему тогда было около пятидесяти, он был хрупкой
комплекции и довольно красив, как некая редкая разновидность москита. Он был князь и
сатанист, и в его поэзии счастливо сочетались влияния Бодлера и Байрона. Он носил
плащи и туфли с пряжками, ходил с серебряною тросточкой и меня склонял к тому же. Я
чувствовал себя так, словно приехал погостить в готический роман. И никогда в жизни я
больше не писал таких плохих стихов".
"В тот год мы отправились на карнавал вдвоем и вскоре потеряли друг друга, хотя и
позаботились заранее о том, чтобы не пропасть в толпе; вы ведь знаете, что карнавал -
единственное время в году, когда вампирам дана свобода ходить среди людей, и те из нас,
что поопытней, кладут в карман на всякий случай дольку чеснока - вампиры его боятся.
На следующее утро я зашел к Негропонте в спальню и обнаружил его лежащим в постели
в белой ночной рубашке с кружевными манжетами, бледным как смерть, - доктор щупал
ему пульс. Когда доктор ушел, он сказал: "Я встретил совершеннейшую из женщин, она
была в маске; я привел ее домой, и она оказалась вампиром". Он поднял рубашку и с
некой усталой гордостью показал мне следы укусов, как от зубов ласки. Он был изможден
до крайности, но в то же время и возбужден - и, страшно вымолвить, влюблен, как
мальчик. "Пока ты этого не испытал, - сказал он, - тебе не понять. Когда во тьме из
тебя тянет кровь женщина, которую ты боготворишь... - Голос его пресекся. - Де Сад и
тот бы не осмелился такое написать. Ее лица я не видел, но мне почему-то показалось, что
она блондинка, северная, нордическая красота; мы встретились во тьме, во тьме и
расстались. Я запомнил только улыбку, белоснежные зубы и голос - никогда не слыхал,
чтобы женщина говорила подобные вещи. Та самая любовница, что я искал все эти годы.
Мы встретимся опять, сегодня ночью, у мраморного грифона возле моста Разбойников. О
друг мой, порадуйся со мной моему счастью! Реальный мир с каждым годом становится
мне все менее и менее интересен. И вот наконец пришла любовь вампира, и я могу снова
жить, снова чувствовать, снова писать!" Весь день он провел зарывшись в свои бумаги, но
лишь только стемнело, надел плащ и уехал в гондоле. Не в моих силах и правилах было
его удерживать. На следующее утро он вернулся еще бледнее прежнего - словно
выжатый до капли. У него был сильный жар, и следов от укусов стало больше. Но о
свидании своем он не мог говорить без слез - то были слезы любви и усталости. Именно
тогда он начал свою великую поэму - вы все ее прекрасно знаете, вот первые строки:

На ранах губы, а не на губах -
Из тел отравленных по капле
Медлительный вытягивают сок,
Чтоб страсть кормить, взыскующую смерти".

"На следующей неделе я отправился в Равенну, мне нужны были кое-какие
тамошние манускрипты для книги, над которой я в то время работал; в Равенне я пробыл
два месяца. С Негропонте я никак не сообщался, но получил письмо от его сестры; она
писала, что он серьезно болен и что врачи бессильны поставить диагноз; семья
беспокоится за него, ибо каждый вечер, невзирая ни на какие уговоры, он садится в
гондолу и уезжает неведомо куда - и возвращается лишь под утро, совершенно без сил.
Я не знал, что ответить, и отвечать не стал".
"Из Равенны я поехал в Грецию и вернулся лишь через год, тоже осенью. Прибыв в
Венецию, я послал Негропонте карточку с просьбой не отказать мне в гостеприимстве, но
ответа так и не дождался. Я отправился было на прогулку по Канале Гранде, и вдруг
навстречу мне попалась похоронная процессия, как раз отправлявшаяся в скорбный свой
путь по мертвой зыби здешних вод: жутковатые в вечернем полумраке черные плюмажи,
прочие эмблемы смерти... Я заметил, что отходили гондолы как раз от палаццо
Негропонте. Я выскочил на берег и подбежал к воротам в тот самый момент, когда
плакальщики и священники усаживались в последнюю гондолу. Узнав доктора, я
окликнул сто, и он усадил меня с собою рядом; и пока мы с трудом выгребали поперек
канала - приближалась гроза, подул встречный ветер, брызги летели нам в лицо,
сверкали молнии, - он рассказал мне все, что знал. Негропонте умер за день до моего
приезда. Когда родственники и доктор с ними вместе пришли, чтобы обмыть тело, оно все
оказалось в следах укусов: может быть, какое-то тропическое насекомое? Ничего
определенного доктор сказать не мог. "Единственный раз я видел нечто подобное, -
сказал он, - во время чумы в Неаполе, когда до трупов добрались крысы. Зрелище было
не из приятных, и нам даже пришлось присыпать ранки тальком, прежде чем показать его
тело сестре"".
Персуорден хлебнул виски, и в глазах у него загорелся нехороший огонек. "История
на этом не кончается; я ведь не рассказал вам еще, как я пытался отомстить за него и сам
отправился ночью к мосту Разбойников, - гондольер сказал мне, что та женщина всегда
ждала его именно там, в тени... Но уже поздно, и, кроме того, продолжения я пока не
придумал".

Все рассмеялись; Атэна изысканно передернула плечами и накинула шаль. Наруз,
который слушал с открытым ртом и успел пережить, перечувствовать целый фейерверк
разноречивых чувств, просто онемел. "Да, но... - заикаясь, пробормотал он, - это все
правда, разве нет?" Новый взрыв хохота.
"Конечно, правда, - мрачно сказал Персуорден и добавил: - Я ни разу в жизни не
был в Венеции".
И встал, потому как давно уже было время ехать, и под надзором бесстрастных
черных слуг они надели бархатные плащи и маски, подобно актерам перед выходом на
сцену, да они и были - актеры; а потом встали рядом, чтобы сопоставить одинаковые
отражения в двух больших раззолоченных зеркалах между пальмами. Колючие смешки
Пьера Бальбза, изысканные пошлости Тото; они вышли, пересмеиваясь, и вдохнули
чистый ночной воздух, инквизиторы наслаждения и боли, александрийцы...
Машины приняли их, заботливые слуги и шоферы усадили их поудобнее,
осторожно, как штуки драгоценных тканей или тюки с пряностями, нежно, как
оранжерейные цветы. "Я чувствую себя таким хрупким, - пропищал Тото в бархатных
объятиях шофера. - Этой стороною вверх, пожалуйста; осторожно, не уроните. Иногда я
и сам теряюсь, которой же все-таки стороной вверх?" Мне кажется, он был единственный
во всем Городе человек, до сих пор не знавший ответа на свой вопрос.
Когда машина тронулась, Жюстин наклонилась вперед и потянула его за рукав.
"Есть разговор, только шепотом", - сказала она тихо, хотя подслушивать их все равно
было некому: Нессим с Нарузом говорили о чем-то своем, и достаточно резко (голос
Наруза с характерным мальчишеским надломом), Атэна была занята Пьером, мелодичный
смех. "Тото... послушай, окажи мне услугу сегодня ночью, очень меня обяжешь. Я тебя
пометила мелом, вот здесь, сзади, на рукаве. Позднее, когда бал начнется, я отдам тебе
мое кольцо. Ш-ш. Я хочу исчезнуть на час или около того. Тихо, перестань хихикать".
Тото повизгивал, задыхаясь, из-под бархатного капюшона. "А ты сможешь заводить
шашни с кем тебе угодно, дорогой Тото, и все от моего имени. Ты согласен?"
Он откинул капюшон - на лице восторг, в глазах пляшут чертики, губы в скользкой
злой улыбке сводника. "Конечно!" - прошептал он в ответ, весь уже захваченный, весь
предвкушение. Безликий клобук - голос Жюстин, как голос оракула, наделил его своей
особой красотой, красотой черепа, - кивал ему сквозь заверть бликов пролетающих в
окошке фонарей. Болтовня и смех в машине, как тишина пустыни, оберегали разговор от
посторонних. "Так ты согласен?" - "Ну, разумеется, моя дорогая".
Двоих мужчин в масках на переднем сиденье можно было бы принять за
средневековых аббатов - привычный спор о теологических тонкостях. Атэна,
оглушенная и поглощенная сама собой, болтала с Пьером. "Конечно, конечно!"
Жюстин взяла его за руку и перевернула задом наперед рукав, чтобы показать
меловую метку. "Так я на тебя рассчитываю, - с той же властной хрипотцою в голосе и
по-прежнему шепотом. - Не подведи меня!" Он тоже схватил ее за руку, поднес к губам
игривым жестом купидона и поцеловал кольцо, снятое когда-то с пальца скелета
византийского юноши, как целуют икону, свершившую наконец желанное, долгожданное
чудо: ему предстояло из мужчины стать женщиной. Рассмеявшись вдруг, он едва ли не
крикнул: "И что бы я ни натворил - грех падет на твою голову. Ты проведешь остаток
дней..."
"Тише".
"А в чем дело? - встрепенулась Атэна Траша, учуяв шутку или же скандальную
новость, достойную ее ушей. - О чьих грехах ты говоришь, Тото?"
"О моих собственных, - восторженно откликнулся из темноты Тото. - О чьих
еще?" Жюстин откинулась на спинку сиденья, по-прежнему скрытая под капюшоном, и
молчала. "Как мы долго едем", - сказала Атэна и снова повернулась к Пьеру. Машина
свернула к воротам особняка, луч света выхватил из тьмы инталию (цвет топленого
молока), резкой светотенью вычертив Пана, насилующего козу: руки вцепились в рога,
голова в экстазе откинута назад. "Так не забудь", - сказала Жюстин снова, в последний
раз позволив ему восторженно стиснуть ей пальцы. "Не забудь", - задержав еще
ненадолго свои украшенные перстнями пальцы в его, прохладных и вялых, как сосцы
дойной коровы. "Ты ведь расскажешь мне потом, если случится что-то особенное,
правда?" Он только и мог пробормотать в ответ: "Ты чудо, чудо, чудо", - целуя кольцо
со страстью нимфоманки, ощутившей внизу живота знакомую пульсацию.
Войдя в бальную залу, компания почти сразу распалась, как айсберг разламывается
на куски под давлением теплых токов Гольфстрима и части его расходятся друг от друга
все дальше и дальше. Восторженно кричащую Атэну унесло вдруг в самую давку
гигантского роста домино, изрыгающее на ходу из-под капюшона невероятнейшие
богохульства. Нессим, Наруз, Пьер - все они внезапно обратились в иероглифы, ключ
утерян, и окунулись в лишенный форм и смыслов мир случайных встреч, маска к маске,
- как некая новая форма насекомой жизни. Белая метка на рукаве Тото мелькнула еще
раз-другой в толпе, все дальше и дальше, как бутылочная пробка на стремнине; и кольцо
Жюстин - тоже (мне предстояло охотиться за ним весь вечер).
Черный джаз обрушился на залу и завертел всех и вся, погнал сквозь хаос безумных
па, под барабанную чушь, под скрежет саксофонов, под вокал. Духи тьмы, казалось,
победили окончательно, в клочья разодрав дневные ипостаси умов и душ, навеки утопив
танцоров в одиноких темных озерцах канувших невозвратимо эго, выпустив на нолю
полиморфные страсти Города. На илистых мелководьях бывших когда-то личными чувств
и мыслей хозяйничали теперь иные существа, цепная свора Александрии - соленого
мертвого озера, окруженного с трех сторон молчаливой, тихой, с распахнутыми настежь
глазами пустыней, уходящей дальше, дальше, в Африку, под мертвою луной.

Запертые наглухо в одиночных камерах масок, мы принялись рыскать из комнаты в
комнату, с этажа на этаж ярко освещенного особняка в поисках нам одним попятных
отличительных знаков, держа наготове чувства, как кинжалы; розы, приколотой на рукав
домино, кольца, шарфа, цветной бусинки. Что-нибудь, хотя бы что-нибудь, чтоб отличить
любимого в толпе. Клобуки и маски, как зримые символы потаенных наших "я",
сопутствовали нам, сосредоточенным и нищим в духе, - так отцы-пустынники искали
Бога. И медленно, с неодолимой непреложной тяжестью, чугунный маховик
карнавального бала понемногу набрал ход, то вознося нас, то бросая вниз. Тут и там, как
искра смысла в темном тексте, вдруг мелькнет знакомое лицо, знакомый голос: тореро,
пьющий в коридоре виски, окликнет тебя со знакомой чуть заметной шепелявинкой -
Тони Умбада; или Поццо ди Борго на секунду скинет маску, чтобы успокоить жену: та
дрожит и на грани истерики. Снаружи, на темном газоне у пруда, сидит одинокий
Амариль, он тоже дрожит и ждет. Маску он снять не решился из опасения, что лицо его
может разочаровать, а то и отпугнуть ее, буде она все-таки придет на свидание,
назначенное год назад. Если ты влюбился в маску, будучи в маске сам... у кого из вас
первого достанет смелости ее снять? Может, таким влюбленным имеет смысл навсегда
остаться в масках? (Мысли бегут взапуски в сентиментальной голове Амариля... Чем
больше мук, тем крепче чувство.)
Впечатляющих размеров прачка в подозрительно знакомой шляпе и мужских
ботинках (Помбаль, ну конечно же!) загнала в дальний угол у камина плюгавенького
римского центуриона и поливает его отборной бранью - жестяным каким-то
попугайским голосом. Вот еще словечко долетело: "Salaud"*. [Мерзавец, сволочь (фр.).]
Тщедушный генеральный консул порывисто взмахивает руками, пытается протестовать,
рвется на свободу, но если уж Помбаль в кого вцепился... Зрелище

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.